Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

– Нашей любви больше нет, – заявил муж и ушёл. Через 2 года любовь снова появилась, он не учёл лишь один момент

– Нашей любви больше нет, – сказал Валерий и поставил чемодан у двери. Я стояла в кухонном фартуке. На плите закипал борщ – свёкла, морковь, говядина на косточке. Четыре часа готовки. Запах разносился по всей квартире, мешался с одеколоном мужа – каким-то новым, незнакомым. Раньше он пользовался простым – «Олд Спайс», синий флакон, который я покупала ему в аптеке со скидкой. А этот – терпкий, холодный, чужой. Двадцать семь лет. Я держала в руках полотенце и пыталась сложить это в голове. Двадцать семь лет я вставала в шесть утра, чтобы сварить ему завтрак до работы. Каша или яичница – через день, как он любил. Подавала тарелку, целовала в макушку, где уже давно проступала залысина. Гладила рубашки – по три штуки на неделю, манжеты сначала, потом спинка. А он, оказывается, в это время переписывался с какой-то Дианой. – Ты серьёзно? – я вытерла руки о фартук. Медленно, палец за пальцем. – Ну, Эля, – он замялся. – В общем, ну, ты же сама всё понимаешь, – он потёр переносицу. Всегда так де

– Нашей любви больше нет, – сказал Валерий и поставил чемодан у двери.

Я стояла в кухонном фартуке. На плите закипал борщ – свёкла, морковь, говядина на косточке. Четыре часа готовки. Запах разносился по всей квартире, мешался с одеколоном мужа – каким-то новым, незнакомым. Раньше он пользовался простым – «Олд Спайс», синий флакон, который я покупала ему в аптеке со скидкой. А этот – терпкий, холодный, чужой.

Двадцать семь лет. Я держала в руках полотенце и пыталась сложить это в голове. Двадцать семь лет я вставала в шесть утра, чтобы сварить ему завтрак до работы. Каша или яичница – через день, как он любил. Подавала тарелку, целовала в макушку, где уже давно проступала залысина. Гладила рубашки – по три штуки на неделю, манжеты сначала, потом спинка. А он, оказывается, в это время переписывался с какой-то Дианой.

– Ты серьёзно? – я вытерла руки о фартук. Медленно, палец за пальцем.

– Ну, Эля, – он замялся. – В общем, ну, ты же сама всё понимаешь, – он потёр переносицу. Всегда так делал, когда врал. Ещё на свадьбе так тёр, когда клялся в вечной верности. Я тогда подумала – нервничает, бедный. А он, может, уже тогда врал.

Я посмотрела на свои запястья. Часы – его подарок на двадцатилетие свадьбы. Циферблат с перламутром, тонкий кожаный ремешок. Красивые. Тяжёлые.

– Ключи на тумбочке, – сказала я.

Он моргнул. Сутулые плечи дёрнулись. Наверное, ждал слёз. Или крика. Или хотя бы вопросов – кто она, сколько ей, давно ли. Я не стала спрашивать. Не потому что не хотела знать. А потому что борщ закипал, и если бы я сейчас начала кричать, то потом бы не смогла остановиться. А мне завтра в аптеку, на первую смену. Восемь часов за прилавком. Люди приходят за каплями от давления, а не за зарёванным фармацевтом.

Три дня. За три дня он вынес из квартиры двадцать семь лет совместной жизни. Рубашки из шкафа – все четырнадцать, я пересчитала пустые вешалки. Бритву из ванной. Кружку с надписью «Лучший папа» – подарок сына на двадцатитрёхье февраля, ещё школьную, с корявыми буквами. Книги не тронул – они и были только мои. Зато забрал инструменты из кладовки, хотя за двадцать семь лет ни разу не починил ни одного крана.

На третий день я пришла с работы, а в прихожей было пусто. Его ботинки не стояли у двери. Куртка не висела на крючке. Запах одеколона ещё держался в воздухе – уже слабый, на излёте.

Сын позвонил вечером.

– Мам, ты как?

– Нормально, – сказала я. И поставила чайник. Мне нужно было чем-то занять руки, иначе они начинали дрожать. Мелко, противно, как у бабушек, которым я на работе отмеряю валокордин.

*Двадцать семь лет – и вот так? Чемодан, одеколон и «ты же понимаешь»?*

Зоя прибежала на следующее утро. Влетела без звонка, в расстёгнутом пуховике, с коробкой зефира и бутылкой красного.

– Я тебе так скажу, – заявила она прямо с порога, не разуваясь. – Кобель и есть кобель. Сколько ему? Пятьдесят четыре? А ей?

Я не знала, сколько ей. Мне было всё равно. Мне было важно другое – на кухонном столе, под солонкой, лежал конверт, который я нашла в куртке Валерия за день до его признания. Квитанция. Ювелирный магазин. Кольцо за сорок восемь тысяч рублей. Не моего размера. Шестнадцатый – у меня семнадцатый с половиной. Я тридцать лет в фармации, размеры запоминаю автоматически.

– Выпей, – Зоя налила мне вина. – И послушай. Ты – красивая, работящая, с квартирой. Он – лысеющий дурак с кризисом среднего возраста. Через полгода приползёт.

Я отпила вино. Кислое, дешёвое. Зоя всегда покупала самое дешёвое и не стеснялась этого.

– Не приползёт, – сказала я. – Он не из тех, кто ползает. Он из тех, кто присылает сообщения.

Четыре недели я жила как робот. Аптека, дом, аптека, дом. Пересчитывала капли, отмеряла микстуры, улыбалась покупателям. Приходила домой, снимала белый халат, вешала его на дверь ванной – и садилась в пустой кухне. Борщ больше не варила. Не для кого. Ела бутерброды с сыром и пила чай – крепкий, без сахара.

За окном дул октябрьский ветер, шуршал сухими листьями по асфальту. Батареи в квартире грели слабо – Валерий каждый год перед отопительным сезоном звонил в ЖЭК и ругался. Теперь ругаться было некому. Я достала обогреватель из кладовки и поставила у кровати.

А потом пришло письмо из банка.

***

Конверт был белый, с красной полосой. Я вскрыла его на кухне, стоя у раковины. Руки ещё пахли антисептиком после смены – спиртовой, резкий запах, который въедается в кожу и не отмывается мылом.

Кредит. Четыреста тысяч рублей. Оформлен восемь месяцев назад. На моё имя. Ежемесячный платёж – двенадцать тысяч четыреста. Два платежа просрочены.

Я перечитала три раза. Каждую строчку. Каждую цифру. Потом села на табуретку и долго смотрела на бумагу. Четыреста тысяч. Восемь месяцев. То есть он взял этот кредит, когда мы ещё жили вместе. Когда я по утрам варила ему кашу и гладила рубашки. Когда мы ложились в одну кровать и я слушала его храп – ровный, привычный, как метроном.

Значит, он восемь месяцев знал. Восемь месяцев планировал. И молчал.

*Куда ушли деньги? Четыреста тысяч. На квартиру для неё? На кольцо, ремонт, машину?*

Руки перестали дрожать. Внутри стало холодно и тихо – как в аптечном холодильнике, где хранятся ампулы при температуре от двух до восьми градусов.

Я набрала его номер.

– Ну, Эля, ты же понимаешь, – начал он.

– Нет, – сказала я. – Не понимаю. Четыреста тысяч. На моё имя. Откуда?

– Ну, в общем, нужно было – ну, на обустройство, – он мялся. Я слышала, как он переминается с ноги на ногу – подошвы шаркали по полу.

– Какое обустройство, Валерий? Мы не делали ремонт. Мы не покупали мебель. Куда ушли четыреста тысяч?

Тишина. На его конце кто-то включил музыку. Весёлую, танцевальную, с битом. Видимо, Диана. Или телевизор. Мне было всё равно.

– Слушай, – он понизил голос. – Я верну. Давай без суда. Мы же взрослые люди.

Взрослые люди. Двадцать семь лет – и теперь «мы же взрослые люди».

Я подсчитала. Восемьсот тысяч я вложила в эту квартиру за все годы – из своих, отложенных с аптечной зарплаты. Каждый месяц откладывала по три-четыре тысячи. Копейка к копейке, рубль к рублю. На кухню – сто двадцать тысяч. На окна – восемьдесят. На ванную – сто. Это были мои деньги. Заработанные за стойкой, между каплями корвалола и упаковками парацетамола. А он повесил на меня ещё четыреста и ушёл танцевать.

Я подала на раздел долга через две недели. Собрала документы, поехала в суд, отстояла очередь. Судья – женщина примерно моего возраста, с усталыми глазами – посмотрела на бумаги и кивнула. Суд обязал Валерия выплатить половину – двести тысяч. Рассрочка на год.

Он не заплатил ни рубля. За три месяца – ни одного перевода. Ни рубля.

Зоя сказала по телефону, громко, так что слышала вся аптека:

– Через приставов гони! Чего ты церемонишься? Двести тысяч – это не копейки!

Я позвонила приставам. Мне было стыдно и неприятно, как будто я роюсь в чужом грязном белье. Но четыреста тысяч – не грязное бельё. Это мои деньги. Мои двенадцать тысяч четыреста в месяц, которые банк списывает с моей карты.

А потом он прислал сообщение. Короткое, без знаков препинания: «Эля ну зачем так мы же можно по человечески пристав звонил на работу неудобно перед людьми»

Неудобно ему. Перед людьми. А мне, значит, удобно было узнать про кредит из конверта? Удобно было стоять в аптеке восемь часов и улыбаться, зная, что дома – пустота и долговая яма?

Я не ответила. Убрала телефон в ящик стола. На подоконнике рядом стояла фиалка, которую Валерий когда-то привёз с дачи. Пушистые листья покрылись пылью, два пожелтели с краёв. Я полила её из стакана и подумала: вот и я так – полью, и ладно. А цвести уже не обязана.

Через неделю пристав списал с зарплаты Валерия первый платёж. Девять тысяч. Осталось сто девяносто одна.

***

Через полгода после его ухода он приехал за мебелью.

Суббота. Я была на кухне – разогревала вчерашний суп. За окном сыпал мелкий снег, первый в этом году. Батареи наконец грели как следует – я сама дозвонилась в ЖЭК, сама написала заявление, сама проверила, когда придёт слесарь.

Звонок в дверь. Резкий, длинный – будто кто-то давил на кнопку и не отпускал. Я открыла.

На пороге – двое. Валерий в новой куртке, тёмно-синей, с какими-то нашивками. Похудел. И женщина. Молодая, может тридцать с небольшим. Рост чуть выше моего, каблуки – тонкие, зимой на каблуках, ну-ну. Длинные ногти – красные, острые, лакированные. Тонкий голос.

– Это Диана, – сказал Валерий, не глядя мне в глаза. Потёр переносицу.

– Здрасте, – бросила она и прошла мимо меня. Прямо в коридор, не снимая сапог. На линолеуме остались мокрые следы – талый снег. Запах духов ударил в нос – сладкий, густой, как патока. Я чихнула. Она не обернулась.

Диана прошла в комнату и окинула её взглядом – быстрым, оценивающим, как риелтор на показе. Потом повернулась к Валерию:

– Диван заберём. И кресло. И тот шкаф, – она ткнула красным ногтем в стенку, которую мы покупали пятнадцать лет назад в «Столплит». Рассрочка на двенадцать месяцев. Я выплачивала каждый платёж сама – Валерий тогда сидел без работы четыре месяца, после сокращения. Я работала в две смены – утреннюю в аптеке и вечернюю подработку на складе, сортировала упаковки по четыре часа.

– Подожди, – сказал Валерий тихо, – надо бы обсудить, –

– Что тут обсуждать? – Диана повела плечом. – Послушайте, – она повернулась ко мне. – Вы же взрослый человек. Ему нужна мебель. У нас квартира пустая. Вам одной зачем столько?

Мне одной. Зачем столько. Она стояла в моей комнате, на моём паркете, в сапогах, с которых капал снег, – и объясняла мне, что мне не нужна моя мебель.

Я стояла в дверном проёме и смотрела, как чужая женщина командует в моей квартире. В квартире, за которую я платила двадцать семь лет. Восемьсот тысяч ремонта. Мой суп остывал на плите, и запах морковки мешался с её приторными духами.

– Эля, ну ты чего молчишь? – Валерий переступил с ноги на ногу. Шаркнул подошвой по полу – привычный звук, от которого меня передёрнуло.

Внутри что-то щёлкнуло. Тихо, коротко – как задвижка на аптечном сейфе, где хранятся рецептурные. Провернулась – и всё.

– Это моя квартира, – сказала я. Голос не дрогнул. Я удивилась сама себе – голос был ровный, спокойный, аптечный. Так я говорю покупателям, когда объясняю дозировку. – Документы на меня. Мебель, которую я оплатила, – тоже моя. Каждый платёж – мой. Двенадцать месяцев рассрочки – мои. И суп мой стынет. Вам пора.

Диана вытаращила глаза. Ресницы – длинные, нарощенные – захлопали, как у куклы.

– Вы что, серьёзно?

– Абсолютно. Дверь – в конце коридора. Там, где вы наследили.

Она посмотрела на Валерия. Тот молчал, тёр переносицу.

– Валер! – Диана повысила голос. – Скажи ей!

– Ну, Эля, – он замялся. – В общем –

– Валерий, – я не повысила голос. Не было нужды. – Забери свою даму. И закройте дверь с той стороны.

Он дёрнул Диану за локоть:

– Пойдём, пойдём, –

Они вышли. Диана каблуками простучала по лестнице – цок-цок-цок, быстрый, злой стук. Обернулась на площадке и крикнула тонким, срывающимся голосом:

– Ещё пожалеете! Вы ещё пожалеете!

Дверь закрылась. Я повернула замок на два оборота. Прижалась лбом к холодному дверному косяку. Постояла.

Тишина. Только за стеной у соседей тикали часы.

На кухне я сняла крышку с кастрюли. Суп булькал – густой, морковный, с укропом. Пар поднялся к потолку. Я налила себе полную тарелку и ела стоя, у подоконника, глядя во двор. Снег шёл ровный, белый, укрывал машины и скамейки.

Фиалка на подоконнике выпустила новый лист. Маленький, бледно-зелёный, похожий на ладошку.

Руки не тряслись. Вообще не тряслись. Впервые за полгода.

Потом позвонила Зоя.

– Ну что?

– Выгнала, – сказала я. – Обоих.

– Ай, молодец! А она что?

– Грозила. Говорит – «пожалеете».

Зоя хохотнула – громко, на весь телефон:

– Ну-ну. Посмотрим, кто пожалеет!

А я допила суп, вымыла тарелку и подумала: может, и правда пожалею. Двадцать семь лет – это не кастрюлю в раковину вылить. Это жизнь. Общая кровать, общий завтрак, общий сын. Но суп был вкусный. Первый вкусный суп за полгода.

На мокром линолеуме в коридоре ещё виднелись следы от Дианиных сапог. Я взяла тряпку и вытерла. Тщательно, досуха.

***

Два года прошли как одна длинная смена в аптеке – монотонно, ровно, с перерывом на обед.

Я научилась жить одна. Починила кран в ванной – сама, по видео из интернета, провозилась весь вечер, но справилась. Перекрасила стены в спальне в светло-серый – валиком, в два слоя, с заклеенными малярной лентой плинтусами. Записалась на курсы скандинавской ходьбы – Зоя затащила, я сопротивлялась три недели, но потом втянулась. По субботам ходили по парку с палками, мерили шаги на телефоне. Десять тысяч – норма, Зоя требовала двенадцать.

На работе получила надбавку за стаж – тридцать лет в фармации. Купила новый чайник – электрический, с подсветкой. Маленькая роскошь. Маленькая радость.

Сын приезжал раз в месяц. Привозил торт из «Север-Метрополь» и новости. Отец, говорил, живёт у Дианы. Работает на стройке, бригадиром. Не звонит.

– Мам, тебе не одиноко? – спросил он однажды.

– Мне спокойно, – ответила я. И это была правда.

Мне было нормально. Не хорошо и не плохо – нормально. Тихо. Чисто. Без чужого одеколона и без конвертов из банка. Кредит я почти закрыла – осталось сорок тысяч. Валерий через приставов выплатил свою часть, со скрипом, с задержками, но выплатил.

Я стала засыпать под аудиокниги, а не под храп. Научилась готовить на одного – не полную кастрюлю, а маленький ковшик. Суп на два дня, каша на утро. Фиалка зацвела – три фиолетовых цветка на тонких стеблях. Я сфотографировала и отправила Зое. Та ответила: «Красота! Вот и ты расцвела».

*А ведь могла бы так и жить. Спокойно. Без сцен. Просыпаться, работать, ходить по парку, пить чай у окна. Никому ничего не должна. Никто ничего не должен мне.*

Но в апрельский вторник, в семь часов вечера, позвонили в дверь.

Я только пришла с работы. Сняла халат, повесила на крючок. На плите грелся ковшик с гречкой. За окном накрапывал дождь – мелкий, весенний, тёплый.

Открыла – и на секунду не узнала.

На пороге стояла женщина в мятом бежевом плаще. Без макияжа, без тех красных ногтей – коротко стриженные, бесцветные. Волосы собраны в небрежный хвост. Под глазами – тёмные круги, синеватые, как после бессонницы.

Диана.

Но другая Диана. Не та, которая два года назад цокала каблуками по моему коридору и командовала, какую мебель забрать. Эта стояла, сцепив руки перед собой, и смотрела куда-то мимо меня – в стену, в пол, в темноту подъезда.

– Можно войти? – голос тихий, глухой.

В подъезде пахло сыростью и чьей-то жареной рыбой. С верхнего этажа доносился звук телевизора – новости, бубнёж диктора про какой-то саммит.

– Зачем? – спросила я.

– Мне поговорить надо. Это важно. Пожалуйста.

Пожалуйста. Два года назад она не говорила «пожалуйста». Два года назад она говорила «послушайте» и «что тут обсуждать».

Я впустила. Не знаю зачем. Может, из любопытства. Может, из той привычки, которая осталась от двадцати семи лет – когда приходят люди, надо открыть дверь и поставить чайник. Даже если эти люди когда-то кричали «ещё пожалеете» с твоей лестничной клетки.

Чайник я поставила. Не для неё – для себя. Мне нужно было что-то делать руками.

Диана села на край табуретки. Той самой, на которой я два года назад читала письмо из банка про кредит на четыреста тысяч. Плащ на ней был застёгнут криво – верхняя пуговица не в ту петлю.

– Он ушёл, – сказала Диана.

Я не села. Стояла у плиты, скрестив руки. Гречка тихо потрескивала в ковшике.

– Валерий ушёл от вас? – уточнила я.

– Да.

Тишина. Вода в чайнике начала шуметь – ровный, нарастающий гул.

– Три месяца назад. Сначала стал выпивать. Часто. Потом пропадать – по два-три дня. А потом собрал вещи и уехал. К какой-то, – она запнулась, сглотнула. – К другой.

Я налила кипяток в свою кружку. Пакетик чая опустился на дно, и тёмные нити заварки поплыли по воде – медленно, как чернила.

*Ну надо же. Та же схема. Чемодан у двери. «Наших отношений больше нет». Только теперь – не мне. Ей.*

– И зачем вы ко мне? – спросила я.

Диана подняла глаза. Красные, припухшие, без туши. Куда делась та уверенная женщина с лакированными ногтями?

– Ему нужна прописка, – голос задрожал. – Он сейчас нигде не прописан. Я его выписала из своей квартиры, когда он ушёл. А без прописки он не может взять кредит. А он мне должен – сто восемьдесят тысяч. Занимал на машину, на ремонт. Говорил – отдам через месяц. Девять месяцев прошло. Послушайте, вы же взрослый человек, –

Вот оно. «Послушайте». «Вы же взрослый человек». Два года прошло – а фразы те же.

Я отпила чай. Горячий, горький. Обжёг нёбо. Я не поморщилась.

– Давайте я правильно пойму, – сказала я медленно. Голос аптечный, ровный, как при инструктаже. – Вы пришли ко мне, бывшей жене вашего бывшего мужчины, чтобы я прописала в своей квартире человека, который повесил на меня кредит в четыреста тысяч. Который за двадцать семь лет брака не починил ни одного крана. Который ушёл за три дня, забрав кружку сына. Который два года не платил по суду. И теперь вы хотите, чтобы я помогла ему взять ещё один кредит. Чтобы он вернул деньги вам. Правильно?

Я сказала это – и сама услышала, как это звучит. Как диагноз на обороте рецепта. Чётко, по пунктам, без лишних слов. Без эмоций.

Диана втянула голову в плечи. Пальцы на плаще замерли.

– Ну, вы же его жена были, –

– Бывшая.

– Бывшая, да. Но квартира – он же тут жил двадцать семь лет.

– Жил. И ушёл. За три дня. Помните? Или вам напомнить, как вы тут по моей квартире ходили и мебель мою делили? «Диван заберём, кресло заберём, шкаф заберём». Помните?

Диана покраснела. Медленно, от шеи к щекам. Пальцы на плаще сжались в кулак.

– Я тогда не знала, –

– Чего не знали? Что это моя мебель? Или что он и вас бросит?

Тишина. Чайник остывал. Гречка на плите перестала трещать.

В этот момент хлопнула дверь на лестничной клетке. Соседка Рита – худая, с острыми глазами, которые всё замечали – выглянула из-за своей двери. Видимо, голоса услышала через стенку. Стены в нашем доме – картонные, каждое слово слышно.

– Всё в порядке, Эль? – спросила Рита, разглядывая Диану.

И тут я сделала то, за что потом будет бессонница. То, за что одни скажут «молодец», а другие – «зачем». Но я сделала.

– В порядке, Рита, – сказала я громко. Не крича – просто чётко, как объявление в аптеке. – Это бывшая подруга моего бывшего мужа. Помнишь, он ко мне два года назад приходил – мебель вывозить? Вот эта дама тогда командовала, что забирать. Каблуками стучала по моему коридору. А теперь пришла просить, чтобы я его обратно прописала. Потому что он и её бросил. По той же схеме. Чемодан, три дня – и привет.

Тишина на лестничной площадке. Рита подняла брови. Диана вскочила с табуретки. Табуретка качнулась, скрипнула по полу.

– Зачем вы так?! – голос сорвался на визг. – Зачем при людях?!

– А вы зачем? – ответила я. Спокойно. Тихо. – Зачем пришли ко мне? Два года назад вы сказали – «ещё пожалеете». Я не пожалела. Ни одного дня. Ни одной минуты. И прописывать его не буду. Ни сейчас, ни через год, ни через десять лет. У меня тут фиалка. Ей и мне – хорошо вдвоём.

Диана выбежала. Каблуков не было – кроссовки, тихие, мягкие. Только дверь подъезда хлопнула внизу. Запах её духов – уже не сладкий, а кислый, выветрившийся, жалкий – ещё висел в прихожей.

Рита посмотрела на меня долгим взглядом и сказала:

– Ну ты дала, Эльвира.

И ушла к себе. Тихо закрыла дверь.

Я закрыла свою. Прошла на кухню. Ноги были ватные – только сейчас отпустило. Адреналин. Как после первой смены в ковидном пункте, когда руки делали всё правильно, а внутри тряслось.

Села на ту самую табуретку. Чай совсем остыл, но я допила – холодный, горький. На подоконнике фиалка покачивала фиолетовыми головками от сквозняка. За окном дождь усилился, барабанил по жестяному карнизу.

Я посмотрела на часы на запястье – перламутровый циферблат, тонкий ремешок. Подарок на двадцатилетие свадьбы. Я носила их два года после его ухода. Не потому что любила. А потому что привыкла. Как привыкла к борщу по воскресеньям и к его храпу.

Расстегнула ремешок. Положила часы в верхний ящик комода. Рядом с квитанцией из ювелирного – за кольцо шестнадцатого размера, не моего.

Закрыла ящик.

***

Прошёл месяц.

Валерий не позвонил. Ни разу. Сын сказал, что отец живёт где-то у друга, работает вахтой – две недели там, две здесь. Выглядит хуже. Похудел.

Зоя, когда я рассказала про визит Дианы, хлопнула ладонью по столу в аптечной подсобке так, что подпрыгнула чашка:

– Я тебе так скажу – правильно сделала! Нечего пускать! Двадцать семь лет терпела – хватит! Пусть теперь сам крутится, как хочет!

Но сын на выходных привёз торт, сел напротив, разломил кусок вилкой и сказал тихо:

– Мам, может, зря ты так? Он же всё-таки – ну, отец мой. Человек. Может, просто прописку бы дала? Не жить – просто бумажку. Формальность.

Я промолчала. Разрезала торт. Положила ему кусок побольше. Себе не положила – не хотелось сладкого.

Соседки шепчутся у подъезда. Рита, конечно, рассказала всем – вплоть до третьего этажа. Одни говорят: молодец, правильно, нечего. Другие: жестоко, всё-таки мужик в яме, двадцать семь лет вместе, можно было бы и по-тихому отказать, без Риты.

А я не знаю.

Четыреста тысяч кредита. Двадцать семь лет борща, каши и глаженых рубашек. Три дня на сборы. Кольцо не моего размера. «Нашей любви больше нет». И вот теперь – «пропишите обратно».

Фиалка на подоконнике цветёт. Четвёртый бутон набирает цвет. Я каждое утро встаю, завариваю чай в кружке с отколотым краем и стою у окна. Одна. Мне нормально. Мне спокойно.

Но иногда, когда засыпаю под аудиокнигу, когда голос диктора бубнит что-то про далёкие страны, я думаю: а может, и правда перегнула? Может, не надо было при Рите? Может, достаточно было просто сказать «нет» – и закрыть дверь? Тихо, без свидетелей?

Или правильно, что сказала? Что не промолчала? Что не стала, как раньше, глотать и терпеть?

А вы бы как поступили? Пустили бы обратно – или закрыли дверь, как я?