Свечи на торте горели ровно, пока я не задула их одним выдохом. Все захлопали. А я всё смотрела на пустой стул у окна.
Тот стул я оставила специально. Крайний, у окна, чтобы тому, кто придёт последним, не пришлось тянуться через чужие локти. Я заказала в кафе её любимое место: с видом на улицу, подальше от динамиков. Оксана всегда не любила громкую музыку. Говорила, что от неё устаёт быстрее, чем от людей.
Но Оксана не пришла.
Мне исполнилось тридцать пять. Я накрыла стол на пять человек в маленьком кафе на Садовой, куда мы с ней ходили ещё студентками. Помню, как выбирала место: хотела, чтобы всё было правильным. Не пафосным, а своим. Заказала розовые пионы, потому что именно их она дарила мне на каждый день рождения, начиная с семнадцатого. Восемнадцать лет без пропуска. В этот раз пионы купила я сама.
Оксана написала за три дня: «Буду точно, не переживай». Я и не переживала.
За неделю до юбилея мы созванивались. Болтали как обычно: она про своего младшего, который уже сидит и тянется ко всему подряд, я про очередную командировку в Питер. Голос у неё был немного тихий, но я списала на усталость. У неё маленький ребёнок. Конечно, она устаёт.
Я не слышала в её голосе ничего тревожного. Или не хотела слышать.
Это я поняла потом.
В день рождения она позвонила около полудня и сказала, что будет к семи. «Я уже готовлюсь», - сказала она, и я слышала на фоне детский плач. Малыш орал вовсю, она говорила немного отрывисто. Я не спросила, всё ли хорошо. Сказала только: «Жду, столик у окна», и мы попрощались.
В семь её не было.
В половине восьмого я написала ей в мессенджер. Сообщение прочиталось, но ответа не было.
Я позвонила. Недоступна.
Ещё раз. Недоступна.
Торт уже внесли. Подруги пели, смеялись, наливали вино. Нина, моя коллега, произносила тост про тридцать пять как про возраст «настоящей силы». Катя рассказывала что-то смешное про свою свекровь. Всё было хорошо. Я улыбалась, кивала, пила шампанское маленькими глотками и краем глаза всё поглядывала на дверь.
Оксана не пришла. И не написала. Даже утром следующего дня.
Я обиделась. По-настоящему, как в детстве, когда больно и непонятно за что. Мы дружили столько лет. Она знала всё: про моего первого мужчину, про потерянную беременность, про то, как я плакала в ванной после увольнения и делала вид, что всё в порядке. Она единственная, кому я могла позвонить ночью. И она не пришла на мой день рождения.
Я не перезванивала. Ждала, что она объяснится сама.
Она не объяснилась.
Прошла неделя. Потом ещё одна. Тишина с её стороны стала какой-то странной: не злой, не намеренной, а просто глухой, будто за стеной, где ничего не слышно.
Я злилась. Потом перестала злиться и стала просто скучать. Потом решила, что больше не буду первой мириться.
Через месяц после дня рождения я поехала в районную поликлинику за справкой. Обычная очередь, пластиковые стулья, запах хлорки. Я сидела с телефоном и листала что-то бессмысленное, когда услышала знакомый голос.
Тамара Ивановна. Мама Оксаны.
Она постарела с тех пор, как я видела её в последний раз. Поседела. Двигалась медленно. Я окликнула её не сразу. Секунду колебалась: говорить или нет? Мы с Оксаной не в ссоре официально, просто молчим. Но отворачиваться от её мамы было бы совсем уже странно.
Я встала и помахала рукой. Тамара Ивановна узнала меня не сразу, а потом улыбнулась как-то виновато, и у меня что-то шевельнулось внутри. Странная улыбка. Не радостная.
Мы сели рядом. Она спросила про работу, я ответила что-то дежурное. Потом спросила про маму. Я тоже ответила.
А потом она замолчала, и в этой паузе было столько всего, что я осторожно сказала:
– Тамара Ивановна, у Оксаны всё хорошо?
Она начала было отвечать что-то общее, но запнулась на полуслове. Руки, которые держали сумку, сжались чуть крепче. Она смотрела куда-то в сторону регистратуры и не смотрела на меня.
– Она была тогда, – сказала Тамара Ивановна наконец. Тихо, почти шёпотом. – На твоём дне рождения. Она пришла.
Я не сразу поняла.
– В смысле, пришла?
– Пришла, но не вошла, – Тамара Ивановна говорила медленно, подбирая слова, как будто каждое давалось ей с усилием. «Она сидела в кафе напротив. Там, через улицу. Смотрела на ваши окна.
У меня в голове что-то щёлкнуло, как когда давление в ушах выравнивается. Картинка, которую я не понимала месяц, вдруг начала складываться в что-то. Ещё не в полную, но уже в контур.
– Почему?
– Да я и сама не поняла. У неё было ощущение, что она толстая, некрасивая, что все вы там нарядные и стройные, а она... Ну, ты понимаешь. Она сидела час в том кафе, смотрела на ваши окна, видела, как вы танцуете... И не смогла. Просто поехала домой. Не брала трубку, потому что стыдно было объяснять.
Я сидела и молчала. В регистратуре называли чьи-то номера, кашляли люди, пищал чей-то телефон. А у меня внутри всё как-то остановилось.
Потом Тамара Ивановна вздохнула и добавила тихо, почти себе:
– Это уже давно. После второго ребёнка что-то пошло не так. Она нам не говорила, только улыбалась. Мы сами поняли не сразу.
Вечером я думала о том, как в день рождения я смотрела на пустой стул у окна. А она смотрела на наши окна со стороны улицы. Мы были разделены только стеклом и двадцатью метрами. И при этом она была одна.
Думала, как мы в последние полгода созванивались всё реже. Я списывала на её занятость: двое детей, муж, дом. А она, видимо, просто не могла объяснить то, что сама с трудом понимала.
Я не ехала к ней сразу, потому что боялась прийти неправильно. С готовыми словами, с жалостью, которую она не хочет, с расспросами не о том. Мне надо было сначала самой понять, что именно я везу с собой.
На следующий день утром я поехала к ней без звонка.
Дверь открыла она сама. В домашних штанах, с малышом на руках. Волосы не уложены. Под глазами синева, которую не скроешь. Она увидела меня и сначала, кажется, хотела что-то сказать. Объяснить, начать с оправданий. Но я шагнула внутрь, обняла её свободной рукой, прямо вместе с малышом, и ничего не сказала.
Она выдохнула. Как-то так, будто держала воздух очень долго.
Мы прошли на кухню. Малыш повозился немного и уснул в шезлонге. Оксана поставила чайник, и мы сели за стол. Молчали минуты три. Потом Оксана заговорила сама.
Она говорила долго и сбивчиво. Про то, что после вторых родов что-то случилось. Не сразу и не резко, а как будто медленно начал уходить воздух из шарика. Она набрала восемнадцать килограммов и никак не могла сбросить их обратно, хотя старалась. По ночам не спала, при этом днём валилась с ног. Смотрела на себя в зеркало и не узнавала. Не в смысле «другая», а в смысле «кто это».
– Ты всегда такая... – она замолчала, не договорив.
–Какая? – спросила я.
– Ну, всё у тебя в порядке. Работа, форма, ты выглядишь... – она сделала неопределённый жест рукой. – А я приезжаю к тебе и чувствую себя какой-то обломком от прежней себя. Мне было стыдно.
Я смотрела на неё. На синяки под глазами, на мятые штаны, на руки, которые обхватили кружку и не отпускали. И я думала: всё это время мы звонили друг другу, разговаривали, я рассказывала про Питер и командировки, а она мне не говорила главного. Не потому что не доверяла. А потому что я, видимо, была тем человеком, рядом с которым она стеснялась быть собой нынешней.
Это было неприятное открытие. Про себя, не про неё.
– Ты бы мне сказала? – спросила я. – Если бы не так всё вышло. Ты бы мне когда-нибудь сказала?
Она подумала. Честно подумала, не стала сразу отвечать «конечно».
– Не знаю, – призналась она.
И вот тут у меня в горле что-то сдвинулось, и глаза стали мокрыми, совершенно неожиданно для меня самой. Не из жалости к ней. Из какого-то острого ощущения, что мы чуть не потеряли что-то важное. Тихо, без ссоры, без громкой точки. Просто молча разошлись бы в разные стороны.
Оксана тоже заплакала. Мы сидели на её кухне с остывшим чаем, и рядом посапывал малыш, и плакали обе. Некрасиво, по-настоящему, вытирая лицо кухонным полотенцем.
Она ходит к психологу. Начала три месяца назад. Это было не просто, по её словам: «Я полгода говорила себе, что справлюсь сама». Но потом её муж Дима однажды вечером сел рядом и сказал, что он видит её. Не ту, которую она показывает, а ту, которая внутри.
– Он сказал, что ему не нужна другая Оксана. Ему нужна эта. Только чтобы ей полегчало. – рассказала она, и в голосе у неё было столько всего, что я снова почувствовала, что сейчас заплачу.
Психолог поставил послеродовую депрессию. Сказал, что при вторых родах это встречается даже чаще, чем думают: первый ребёнок уже есть, кажется, что знаешь как, что должно быть легче. А внутри всё равно всё сдвигается.
Сейчас ей немного легче. Мы придумали ритуал: после каждого её сеанса я приезжаю, и мы идём в парк. Просто гуляем. Иногда молчим. Иногда она рассказывает что-то из разговора с психологом, если хочет.
А в прошлую среду она смеялась над чем-то, и голос у неё был тот, который я помню с семнадцати лет. Я шла рядом и думала, что пионы в этом году куплю нам обеим.
Бывало ли у вас такое, что вы обижались на близкого человека за какое-то действие, а потом оказывалось, что у него были причины на это, о которых вы не догадывались?