все главы здесь
Глава 65
Аня всегда была где-то рядом, ее незримое присутствие Света ощущала все время. Как-то она попыталась представить — а какая сейчас ее доченька? Ей уже почти девять лет.
И Света вдруг с ужасом поняла, что не может вспомнить лицо своей дочери, а только глаза, взгляд, поворот головы, ощущение маленького тела у себя в объятиях, но не саму Аню, не тот единственный, неповторимый образ, который нельзя перепутать ни с чьим другим.
И именно это испугало ее сильнее всего.
«Я не помню свою дочь! — повторяла Света. — Я не помню свою дочь…»
Светлана сидела тогда неподвижно, теребя пальцами Витину распашонку, и внутри нее медленно поднималась паника, холодная и липкая, и первой мыслью было пойти в свою квартиру, на Некрасова, достать фотографии, прикоснуться к прошлому хотя бы через бумагу, вернуть себе Аню зримо, по-настоящему, но за этой мыслью тут же вставал страх — страх Алексея, его вопросов, его взгляда, его категоричности, и Светлана отступала, снова убеждая себя, что еще не время, что потом, как-нибудь позже.
А потом пришла Победа. Она ворвалась в город шумно, громко, неожиданно, с криками, слезами, объятиями, с ощущением, что мир, который столько лет сжимался и умирал, вдруг разом распахнулся, и Светлана плакала вместе со всеми, прижимая к себе Витеньку, не совсем понимая, о чем именно плачет, — о радости ли, о потерянных ли годах, о тех, кого не дождалась, или о том, что все наконец кончилось.
И тогда она все же сходила в свою квартиру. В ней никто не жил, но она была совершенно пустая. Будто бы из нее только что вывезли все вещи. Не было ничего: ни кровати, на которой они спали с мужем, ни Анечкиного диванчика, ни шкафа, ни посуды. Пусто. Совсем пусто! И эта пустота ударила страшно, наотмашь, больно…
Света сходила в жилконтору и подтвердила то, что она жива, и право собственности за квартирой останется за ней. Ей выдали какую-то справку, а потом чуть позже и документ на квартиру. Новый…
Больше всего Свете было жалко фотографии: там была прежняя жизнь, там было счастье, там было то, чего уже никогда, никогда не будет.
Спустя какое-то время, когда жизнь вроде бы начала обретать свои привычные, почти похожие на довоенные, очертания, когда боль стала привычным фоном, а не постоянным криком, Светлана вдруг поняла — тихо, без слов, без удивления, — что снова беременна, и это осознание легло на нее тяжелым, сложным чувством, в котором смешались испуг, радость и то самое молчаливое согласие с судьбой, которому она за эти годы научилась.
И снова, почти так же, как в первый раз, Светлане было необъяснимо страшно говорить об этом мужу, будто само признание могло нарушить хрупкое равновесие их жизни, но она, конечно, сказала — тихо, как и в прошлый раз, не поднимая глаз, заранее готовая к упреку или раздражению, которых, однако, не последовало. Ведь Алексей так и не признался ей, что он очень рад снова иметь семью и детей.
Он принял новость легко, даже с каким-то мужским простодушием, словно в этом было нечто само собой разумеющееся и правильное, и он сказал почти весело, словно подводя итог долгим годам лишений:
— Ну что ж, в войну родили Витьку — выжили, подняли, а теперь Победа, теперь и сам Бог велел! Давай, Светик, рожай, конечно.
И это его спокойное, уверенное принятие еще сильнее привязало ее к той роли, в которой она теперь жила — роль матери, жены, вокруг которой наконец выстраивалась устойчивая, понятная жизнь, и рождение второго ребенка закрепило это чувство так прочно, что оно стало частью ее самой.
Воспоминания об Ане постепенно отошли на второй план — не исчезли, не стерлись, а именно отступили, как отступает боль, с которой научились жить, и лишь иногда, почти между делом, Светлана ловила себя на том, что считает годы: вот Анюте уже двенадцать, вот, должно быть, тринадцать, а вот и время подошло бы получать паспорт, и каждый раз ее поражало, с какой немыслимой скоростью несется время, не оглядываясь, не спрашивая, готов ли ты переступить в следующий год.
Когда Витеньке было четыре года, а Кирюше три, почти не удивившись, Светлана поняла, что снова ждет ребенка, на этот раз в ней не было ни страха, ни сомнений — только странная, твердая уверенность, будто кто-то внутри нее давно знал ответ: будет девочка.
Так и случилось. Когда она взяла на руки новорожденную, маленькую, теплую, с тем самым едва уловимым запахом младенца, который невозможно спутать ни с чем, Светлана вдруг с болью и сладостью одновременно почувствовала, как внутри нее что-то замкнулось, как будто судьба сделала круг и вернулась в исходную точку.
Она очень хотела назвать девочку Аней — не в память даже, не из надрыва, а почти как по праву, как по закону сердца, — Алексей был не против:
— Называй, как хочешь. Пацанов назвал я — пусть девчушка будет Аней. По-твоему.
Он очень хотел, чтобы девочка снова была Мариной, так звали его старшую дочь, но какое-то неуместное для коммуниста суеверие не позволило ему настоять и назвать дочку так. Имя Анна Алексею нравилось, он вспомнил, что вроде бы так звали его прабабушку.
Глядя на эту новую Анюту, на ее лицо, жесты, на то, как она спала и как морщила лобик, Светлана с пугающей ясностью узнавала в ней ту, первую, потерянную навсегда девочку, и от этого ей становилось одновременно и теплее, и страшнее, потому что она понимала: прошлое никуда не ушло, оно просто нашло себе другой, более тихий и терпеливый способ жить внутри нее.
Света никогда не обманывала себя насчет своих чувств к Алексею — любви в привычном смысле в них не было, и она это знала с той же ясностью, с какой знала цену куску хлеба.
Она уважала мужа, почти благоговела перед ним за то, что он вытащил ее из голода, из холода, из той серой полусмерти, где человек уже перестает быть собой, и этого было достаточно, чтобы жить рядом, быть благодарной, быть аккуратной в словах и поступках, быть верной и жить по его правилам.
Так, в этом спокойном, почти безличном уважении, прошли еще несколько лет — без ссор, без признаний, без ожиданий, словно их жизнь держалась не на чувствах, а на негласном договоре о взаимном выживании.
Светлана несколько раз отправляла письма в разные концы страны с надеждой найти Аню. Она отправляла их, ища Аню Громову. Света питала свою призрачную иллюзию, что ее дочка хорошо помнила свою фамилию и обязательно сообщила ее работникам интерната.
Но ответ всегда был один и тот же — такой девочки нет и не было. Так постепенно Света стала терять всякую надежду и в 1950 году письма писать перестала.
Однажды осенью Алексей вернулся с работы совсем другим — не уставшим, не раздраженным, как обычно, а словно расшатанным изнутри, будто с него внезапно сорвали все привычные крепления.
Сначала он просто рухнул на диван и взглядом выпроводил детей и жену из комнаты.
Потом он принялся метаться по квартире, говорить громко, отрывисто. Он выкрикивал какие-то бессвязные лозунги, в которых сквозили обида, ярость и уверенность в собственной правоте:
— Они еще пожалеют, — потрясал он кулаками. — Они увидят, они сами прибегут за мной, со мной так нельзя!
Его каждое слово звучало не как речь, а как вызов, брошенный в пустоту, как угроза кому-то невидимому.
Света мгновенно поняла, что сейчас главное — не слова и не объяснения, а тишина и безопасность, и, собрав детей, почти незаметно увела их в спальню, плотно прикрыв за собой дверь. Там, прижав малышей к себе, чувствуя, как у них учащенно бьются сердца, она срывающимся, дрожащим голосом начала читать сказки — самые простые, самые знакомые, те, где всегда есть привычный порядок, где зло наказано, а добро обязательно выживает, — читала не столько им, сколько себе, словно надеялась, что если удержать голос ровным и слова на месте, то и мир за дверью, там, где муж изрыгал проклятья, не рассыплется и не станет прахом.
Благодарю вас, мои дорогие, за то, что оставляете мне возможность заниматься творчеством и делиться с вами.
поддержать можно здесь
Татьяна Алимова