Продолжение воспоминаний графа Михаила Владимировича Толстого
Нужно сказать несколько слов об Лаврской духовной академии. Инспектор академии, наставник из монахов, эконом и профессор Доброхотов занимал верхний этаж так называемого инспекторского корпуса. Прочие наставники, холостые, жили в длинном и узком здании, служившем в старинное время переходами из чертогов на монастырскую стену.
Квартира каждого из них состояла из 3-х комнат, очень длинных, узких и неудобных. Женатые наставники не могли жить в Лавре; двое из них, профессоры Делицын и Платонов, жили в старом деревянном доме, в Ильинской слободе, принадлежавшем академии с 1815 года. Прочие нанимали себе квартиры в Посаде.
Студенты академии занимали нижние этажи в "чертогах" и инспекторском корпусе; жилые их комнаты служили для занятий и назывались "нумерами". В каждом "нумере" был старший, по выбору инспектора, обязанный наблюдать за нравственностью, живших в одной с ним комнате. Могу сказать по чистой совести, что ни от кого из студентов не видал дурного примера, кроме весьма немногих, искавших иногда рассеяния в хмельных напитках.
Впрочем, общих попоек никогда не бывало, кроме "прощания с товарищами", при окончании курса. Зато как много видел я добрых примеров скромности, уважения к старшим, трудолюбия и искреннего христианского благочестия. С благодарностью вспоминаю я теперь, при конце своего поприща, о той нравственной пользе, которую я приобрел из этих примеров.
Сближение со студентами возбудило во мне желание поступить в число их, и мать моя просила митрополита Филарета "о допущении меня к экзамену", в 1830 году. К сожалению, владыка нашел это "невозможным и несогласным с уставом", хотя после было несколько примеров поступления дворян в духовные академии.
После этого отказа мне пришлось готовиться не к академическому, а к университетскому экзамену.
Лето 1829 года было для меня особенно приятно; мы прожили в Каменках весь июль месяц, и у нас там были гости, двое вифанских профессоров - К. П Успенский (?) и К. В. Левитский (?) и еще один из оканчивавших курс студентов академии, Иван Васильевич Платонов (незадолго до перехода его в Петербург, по вызову собственной его величества канцелярии).
Мы проводили время очень весело, много гуляли, купались, читали, и Успенский старался, хотя безуспешно, развить во мне разумение математики. Тогда, в последний раз, жили мы в нашем старом доме и в последний раз молились в нашей деревянной церкви, уже не ветхой, как прежде, но прекрасно обновлённой священником А. И. Минервиным.
Этому, дорогому для меня, храму недолго пришлось существовать: 29 августа 1829 года в Каменках произошел пожар от неосторожности одной крестьянки. Село, окружавшее церковь со всех сторон, загорелось почти все одновременно.
В церкви шла литургия; священник, не прерывая службы, распоряжался выносом и сохранением церковных вещей.
Перед глазами его пылал стоявший за алтарем собственный его дом, недавно отстроенный, со всем его имуществом; но отец Алексей не тронулся с места; и только тогда, когда стены храма уже загорелись, он вынес освященные дары из объятого пламенем села, поставил их на большом камне, подостлав антиминс, причастился и докончил литургию.
Между тем имущество его сгорело дотла, а все церковное сохранилось, кроме большого паникадила и верхних рядов иконостаса.
После пожара, священник, диакон и причетник переселились в наш дом, уцелевший от пожара; туда же перенесены были иконы и ризница, покуда не было построено особое здание, в виде большой часовни, для совершения всех служб, кроме литургии. Это строение обращено потом было в дом для священника.
Тогда же и наш огромный, совершенно обветшавший дом был сломан и обращен на разные хозяйственные постройки. На месте его построен был другой дом из своего, такого толстого и прочного леса, что даже и теперь, по прошествию 50 лет, он еще кажется совершенно новым.
В сентябре 1829 года снова повторилось "требование студентов из академии в канцелярию его величества" для высшего юридического образования; но на этот раз отправили "желающих поступить туда добровольно", а не "принуждали" лучших студентов, как было при первом требовании.
Вызвались на это поприще студенты 7-го курса: Иван Васильевич Платонов и два брата Баршевых - Яков и Сергей Ивановичи. Они вместе явились во II отделение канцелярии его величества. После двухгодичного слушания лекций по правоведению в том же отделении и в Петербургском университете, они слушали лекции в Берлинском университете, причем Платонов, в свободное время, по приглашению, обучал двух сыновей графа Д. Н. Блудова и преподавал русский язык принцу Прусскому Адальберту.
По возвращении в Петербург и по держанию экзамена на степень доктора прав, все трое определены профессорами университетов: Платонов - Харьковского, Я. И. Баршев - Петербургского, и С. И. Баршев - Московского.
Я был близко знаком с ними во время студенчества их в академии. В этом курсе я имел еще двух друзей: Дмитрия Григорьевича Гумилевского, постригшегося в монашество с именем Филарета, и Александра Федоровича Кирьякова.
Филарет был тогда одним из самых даровитых и трудолюбивых студентов и постоянно был для меня образцом в учебных занятиях. Оставленный по окончании курса на службе при академии, он сохранил доброе ко мне расположение, будучи не только инспектором и после ректором академии, когда я, по желанию его, приводил в порядок и описывал академический минеральный кабинет, но и позднее, во время своего архипастырства в Харькове и Чернигове.
А. Ф. Кирьяков, юноша привлекательной наружности, с тихим и скромными характером и весьма ласковыми обращением, был мне искренними другими в последние 2 года своего студенчества. Он окончили курс магистром и получил место преподавателя в Калужской семинарии, откуда в 1838 году был переведен в Московскую.
Из студентов 8 курса, товарищей моих по слушанию лекций, я был особенно близок с двумя: Алексеем Васильевичем Горским и Андреем Абрамовичем Афиновым. При записывании лекций, при объяснении непонятных для меня мест, особенно в греческом классе, Горский был постоянно моим руководителем и помощником. Он был более развит нежели я, несмотря на то, что мы были ровесниками. И в последующее время, когда он уже был знаменитыми профессором, а я еще только начинал заниматься духовно-историческою литературой, он много помогал мне своими указаниями и наставлениями.
А. А. Афинов отличался живым, веселым характером, остротой ума и способностью очень легко писать стихи. В сообществе с товарищами он был всегда, как говорится, душою беседы.
Мне остается еще рассказать несколько воспоминаний моих из последнего времени пребывания моего в Посаде.
В 1830 году преподавал "Церковную историю" в академии архимандрит Платон (Казанский). К публичному экзамену он написал очень интересный трактат "об истории русской церкви в 18 веке". К несчастью, он увлекся в близкие сношения с отставным полковником Дубовицким, принадлежавшим к секте хлыстов и вверил ему для воспитания детей своих.
Когда Дубовицкий, весною 1830 года, приезжал в Посад, мой незабвенный наставник Ф. А. Голубинский также познакомился с ним у о. Платона и был в восхищении от христианского направления этого сектанта и написанных им духовных песен.
Впрочем, он вскоре понял сущность дела и прекратили знакомство с Дубовицким, а Платон, напротив того, несмотря на строгие предостережения со стороны митрополита, упорно держался своей связи с Дубовицким. Это сделалось известным в Петербурге; Платона переместили на должность ректора Нижегородской семинарии, но почти тотчас же он был арестован и отослан в заточение на остров Валаам, где содержался довольно долго; потом был призван в Петербург и занимался переводами с греческого, по назначению Св. синода. Он умер в Твери, архимандритом Желтикова монастыря, в 1865 году.
Расскажу еще один случай, о котором много говорили в то время. На северо-восточном углу лаврской ограды стоит башня, известная под названием Красной; она отличается от прочих монастырских башен сквозным верхом, похожим на бельведер, и поставленной наверху ее каменной уткой.
В 1822 году, в ночь с 4 на 5 июля, в верхнем этаже этой башни, на железной перекладине повесился один поврежденный в уме студент академии (я лично не знал его и фамилии его не помню), и с того времени носились слухи, что "по вечерам и особенно по ночам, раздаются в Красной башне какие-то необъяснимые страшные стоны".
Многие из студентов ходили по ночам на ограду и уверяли, что "слышали эти стенания"; но никто из этих смельчаков не решился войти внутрь башни. Накануне праздника преподобного Сергия, 4 июля 1830 года, перед самой всенощной приехал к нам гость из Москвы, дядя мой, граф Андрей Степанович Толстой.
Он вместе с нами поехал в монастырь, но наскучив продолжительностью службы, отправился гулять по ограде. Подходя к Красной башне, он услышал стон и, думая, что там "кто-нибудь занемог и просит помощи", вошел в башню и стал подниматься по лестнице. Чем выше он поднимался, тем более усиливался стон, и наконец на самом верху, под той несчастной перекладиной, на которой совершилось, за 8 лет перед тем, самоубийство студента, звуки сделались настолько громки, что навели ужас на дядю.
Поспешно сошел он с ограды, и мы, при выходе из церкви, нашли его бледным и сильно смущенным. Он рассказал нам о том, что с ним случилось и тут только узнал от моей матери о несчастно-погибшем студенте. Как объяснить этот случай?
Действием воображения объяснить нельзя, потому что дядя, прежде, ничего не знал "о таинственных звуках в Красной башне"; сверх того он был человек смелого характера, отличался храбростью в Отечественной войне (1812) и не верил никаким явлениям духов.
Многие думали, что душа несчастного самоубийцы приходила стенать на то место, где насильственно разлучилась с телом. Другие полагали, что звуки зависят от сквозного ветра, который прорывается, постепенно усиливаясь, с ограды, сквозь отворенную дверь, до самого верха башни.
Это последнее мнение подтвердилось впоследствии, когда в башне устроен был водоём, и дверь с ограды заперта. С тех пор ни на ограде, ни снаружи, под стенами башни, никаких звуков не слышно.
В последнее время пребывания моего в Сергиевском посаде, перед переездом в Москву, я усиленно занимался повторением всего, что было мной пройдено, часто вставал даже ночью, зажигал свечу и принимался за книги: так пугал меня предстоящий университетский экзамен.
Однажды я увидел во сне, что экзамен начался, и "я должен рассказывать историю Тридцатилетней войны". Отвечая во сне на вопрос, я замялся, забыв имена нескольких немецких князей, защищавших права протестантов. Проснувшись от страха, я постарался вытвердить всё, что мог найти об этом предмете, не только в учебнике Кайданова, но и в других исторических книгах, какие были у меня под рукою, и в следующие за тем дни, прочел с вниманием целую книгу знаменитого Шиллера: "История 30-летней войны".
Сон мой оказался знаменательным: на университетском экзамене Погодин (Михаил Петрович) спросил меня "о подвигах Густава Адольфа в Германии и о сражении при Люцене". Я стал отвечать с самого начала, с возмущения в Чешской Праге, подробно рассказывая ход войны шаг за шагом. Экзаменатор остолбенел от удивления и спросил меня: - Да кто же учил вас? Я отвечал, "Ф. А. Голубинский". - Теперь не удивляюсь, - сказал Погодин.
Приближалось время нашего переезда в Москву. Тяжело мне было расстаться с незабвенным моим наставником; сердце мое было наполнено глубоким уважением, любовью и признательностью к человеку, которому я был так много обязан. И можно ли было, при таких близких сношениях с Ф. А. Голубинским, не чтить и не любить его?
Во всю мою жизнь я не встречал человека равного ему по уму и сердцу. В числе добродетелей Федор Александрович главное место занимало смирение. Окруженный всеобщим уважением, он никогда не ставил себя выше других, самого себя судил строго, но ко всем был всегда снисходителен; всегда готов был выслушать и внимательно обсудить мнение каждого, не настаивая упорно на своем собственном мнении.
В нем сильно развито было человеколюбие и, в особенности, уважение к человеческому достоинству: в отношениях своих к людям он не обращал внимания ни на различия сословий, ни даже на уровень образования: для каждого было у него готово слово назидания, добрый совет, сердечное участие в скорбях или радостях того, кто приходил к нему.
Недостатки, конечно, у него были, но они происходили из того же источника, из тех же добрых его качеств. Он не подозревал ни в ком лукавства или обмана, и этой излишней доверчивостью, люди неблагонамеренные пользовались для того, чтобы обмануть его. Человеколюбие не допускало его отказать кому-нибудь из приходивших к нему: люди всякого звания, в особенности богомольцы и странницы, отнимали у него так много времени, что он принужден был просиживать ночи за работой.
Еще больше времени отнимала у него цензура; старание обработать как можно лучше каждую рукопись, каждый рисунок (множество таких рукописей и рисунков представлялось от книгопродавцев) затрудняло его до такой степени, при других более важных занятиях, что цензурный материал накоплялся у него кучами и лежал без движений целые месяцы, а иногда и годы.
Немало получал он неприятностей от книгопродавцев и других издателей за свою медленность. Некоторые, как например А. Н. Муравьев, жаловались митрополиту, который, со своей стороны, присылал выговоры.
Несмотря на такие строгие отзывы, Филарет очень хорошо знал трудолюбие и добросовестность Голубинского и отлично уважал его; он знал, что Голубинский никогда не пренебрегал делом и нес огромные труды по преподаванию, по цензуре, по переписке с учёными - русскими и иностранными. Зная все это, он хотел внушить ему, что "нужно уметь распоряжаться временем", которым так умно распоряжался Филарета.
Замечательно, что при таком, по-видимому, гневе на знаменитого профессора, Филарет высказал теплое и трогательное слово: "Признающегося хочется покрыть".
С праздником, православные! Христос Воскресе!
Продолжение следует