Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

«ЛиК». О нетленном романе Томаса Манна «Доктор Фаустус». В шести частях. Часть V.

Возвращаемся к роману. Автор и рассказчик, как вы понимаете, это не одно и то же лицо. Хотя иногда они практически сливаются в единое целое, как, например, в приведенном выше опусе о выдающихся качествах немецкого народа. Но порой автор намеренно дистанцируется от рассказчика (и в самом деле так гораздо удобнее вести повествование), простого гимназического преподавателя философии, и украшает его портрет яркими деталями вроде любовной интрижки с «девушкой из простонародья, дочерью бочара», которую наш философ сумел благоприлично оборвать, ибо его раздражал низкий уровень этой девицы. «Не столько темперамент, сколько любопытство, тщеславие и желание испытать на практике античную вольность в вопросах пола, вытекавшую из моих теоретических убеждений, побудили меня вступить в упомянутую связь». Прелестно! Какая красноречивая смесь из сословного снобизма и простодушного эгоизма, без всякого намека на чувство. Может, его и не было? Немцы, даже молодые немцы, все-таки, большие прагматики. Про
Контракт.
Контракт.

Возвращаемся к роману. Автор и рассказчик, как вы понимаете, это не одно и то же лицо. Хотя иногда они практически сливаются в единое целое, как, например, в приведенном выше опусе о выдающихся качествах немецкого народа. Но порой автор намеренно дистанцируется от рассказчика (и в самом деле так гораздо удобнее вести повествование), простого гимназического преподавателя философии, и украшает его портрет яркими деталями вроде любовной интрижки с «девушкой из простонародья, дочерью бочара», которую наш философ сумел благоприлично оборвать, ибо его раздражал низкий уровень этой девицы. «Не столько темперамент, сколько любопытство, тщеславие и желание испытать на практике античную вольность в вопросах пола, вытекавшую из моих теоретических убеждений, побудили меня вступить в упомянутую связь».

Прелестно! Какая красноречивая смесь из сословного снобизма и простодушного эгоизма, без всякого намека на чувство. Может, его и не было? Немцы, даже молодые немцы, все-таки, большие прагматики.

Пробежимся по некоторым страницам романа, показавшимся мне наиболее занимательными, – и такие можно отыскать в этом «философском» трактате.

Значительная часть XX-ой главы посвящена приятелю Адриана (ибо друзьями он не обзавелся; ведь и Серенус, «осчастлививший» нас жизнеописанием гения, хотя и считал его своим другом, но относился к нему с большой примесью благоговения, каковое чувство не предполагает по-настоящему дружеских отношений; кем он был для самого Адриана, мы можем только предполагать; даже общее детство не давало Серенусу особых прав; полагаю, он был для Адриана, как говорится, доверенным лицом, скромным, не болтливым и всегда готовым к услугам), Рюдигеру Шильдкнапу. «Психологический портрет», как любят выражаться литведы, этого Шильдкнапа великолепен, хорошо чувствуется твердая рука мастера.

Один из узловых моментов романа, глава XXV, соблазнение Леверкюна сатаной, – читайте, получайте удовольствие; тут уж талант автора раскрылся полностью, глубоко, проникновенно; тут уж автор ничего не скрыл от читателя, ни своего благоговения перед талантом, божьим даром, ни своего почтения перед аргументацией черта, как ни маскировал он его нарочитой грубостью уступившего в конце концов композитора.

Задам лишь один вопрос, и сам же на него отвечу. На какую наживку поймал черт Леверкюна, этого далеко не простого, далеко не наивного, искушенного мыслью человека?

На единственно возможную, на единственно ценную для него – на безумное счастье творчества, на это самое мощное наслаждение жизни, доступное лишь гениям, отмеченным божьим даром! Хороша наживка!

Тут поневоле вспомнишь нашего Михаила Евграфовича и его «Карася-идеалиста», а, может быть, и «Премудрого пискаря», точно не помню: «Чем проще приманка, чем она глупее (что может быть глупее дохлой мухи, висящей на крючке в самом неестественном положении?), тем вернее мы на нее уловляемся». За точность цитирования не поручусь, но за смысл – безусловно. Наверное, все-таки из «Пискаря».

«Действительно счастливое, неистовое, несомненное вдохновение, вдохновение, не задумывающееся о выборе, не знающее поправок и уловок, такое вдохновение, когда все воспринимается как благословенный диктат, когда спирает дух, когда всего тебя пронизывает священный трепет, а из глаз катятся слезы блаженства, – оно не от Бога, слишком уж много оперирующего разумом, оно от черта, истинного владыки энтузиазма».

Ха-ха! Уж не о собственном ли свидании с нечистым поведал нам Манн! В качестве признанного гения по литературной части заслужил право на такое визит.

Серенус Цейтблом пишет свои воспоминания «под грохот канонады», в то самое время, когда Вторая мировая война подходит к концу; американские летчики на своих «Летающих крепостях» ровняют с землей немецкие города и села; вот и красавец Мюнхен, где-то совсем рядом с убежищем нашего летописца, под аккомпанемент взрывов авиационных бомб, прощается со своей архитектурой; но работа над воспоминаниями не прекращается ни на минуту; личная трагедия немецкого гения музыки в сознании летописца каким-то образом сливается с трагедией немецкой нации, поэтому от жизнеописания упокоившегося уже композитора он нередко отклоняется в сторону не упокоенной еще Германии, гадает о том, что же с ней произошло, что увлекло ее в бездну, и о том, что там, в кромешной глубине без дна, где пляшут языки адского пламени, ее ожидает.

Ощущение близости и неизбежности невиданной катастрофы, экономической, политической, моральной и духовной, ощущение близости конца, конца всего, его не отпускает. «Не скажу, что я этого желал, ибо слишком глубоко мое горькое сострадание, мое сочувствие несчастному моему народу, и когда я думаю о его слепой горячности, о его подъеме, порыве, прорыве, мнимо очистительном почине, о народном возрождении, заявившем о себе десять лет назад, об этом чуть ли не священном экстазе, к которому, правда, в знак его ложности, примешивалось многое от хамства, от гнуснейшей мерзопакостности, от грязной страсти растлевать, мучить, унижать и который, как ясно каждому посвященному, уже нес с собою войну, всю эту войну, – у меня сжимается сердце от сознания, что огромный капитал веры, воодушевления, исторической экзальтации оборачивается ныне беспримерным банкротством».

Да, красноречивы прозревшие. Эти бы слова да в уши нынешним немцам.

Между строк. Приходит на ум пример другого нам знакомого государства, проевшего и растранжирившего в сжатые по историческим меркам сроки «огромный капитал веры, воодушевления, исторической экзальтации» своего народа, и оказавшегося банкротом; для чего даже войны не потребовалось.

И, наконец, ближе уже к завершению трагедии (думаю, так правильнее всего назвать это произведение), возникла перед нами мадам фон Торна, страстная почитательница и в высшей степени компетентная ценительница таланта композитора, она же и невидимая, ибо ни разу не выглянула из окутывающего ее таинственного облака, не явила себя ни нам, ни Леверкюну, ни его друзьям, но исключительно заботливая и внимательная покровительница: ее заботливость и внимательность простирались столь далеко, что она тайно (разумеется, тайно!) посетила все те места, где наш герой предавался творчеству; видимо, для того, чтобы глубже проникнуться и полнее вкусить от плодов его таланта. Какой банальный изгиб сюжета, но как прелестно он реализован автором!

Продолжение следует.