— Оль, ну ты подумай сама: трешка в центре. Не ипотека, не съем, а своя. По-настоящему своя. Мы ж не звери, за мамой присмотреть — это святое, — говорил муж Кирилл, обводя взглядом нашу "однушку" в панельной пятиэтажке.
Свекровь, Анна Степановна, тогда была сама доброта. Поджав губы, она смотрела на меня влажными от сентиментальности глазами:
— Олечка, я уже не молоденькая. Упаду — никто не увидит. А мне так хочется внуков нянчить, пирожки печь. Поживем душа в душу. А квартира ваша будет, при вас и останется.
Мы переехали через две недели. Я тогда не знала, что "душа в душу" у Анны Степановны означает мою душу — в ее тапках, бегающих по линолеуму с шести утра.
Ужас начался не на следующий день. Он начался в понедельник, когда Кирилл уехал в командировку.
— Оля, суп какой-то жидкий у тебя получился. Мой Кирюша не любит жидкий. Ты что, не умеешь варить? — спросила она, отодвигая тарелку.
Я промолчала.
На третий день она пришла на кухню, пока я работала удаленно (стол мне пришлось перенести в коридор, потому что "в комнате мама будет отдыхать")
— Дочка, а что это ты стучишь по клавишам целый день? Иди полы помой.
— Анна Степановна, у меня совещание через пять минут.
— Совещание? — она хмыкнула. — Сидишь в интернетах, а называешь совещанием. В наше время женщины работали по-настоящему.
К концу первой недели я натирала полы, стирала ее кружевные салфетки (вручную, машинка "портит структуру"), бегала в три аптеки за каплями "какие именно ей хочется", а вечером выслушивала лекцию о том, как я неправильно дышу.
Самый страшный разговор случился в субботу, когда вернулся Кирилл. Я сидела, с усталым видом, и резала салат. Анна Степановна вошла в кухню следом за сыном.
— Кирюша, сыночек, — начала она тоненьким, дрожащим голосом. — Я хотела тебе сказать, но боялась расстроить. Оля... она очень груба со мной. Грубит, хлопает дверями, есть мне не дает. А я ведь хотела как лучше...
Кирилл перевел взгляд на меня. В нем не было сомнений. Была усталость и раздражение.
— Мамуля, ну ты чего? — он обнял ее. — Оль, ты чего творишь? Человек к нам добра желает, квартиру отписать хочет.
— Она не отпишет, — тихо сказала я, глядя на нарезанный огурец. — Она нас превратила в прислугу. Бесплатную. С проживанием.
Анна Степановна охнула и схватилась за сердце.
— Слышишь? Слышишь, сынок?! Какая прислуга? Я из любви сердечной!
Она вышла. Кирилл молчал. А я поняла страшную вещь: трешка в центре — это не подарок. Это золотая клетка, где ключ от всех дверей висит на шее у той, кто унижает.
— Кир, — сказала я, вытирая руки. — Мы съезжаем. Сегодня же. Я лучше буду снимать угол, чем жить в обещаниях.
— Ты с ума сошла? Какая квартира? — зашипел он.
— А ты не понимаешь? — я повысила голос. — Как только мы согласились переехать — мы стали должниками. И расплачиваться будем до ее смерти.
Из коридора донесся голос свекрови:
— Я все слышу! Неблагодарные! Я в дом престарелых пойду! И прокляну!
— Слышишь? — я усмехнулась. — Это плата за метры. Кир, выбирай. Или мы с тобой врозь, или ты говоришь маме, что мы уезжаем, и о наследстве не думаем.
Кирилл тяжело вздохнул, потер переносицу. Взял меня за руку.
— Ты правда готова отказаться от трешки?
— Я готова отказаться от ада, — ответила я. — Даже если он с тремя спальнями.
Мы уехали через три дня. Снимаем маленькую студию на окраине. Анна Степановна звонит раз в день и плачет в трубку, что сердце болит и что "квартиру собакам отпишет".
Знаете, я первый раз за полгода выспалась. И знаю точно: нет такого метража, за который стоит продавать себя в рабство.