Телефон у мамы был кнопочный. Старый, «Нокия», с потёртой кнопкой «пять». Как её не стало я унесла его к себе. Просто чтобы не оставлять в пустой квартире.
Он лежал в кармане пальто три дня. На четвёртый зазвонил.
Знаете, как бывает. Думаешь, ошиблись номером. Берёшь трубку, говоришь «вы не туда», и кладёшь.
Я взяла трубку.
– Фаина Петровна?
Голос мужской, ровный. Так говорят, когда читают по бумажке. Я этот тон знаю. У меня на работе так разговаривают с теми, кому отказывают.
– Фаины Петровны нет, – сказала я.
– А когда будет?
Я молчала. На той стороне терпеливо ждали. Видно, не первый раз так, терпеть.
– Не будет, – сказала я. – Она умерла.
Короткая тишина. Потом он спросил:
– А вы кто ей?
– Дочь.
– Тамара Сергеевна?
Тут я замолчала по-настоящему. Потому что моё имя ему откуда.
– Кто это, – сказала я. Без вопроса.
Он назвал контору. Назвал номер договора. Сказал, что задолженность по кредиту составляет столько-то рублей и копеек, что Фаина Петровна не вносила платежи третий месяц, что её предупреждали по этому номеру и по адресу.
– Какой кредит, – сказала я.
– Потребительский. Два миллиона.
Я положила трубку. Не сразу. Подержала её ещё секунд десять у уха, как будто там могло что-то поменяться.
Поменяться не могло.
Я положила телефон на кухонный стол. Свою чашку отодвинула, как будто он мог в неё капнуть.
Чай был горячий. Я смотрела на пар.
В её квартире я была одна. Сорок дней ещё не прошло, и я заходила сюда пару раз в неделю, забрать почту из ящика, проветрить, полить цветок. Цветок у неё был только один, фикус, на подоконнике. Я его поливала и думала, что надо забрать к себе. И не забирала.
На стенах висели три фотографии. Папа в военной форме. Маленький Витя на трёхколёсном велосипеде. Я в белом платье на выпуск из четвёртого класса. Других фотографий мама не вешала. Говорила, у неё их и так много в альбоме.
Я смотрела на телефон. Думала позвонить Вите. Не позвонила.
Сначала пошла в банк.
В банке очередь была небольшая, человека три. Я ждала минут двадцать. За это время у меня в голове прокрутилось много мыслей, и все они не складывались.
Мама пенсию получала двадцать две тысячи. Мама лекарства покупала по списку, сама себе выписывала, что куда. Мама мне на день рождения дарила варежки. Сама вязала. Говорила: купить в магазине дороже.
Девушка в окошке вызвала меня. Я положила перед ней свидетельство о смерти, доверенность от нотариуса и свой паспорт.
Она долго смотрела в монитор. Потом распечатала бумагу. Подвинула ко мне.
– Вот договор. Подпись внизу, видите?
Я посмотрела. «Ф» с длинным хвостом. Так она расписывалась всю жизнь. Под открытками к Новому году писала: «С Новым годом, дочка, мама», и эта «Ф» с хвостом, как маленькая бегущая буква.
– Это её, – сказала я.
– Значит, кредит её. Долг переходит к наследникам. Вы единственная?
– Нет. У меня брат.
– Тогда поровну.
Я смотрела на бумагу. Дата, два года назад. Май, четырнадцатое. Сумма прописью: два миллиона рублей ноль копеек.
– А куда деньги ушли, – сказала я.
Девушка посмотрела на меня, как смотрят на людей, которые задают неуместное.
– Это не наша информация. Деньги переведены на счёт заёмщика. Дальше её дело.
– Её, – сказала я.
– Ну да.
Я вышла на улицу. Был апрель. Мокрый снег ложился на асфальт и тут же таял. Я шла и считала. Два миллиона. Мама пенсию получала двадцать две тысячи. Мама не покупала ничего, кроме лекарств и хлеба. Мама в больницу не ездила на такси, ходила пешком до автобуса.
Где деньги.
Витя не брал трубку. Я звонила трижды, короткие гудки и сброс. На четвёртый он ответил.
– Том, я на работе.
– Я к тебе вечером приду.
– Подожди, давай завтра.
– Сегодня.
Он помолчал. Потом сказал:
– Ну приходи.
Витя жил в той же квартире, что и пятнадцать лет. Третий этаж хрущёвки на окраине города. Дверь обита коричневым дерматином, угол отстал ещё в нулевых, и так и торчал. Звонок у них всё тот же: кругленький, с жёлтой кнопкой посередине.
Я нажала. Открыл сам.
– Том. Ты чего без звонка.
– Я звонила.
Он отступил в сторону. В коридоре пахло жареной картошкой. На вешалке висела куртка его жены, Риммы. Самой Риммы видно не было.
– Римма дома?
– У сестры. До завтра.
Я разделась. Прошла на кухню.
Кухня у них маленькая, метров шесть. Холодильник, плита, стол у окна. На столе клеёнка в мелкий цветок. На клеёнке крошки от хлеба и сахарница.
Сахарница стеклянная, с синей крышкой. С зазубриной на краю.
Это была мамина сахарница.
– Чай будешь, – сказал Витя.
– Витя.
Он не услышал. Поставил чайник. Снял с полки две чашки. Достал из шкафчика заварку.
– Ну что, как ты там, – сказал он. – Держишься?
– Витя. Что ты сделал.
Он не повернулся ко мне. Стоял спиной, смотрел на плиту. Чайник начал петь. Сначала тихо. Потом громче.
– Ты о чём.
– Я о двух миллионах.
Он опустил руки. Они у него повисли вдоль тела, как у мальчика, которого сейчас будут отчитывать. У него и в детстве так было.
– А, – сказал он. – Это.
Вот тут я поняла. Не от слова, а от плеч, как они опустились.
Знаете, у нас в семье брат всегда называл маму «мамой». Не «мам», не «мать». Полностью: мама. Это бывает у маленьких детей, я понимаю. Только Вите было тридцать. И сорок. И сорок пять. А он всё «мама, ты борщ варила?», «мама, я зайду в субботу», «мама, ты как там».
Я говорила «мам». Коротко. Папа говорил «мам» или «Фаина». А Витя «мама», всегда полным словом, и непременно с этой такой паузой перед, будто он всегда заново произносит.
И я раньше думала, это нежность. Что он её любит больше, чем я. Что у него осталось то, что у меня прошло. Я даже стеснялась, по правде. Вернее, не стеснялась, а как-то корила себя. Что у меня «мам» и быстро. А у него «мама» и медленно.
Когда ему было одиннадцать, он упал с турника во дворе. Сломал руку. Я с ним сидела в травмпункте, ждали врача. Он держал руку и тихо плакал. И повторял: «мама, мама, мама». Не «мам», не «мамочка», и не «помогите». Только «мама».
Я тогда позавидовала. Десятилетняя позавидовала шестилетнему, что у него в страшном вместо боли слово.
Сейчас я сидела у него на кухне и думала про это слово. «Мама». И про то, как он, наверное, и в банке так её про себя называл. Когда нёс копию её паспорта. Когда подписывал бумаги рядом с её подписью. Когда выходил с двумя миллионами на счёте.
Мама.
Я смотрела ему в спину.
– Она знала, – сказал он.
Сказал тихо. Не оборачиваясь.
– Что она знала.
– Что я взял. Она сама подписала.
Я сидела. На столе стояла сахарница. Стеклянная, с синей крышкой. Из её квартиры. Мама ему отдала, когда у него ремонт был. Сказала: у тебя нет нормальной.
– Она знала, что ты не вернёшь.
Он повернулся. Лицо у него было серое, как у человека, который не спал.
– Она знала, что я постараюсь.
– А когда поняла, что не получится.
Он молчал. Чайник свистел уже громко. Я встала, выключила газ. Села обратно.
– Витя. Когда.
– В прошлом году. В сентябре где-то.
– И.
– И ничего, Том. Что она могла.
Я смотрела на сахарницу. Синяя крышка. Стекло с зазубриной. Мама уронила однажды и склеила, говорила: ничего, ещё послужит.
– Витя, – сказала я. – Расскажи.
Он сел за стол. Налил себе чаю, мне забыл. Я сама себе налила.
– Мы с Серёгой автомойку открыли. Помнишь Серёгу?
– Помню.
– Ну вот. Я свою долю откуда взял, у мамы. Я к ней пришёл, сказал, что мне нужно два миллиона. Что есть проект. Что отобьётся за полтора года. Что я отдам.
– На себя кредит ты не мог.
– Не мог. У меня после того года, когда я с работы ушёл, кредитная история плохая.
– Я помню.
– Она подписала. Сказала: на меня дадут, я пенсионерка с пропиской, у меня квартира в собственности. Подписала.
– Сама.
– Сама, Том. Я её не заставлял. Я попросил.
– Это одно и то же.
Он не ответил.
– А Серёга, – сказала я.
– Серёга через полгода забрал свою часть и ушёл. Сказал, что это не его. Что он передумал. Я остался с долгом и с автомойкой, которая толком не работала.
– Где автомойка.
– Закрылась год назад. Помещение арендованное, я не выкупил, аренда съела всё.
– А кредит.
– А кредит остался.
– Я платил, Том, – сказал он. – Сколько мог. У меня зарплата сорок. Алименты двадцать.
– У тебя нет алиментов.
– Откуда ты знаешь.
– Ты говорил.
– Я Римме говорил, что нет. И тебе, наверное, тоже. На самом деле есть, от первого брака.
Я закрыла глаза. Открыла.
– Значит Римма не знает.
– Ничего она не знает, Том.
– А мама знала и про алименты.
– Мама знала всё.
Он сказал «мама», и почему-то у меня это слово в третий раз за день стукнуло в висок.
– Я платил пять тысяч в месяц, – сказал он. – Из того, что оставалось. Этого мало, проценты бежали. Мама добавляла со своей пенсии.
– Сколько.
– Пять.
– Пять чего.
– Тысяч, Том. Пять тысяч.
Я смотрела на него.
– У неё пенсия двадцать две.
– Я знаю.
– Она с пенсии платила пять. Иногда десять, если у тебя плохой месяц.
– Иногда десять.
– Она ела что.
– Том. Не надо.
– Она ела что, Витя.
Он молчал. Смотрел в чашку.
– Витя.
– Кашу. Овсянку. И хлеб. Картошку.
– Мяса не покупала.
– Мяса нет.
– А когда я приезжала, у неё всегда был суп с мясом.
– Когда ты приезжала, она у соседки занимала.
Я положила ложку, которой мешала чай. Положила её на блюдце. Ложка стукнула по блюдцу негромко.
Потом я поднялась. Куртку надела в коридоре. Витя стоял в дверях кухни. Не выходил, чтобы меня проводить, и не садился обратно.
– Том. Я отдам.
– Откуда.
– Найду. Я сейчас на стройку устроился, плюс к основной. Я отдам.
Я кивнула. Не потому что поверила.
– Римме ты скажешь?
Он замолчал.
– Витя. Скажешь.
– Скажу.
– Когда.
– Не знаю.
Я открыла дверь. Шагнула на лестничную клетку. Обернулась.
– Ты её всю жизнь «мамой» звал, – сказала я.
Он не понял. Посмотрел на меня.
– Что?
– Ничего.
Я закрыла дверь.
На улице уже темнело. Я шла к остановке, и в кармане у меня был её телефон. Я его всё носила.
Он зазвонил.
Я не стала вытаскивать его из кармана. Шла и слушала, как он звонит. Шесть гудков, восемь. Замолчал.
Через минуту зазвонил снова. И снова замолчал.
Я села в автобус. У окна. Лоб прислонила к стеклу. Стекло было холодное, и от него болела голова, но я не отнимала.
И вот что я вспомнила. За неделю до того, как мама умерла, она мне звонила.
– Том, ты приезжай. Поговорить надо.
– Мам, я в командировке. В пятницу приеду.
– В пятницу. Ну ладно. Поговорить надо, Том.
– Мам, что-то случилось?
– Нет, ничего. Просто поговорить.
В пятницу я не приехала. У меня встреча была с заказчиком, я её перенести не смогла. Я обещала в субботу. В субботу её увезли в больницу. Сосудистый криз. В понедельник её не стало.
Я тогда думала, что она хотела про сад поговорить. У неё на даче забор покосился, и она всё собиралась нанять человека. Или что крыша течёт. Или вообще, может, просто чтобы я была рядом.
А она хотела рассказать.
Вот это до меня дошло в автобусе. Не в банке. Не у Вити на кухне. В автобусе, у холодного окна, на месте у задней двери.
Я сидела и смотрела в окно. Окно отражало мою щёку и кусок воротника. Ничего больше я там не видела.
Автобус остановился, я вышла. До маминого дома пешком четыре минуты. Я их шла, наверное, двадцать.
В её квартире пахло пылью и ещё чем-то её. Я не знаю как назвать. Так пахнет в квартирах, где жил человек тридцать лет, и его уже нет, а запах ещё есть. Может, это свет от лампы пахнет. Или старая шерсть на одеяле. Или книги на полке. Не знаю.
Я зажгла свет на кухне. Чашка моя стояла на столе с утра. Чай высох на дне коричневым кружком.
Я положила телефон на стол. Села напротив.
И подумала: надо разобрать её бумаги. Я всё откладывала. Сказала себе: на сорок дней, тогда и разберу.
До сорока дней оставалось три недели.
Я встала и пошла в комнату. У неё в шкафу, на верхней полке, стояла такая жестяная коробка из-под печенья «Юбилейное». Старая, ещё советская. Синяя, с белыми буквами. В ней мама хранила документы.
Я достала коробку. Поставила на её кровать. Села рядом.
Кровать была заправлена. Покрывало шерстяное, с бахромой. Мама сама его не любила, говорила, старое, надо новое. А не покупала. Покрывало пятнадцать лет.
Я открыла коробку.
Сверху лежал её паспорт. Под ним пенсионное. Полис. Свидетельство на квартиру. Свидетельство о смерти папы. Свидетельство о моём рождении. О Витином рождении.
Под Витиным свидетельством пачка квитанций, перетянутая аптечной резинкой.
Я сняла резинку. Резинка была старая, лопнула в руках.
Это были квитанции из банка. Все одинаковые, на жёлтой бумаге. Каждая на пять тысяч рублей. На пять. На пять. На десять. На пять. На пять. На пять.
Я перебирала их по одной. Даты шли месяц за месяцем. Январь. Февраль. Март. Апрель. Май. Июнь.
Двадцать четыре квитанции.
На последней, в апреле этого года, указано не пять, а две тысячи.
Две.
Я положила квитанции на колени. Они лежали стопкой.
Знаете, что я подумала. За что две тысячи.
Что у неё в апреле было только две тысячи свободных. И она всё равно пошла в банк. Два рубля автобусом туда, два обратно, остальное на еду и на электричество. На банковской квитанции две тысячи.
Я сидела с этой стопкой на коленях минут десять. Может, дольше. Часы у неё в комнате тикали тихо, и я их слышала.
Потом я положила квитанции обратно в коробку. Перетянула резинкой. Резинка не закрылась, лопнула. Я связала её узлом.
Закрыла коробку. Поставила на место, на верхнюю полку шкафа.
Я вернулась на кухню. Чайник я не ставила. Просто села.
Телефон лежал на столе.
Он зазвонил.
Я посмотрела на экран. Номер был не тот, что у коллектора. Я уже выучила тот номер.
Этот был незнакомый.
Я взяла трубку.
– Алло.
– Фаина Петровна?
Женский голос. Усталый.
– Нет, – сказала я. – Это её дочь.
– А, простите. Я из поликлиники, по поводу карты её, надо забрать. И ещё рецепты у нас остались, выписаны были на той неделе. Жалко, лежат.
– Я подъеду.
– Когда вам удобно?
– Завтра.
– Хорошо.
Я положила трубку. Сидела.
Открыла кухонный ящик. Тот, где у мамы лежали ножи и ложки. Положила телефон туда. Закрыла ящик.
Прошло, может, минута. Я открыла ящик и достала телефон обратно. Положила его на стол.
Села.
Ну, в общем, так.