Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Реальная любовь

Жанна

Любовно-исторический роман Навигация по каналу Ссылка на начало Глава 38 Марсель. Крепость Святого Иоанна. Камера Элен. День за днём. Время в каменном мешке снова потеряло очертания, но теперь Элен не пыталась его измерить. Дни, ночи, утра, вечера — всё слилось в одну бесконечную серую полосу, похожую на ноябрьское небо над Парижем. Она лежала на охапке гнилой соломы, свернувшись калачиком, подтянув колени к груди, и смотрела в стену. На сером камне, в том месте, куда падал скудный свет из бойницы, рос мох — бледно-зелёный, почти жёлтый, цепляющийся за жизнь в этой каменной могиле. Она смотрела на него часами и думала о том, что они похожи — она и этот мох. Оба пытались жить там, где жизни быть не должно. Оба проиграли. Еду приносили дважды в день — миску жидкой похлёбки, в которой плавали разваренные зёрна и волокна непонятного происхождения, и ломоть серого хлеба, жёсткого, как подошва. Первые дни Элен машинально съедала несколько ложек, заставляя себя глотать безвкусную массу, потом

Любовно-исторический роман

Навигация по каналу

Ссылка на начало

Глава 38

Марсель. Крепость Святого Иоанна. Камера Элен. День за днём.

Время в каменном мешке снова потеряло очертания, но теперь Элен не пыталась его измерить. Дни, ночи, утра, вечера — всё слилось в одну бесконечную серую полосу, похожую на ноябрьское небо над Парижем. Она лежала на охапке гнилой соломы, свернувшись калачиком, подтянув колени к груди, и смотрела в стену. На сером камне, в том месте, куда падал скудный свет из бойницы, рос мох — бледно-зелёный, почти жёлтый, цепляющийся за жизнь в этой каменной могиле. Она смотрела на него часами и думала о том, что они похожи — она и этот мох. Оба пытались жить там, где жизни быть не должно. Оба проиграли.

Еду приносили дважды в день — миску жидкой похлёбки, в которой плавали разваренные зёрна и волокна непонятного происхождения, и ломоть серого хлеба, жёсткого, как подошва. Первые дни Элен машинально съедала несколько ложек, заставляя себя глотать безвкусную массу, потому что так было надо. Потому что Габриэль хотел бы, чтобы она жила. Но с каждым днём эта мысль становилась всё более далёкой, призрачной, как голос из-за толстой стены, которого больше никогда не будет.

На третий день она перестала есть. Просто отодвигала миску к двери, когда стражник забирал пустую посуду. Тот хмыкал, но ничего не говорил — в крепости Святого Иоанна умирали часто, и голодовка узницы не была событием, достойным внимания.

На четвёртый день пришёл Фукье-Тенвиль.

Она услышала его шаги в коридоре — сухие, чёткие, непохожие на шаркающую поступь стражников. Дверь отворилась, и он вошёл, наклонив голову, чтобы не задеть притолоку. В руке он держал небольшой узелок. Одет он был всё так же строго — тёмно-коричневый сюртук, чёрный шейный платок, — но лицо его, обычно непроницаемое, сегодня казалось осунувшимся, а под глазами залегли глубокие, почти чёрные тени.

Он постоял у двери, глядя на неё, сжавшуюся на соломе, потом опустился на корточки рядом и развязал узелок.

— Я принёс вам кое-что, — сказал он негромко. — Хлеб. Настоящий, пшеничный. И сыр. И немного вина. Вам нужно поесть.

Элен не пошевелилась. Она смотрела на мох на стене.

— Гражданка, — голос Фукье-Тенвиля стал настойчивее. — Вы не можете так с собой. Ваш муж... он хотел бы, чтобы вы жили. Я знаю, что вы чувствуете. Я тоже терял. Всех. Моя жена умерла от лихорадки в девяносто первом. Сын погиб при осаде Тулона. У меня никого не осталось. Но я живу. Потому что должен.

Она медленно повернула голову и посмотрела на него. В её серых глазах, ещё недавно таких живых, теперь не было ничего. Пустота. Бескрайняя, ледяная пустота.

— Зачем? — спросила она, и голос её был чужим, скрипучим, как несмазанная петля. — Зачем жить, если некого любить? Зачем дышать, если каждый вдох — боль? Вы говорите — должны. Кому? Республике, которая вас предала? Богу, в которого вы не верите? Себе? Я не хочу жить для себя. Я хочу к нему.

Фукье-Тенвиль долго молчал, глядя на неё. Потом вздохнул и поставил узелок с едой у стены.

— Я не умею утешать, — признался он. — Всю жизнь я имел дело с фактами, уликами, законами. Чувства — не моя стихия. Но я знаю одно: смерть вашего мужа не должна быть напрасной. Он ушёл, потому что не справился с грузом. Если вы уйдёте следом, его жертва потеряет смысл.

— У него не было жертвы, — прошептала Элен. — Он просто устал. Как я устала.

Она отвернулась к стене, давая понять, что разговор окончен. Фукье-Тенвиль посидел ещё немного, потом поднялся и вышел. Узелок с едой остался нетронутым.

Дни тянулись, похожие один на другой, как капли дождя на оконном стекле. Элен перестала вставать. Она лежала на соломе, глядя в стену, и мох был её единственным собеседником. Она разговаривала с ним мысленно, рассказывала о Габриэле, о Париже, о доме у моря, который они так и не построили. Иногда ей казалось, что мох отвечает — тихим, едва слышным шёпотом, похожим на шорох её собственного дыхания.

Она вспоминала. Не хронологически, не последовательно, а обрывками, как всплывают со дна пруда опавшие листья. Вот она маленькая девочка в саду Шантийи, и отец показывает ей, как правильно держать карандаш для черчения. «Смотри, Элен, линия должна быть живой. Архитектура — это застывшая музыка, и твоя рука должна петь». Вот она на балу в Версале, в небесно-голубом шёлковом платье, и королева улыбается ей из-за веера. Вот первая встреча с Габриэлем — ниша Сен-Шапель, грохот повозки, его глаза, тёмные и глубокие, как омут. Вот их ночь в старой голубятне, под звёздами, когда он пообещал построить ей дом у моря. Вот его руки, грубые и нежные, гладящие её волосы.

Воспоминания были такими яркими, такими живыми, что иногда ей казалось — он здесь, рядом, стоит только протянуть руку. Она протягивала руку и касалась холодного, влажного камня. И тогда пустота внутри становилась ещё больше, ещё невыносимее.

На седьмой день (или ей казалось, что на седьмой — она давно сбилась со счёта) пришла Тереза.

Элен не знала, как ей удалось получить разрешение на свидание. Может быть, Бастид дал взятку, может быть, новые власти, пришедшие на смену термидорианцам, смягчили режим. Тереза вошла в камеру и ахнула, увидев Элен. Опустилась на колени рядом с соломенной подстилкой, взяла её исхудавшую, невесомую руку в свои — тёплые, шершавые, пахнущие рыбой и травами.

— Жанна, — прошептала она, и голос её дрожал. — Бедная моя Жанна. Что ты с собой делаешь?

Элен перевела на неё взгляд. Впервые за много дней она посмотрела на живого человека, не на мох и не на камень. Лицо Терезы расплывалось перед глазами, как отражение в мутной воде.

— Я хочу к нему, — сказала она. — Тереза, я очень хочу к нему.

Тереза заплакала. Слёзы текли по её загорелым щекам, капали на серое платье Элен, на гнилую солому. Она гладила её руку, шептала что-то — то ли молитвы, то ли просто ласковые слова на провансальском, — но Элен уже не слышала. Она уплывала куда-то, в серую, тёплую дымку, где не было ни боли, ни страха, ни пустоты. Только тишина. И где-то далеко-далеко — знакомый голос, зовущий её по имени.

Тереза ушла, когда начало темнеть. Она оставила на полу узелок с едой — хлеб, сыр, сушёные фиги, кувшин с вином, — и маленький букетик сушёной лаванды, перевязанный выцветшей голубой лентой. «Чтобы пахло не только камнем и страхом», — вспомнила Элен слова Габриэля, сказанные когда-то в Консьержери. Она протянула руку и коснулась лаванды. Сухие цветы зашуршали под пальцами, источая слабый, горьковатый аромат. Она поднесла букетик к лицу и вдохнула. Прованс. Лето. Жизнь. Всё, что осталось позади.

Она прижала лаванду к груди и закрыла глаза.

Ночью ей стало хуже. Тело, ослабленное голодом и холодом, начало сдавать. Она лежала, дрожа под грубым одеялом, которое Тереза оставила, и смотрела в темноту. Мох на стене был едва виден, но она знала, что он там, — живой, цепкий, упрямый. «Я не такая, как ты, — подумала она. — Я не умею цепляться за жизнь в каменной могиле. Я умею только любить. А любить больше некого».

Перед рассветом ей стало совсем плохо. Дыхание сделалось поверхностным, редким, сердце билось медленно, с перебоями. Она не чувствовала боли — только бесконечную, всепоглощающую усталость и странное, почти радостное облегчение. Скоро. Скоро всё кончится.

В бреду ей привиделся Габриэль. Он стоял у окна их дома в тупике за церковью Святого Лазаря, и солнце золотило его волосы. Он обернулся и улыбнулся ей — той самой улыбкой, от которой у неё всегда перехватывало дыхание.

— Я жду тебя, — сказал он. — Дом почти готов. Только тебя не хватает.

— Иду, — прошептала она. — Я уже иду.

Стражник, делавший утренний обход, нашёл её на рассвете. Она лежала на соломе, прижимая к груди букетик сушёной лаванды, и на её бледном, осунувшемся лице застыла странная, почти счастливая улыбка. Он постоял над ней, снял треуголку и перекрестился — старый солдатский жест, от которого он давно отвык.

Фукье-Тенвиль узнал об этом через час. Он сидел в своей камере, когда дверь отворилась и стражник, тот самый, с седыми усами, сказал коротко:

— Ваша знакомая. Гражданка Дюваль. Отошла ночью.

Фукье-Тенвиль закрыл глаза. Он не заплакал — он давно разучился плакать. Но где-то глубоко внутри, там, где ещё теплилось что-то человеческое, шевельнулась тупая, ноющая боль. Он вспомнил её лицо — бледное, с серыми глазами, полными тоски и решимости. Вспомнил, как она сказала: «Я хочу к нему». Она получила, что хотела.

Он встал и подошёл к окну. Море за крепостными стенами сияло в лучах утреннего солнца — равнодушное, вечное, свободное. Чайки кричали над волнами, и их крики были похожи на плач.

— Прощайте, гражданка, — прошептал он. — Вы были лучшим, что случилось в этой проклятой жизни. И худшим, потому что я не смог вас спасти.

Марсель. Кладбище за церковью Святого Лазаря. День спустя.

Хоронили её в общей могиле — у Республики не было средств на отдельные погребения для безымянных узников. Но Тереза, Мари-Клер, Анна-Мария и Люсиль пришли все. Они стояли над свежей землёй, чёрные фигуры на фоне серого осеннего неба, и молчали. Бастид, сгорбившись, курил трубку в стороне. Фукье-Тенвиль стоял поодаль, ни с кем не заговаривая, и смотрел в пустоту.

Тереза положила на могилу букетик лаванды — той самой, что Элен прижимала к груди в свой последний час. Мари-Клер всхлипывала, утирая глаза краем передника. Анна-Мария стояла с каменным лицом, но по её щекам текли слёзы — редкие, скупые, как осенний дождь. Люсиль, бледная и похудевшая, держала в руках маленький деревянный крестик, который сама вырезала из оливковой ветки.

— Она хотела к нему, — сказала Тереза глухо. — К своему Пьеру. Теперь они вместе.

Никто не ответил. Только ветер шумел в кронах старых кипарисов, и море вдалеке пело свою вечную песню.

Эпилог. Марсель. Дом в тупике за церковью Святого Лазаря. Месяц спустя.

Тереза пришла в опустевший дом, чтобы забрать вещи Элен — немногочисленные, бедные, но хранившие тепло её рук. В патио, под старой оливой, всё ещё цвёл розмарин, который она посадила весной. Базилик разросся и пах пряно и свежо. А в углу, у колодца, из трещины между камнями пробивался тонкий росток лаванды — тот самый, что Элен поливала когда-то, веря, что он приживётся.

Тереза опустилась на колени перед ростком и долго смотрела на него. Потом улыбнулась сквозь слёзы и прошептала:

— Прижился. Всё-таки прижился.

Она знала, что больше никогда не войдёт в этот дом. Но лаванда будет расти. И олива будет давать плоды. И море будет шуметь вдалеке. А где-то там, за горизонтом, Элен и Габриэль наконец построили свой дом. У моря. С окнами, выходящими на закат. С садом, где цветут розы и лаванда. Где нет ни гильотины, ни Террора, ни страха. Только любовь. И покой.

Конец романа.

Подписывайтесь на дзен-канал Реальная любовь и не забудьте поставить лайк))

А также приглашаю вас в мой Канал МАХ