Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Либра Пресс

Как много видел я добрых примеров искреннего христианского благочестия

Нужно сказать несколько слов об Лаврской духовной академии. Инспектор академии, наставник из монахов, эконом и профессор Доброхотов занимал верхний этаж так называемого инспекторского корпуса. Прочие наставники, холостые, жили в длинном и узком здании, служившем в старинное время переходами из чертогов на монастырскую стену. Квартира каждого из них состояла из 3-х комнат, очень длинных, узких и неудобных. Женатые наставники не могли жить в Лавре; двое из них, профессоры Делицын и Платонов, жили в старом деревянном доме, в Ильинской слободе, принадлежавшем академии с 1815 года. Прочие нанимали себе квартиры в Посаде. Студенты академии занимали нижние этажи в "чертогах" и инспекторском корпусе; жилые их комнаты служили для занятий и назывались "нумерами". В каждом "нумере" был старший, по выбору инспектора, обязанный наблюдать за нравственностью, живших в одной с ним комнате. Могу сказать по чистой совести, что ни от кого из студентов не видал дурного примера, кроме весьма немногих, иска
Оглавление

Продолжение воспоминаний графа Михаила Владимировича Толстого

Нужно сказать несколько слов об Лаврской духовной академии. Инспектор академии, наставник из монахов, эконом и профессор Доброхотов занимал верхний этаж так называемого инспекторского корпуса. Прочие наставники, холостые, жили в длинном и узком здании, служившем в старинное время переходами из чертогов на монастырскую стену.

Квартира каждого из них состояла из 3-х комнат, очень длинных, узких и неудобных. Женатые наставники не могли жить в Лавре; двое из них, профессоры Делицын и Платонов, жили в старом деревянном доме, в Ильинской слободе, принадлежавшем академии с 1815 года. Прочие нанимали себе квартиры в Посаде.

Студенты академии занимали нижние этажи в "чертогах" и инспекторском корпусе; жилые их комнаты служили для занятий и назывались "нумерами". В каждом "нумере" был старший, по выбору инспектора, обязанный наблюдать за нравственностью, живших в одной с ним комнате. Могу сказать по чистой совести, что ни от кого из студентов не видал дурного примера, кроме весьма немногих, искавших иногда рассеяния в хмельных напитках.

Впрочем, общих попоек никогда не бывало, кроме "прощания с товарищами", при окончании курса. Зато как много видел я добрых примеров скромности, уважения к старшим, трудолюбия и искреннего христианского благочестия. С благодарностью вспоминаю я теперь, при конце своего поприща, о той нравственной пользе, которую я приобрел из этих примеров.

Сближение со студентами возбудило во мне желание поступить в число их, и мать моя просила митрополита Филарета "о допущении меня к экзамену", в 1830 году. К сожалению, владыка нашел это "невозможным и несогласным с уставом", хотя после было несколько примеров поступления дворян в духовные академии.

После этого отказа мне пришлось готовиться не к академическому, а к университетскому экзамену.

Лето 1829 года было для меня особенно приятно; мы прожили в Каменках весь июль месяц, и у нас там были гости, двое вифанских профессоров - К. П Успенский (?) и К. В. Левитский (?) и еще один из оканчивавших курс студентов академии, Иван Васильевич Платонов (незадолго до перехода его в Петербург, по вызову собственной его величества канцелярии).

Мы проводили время очень весело, много гуляли, купались, читали, и Успенский старался, хотя безуспешно, развить во мне разумение математики. Тогда, в последний раз, жили мы в нашем старом доме и в последний раз молились в нашей деревянной церкви, уже не ветхой, как прежде, но прекрасно обновлённой священником А. И. Минервиным.

Этому, дорогому для меня, храму недолго пришлось существовать: 29 августа 1829 года в Каменках произошел пожар от неосторожности одной крестьянки. Село, окружавшее церковь со всех сторон, загорелось почти все одновременно.

В церкви шла литургия; священник, не прерывая службы, распоряжался выносом и сохранением церковных вещей.

Перед глазами его пылал стоявший за алтарем собственный его дом, недавно отстроенный, со всем его имуществом; но отец Алексей не тронулся с места; и только тогда, когда стены храма уже загорелись, он вынес освященные дары из объятого пламенем села, поставил их на большом камне, подостлав антиминс, причастился и докончил литургию.

Между тем имущество его сгорело дотла, а все церковное сохранилось, кроме большого паникадила и верхних рядов иконостаса.

После пожара, священник, диакон и причетник переселились в наш дом, уцелевший от пожара; туда же перенесены были иконы и ризница, покуда не было построено особое здание, в виде большой часовни, для совершения всех служб, кроме литургии. Это строение обращено потом было в дом для священника.

Тогда же и наш огромный, совершенно обветшавший дом был сломан и обращен на разные хозяйственные постройки. На месте его построен был другой дом из своего, такого толстого и прочного леса, что даже и теперь, по прошествию 50 лет, он еще кажется совершенно новым.

В сентябре 1829 года снова повторилось "требование студентов из академии в канцелярию его величества" для высшего юридического образования; но на этот раз отправили "желающих поступить туда добровольно", а не "принуждали" лучших студентов, как было при первом требовании.

Вызвались на это поприще студенты 7-го курса: Иван Васильевич Платонов и два брата Баршевых - Яков и Сергей Ивановичи. Они вместе явились во II отделение канцелярии его величества. После двухгодичного слушания лекций по правоведению в том же отделении и в Петербургском университете, они слушали лекции в Берлинском университете, причем Платонов, в свободное время, по приглашению, обучал двух сыновей графа Д. Н. Блудова и преподавал русский язык принцу Прусскому Адальберту.

По возвращении в Петербург и по держанию экзамена на степень доктора прав, все трое определены профессорами университетов: Платонов - Харьковского, Я. И. Баршев - Петербургского, и С. И. Баршев - Московского.

Я был близко знаком с ними во время студенчества их в академии. В этом курсе я имел еще двух друзей: Дмитрия Григорьевича Гумилевского, постригшегося в монашество с именем Филарета, и Александра Федоровича Кирьякова.

Филарет был тогда одним из самых даровитых и трудолюбивых студентов и постоянно был для меня образцом в учебных занятиях. Оставленный по окончании курса на службе при академии, он сохранил доброе ко мне расположение, будучи не только инспектором и после ректором академии, когда я, по желанию его, приводил в порядок и описывал академический минеральный кабинет, но и позднее, во время своего архипастырства в Харькове и Чернигове.

А. Ф. Кирьяков, юноша привлекательной наружности, с тихим и скромными характером и весьма ласковыми обращением, был мне искренними другими в последние 2 года своего студенчества. Он окончили курс магистром и получил место преподавателя в Калужской семинарии, откуда в 1838 году был переведен в Московскую.

Из студентов 8 курса, товарищей моих по слушанию лекций, я был особенно близок с двумя: Алексеем Васильевичем Горским и Андреем Абрамовичем Афиновым. При записывании лекций, при объяснении непонятных для меня мест, особенно в греческом классе, Горский был постоянно моим руководителем и помощником. Он был более развит нежели я, несмотря на то, что мы были ровесниками. И в последующее время, когда он уже был знаменитыми профессором, а я еще только начинал заниматься духовно-историческою литературой, он много помогал мне своими указаниями и наставлениями.

А. А. Афинов отличался живым, веселым характером, остротой ума и способностью очень легко писать стихи. В сообществе с товарищами он был всегда, как говорится, душою беседы.

Мне остается еще рассказать несколько воспоминаний моих из последнего времени пребывания моего в Посаде.

В 1830 году преподавал "Церковную историю" в академии архимандрит Платон (Казанский). К публичному экзамену он написал очень интересный трактат "об истории русской церкви в 18 веке". К несчастью, он увлекся в близкие сношения с отставным полковником Дубовицким, принадлежавшим к секте хлыстов и вверил ему для воспитания детей своих.

Когда Дубовицкий, весною 1830 года, приезжал в Посад, мой незабвенный наставник Ф. А. Голубинский также познакомился с ним у о. Платона и был в восхищении от христианского направления этого сектанта и написанных им духовных песен.

Впрочем, он вскоре понял сущность дела и прекратили знакомство с Дубовицким, а Платон, напротив того, несмотря на строгие предостережения со стороны митрополита, упорно держался своей связи с Дубовицким. Это сделалось известным в Петербурге; Платона переместили на должность ректора Нижегородской семинарии, но почти тотчас же он был арестован и отослан в заточение на остров Валаам, где содержался довольно долго; потом был призван в Петербург и занимался переводами с греческого, по назначению Св. синода. Он умер в Твери, архимандритом Желтикова монастыря, в 1865 году.

Расскажу еще один случай, о котором много говорили в то время. На северо-восточном углу лаврской ограды стоит башня, известная под названием Красной; она отличается от прочих монастырских башен сквозным верхом, похожим на бельведер, и поставленной наверху ее каменной уткой.

В 1822 году, в ночь с 4 на 5 июля, в верхнем этаже этой башни, на железной перекладине повесился один поврежденный в уме студент академии (я лично не знал его и фамилии его не помню), и с того времени носились слухи, что "по вечерам и особенно по ночам, раздаются в Красной башне какие-то необъяснимые страшные стоны".

Многие из студентов ходили по ночам на ограду и уверяли, что "слышали эти стенания"; но никто из этих смельчаков не решился войти внутрь башни. Накануне праздника преподобного Сергия, 4 июля 1830 года, перед самой всенощной приехал к нам гость из Москвы, дядя мой, граф Андрей Степанович Толстой.

Он вместе с нами поехал в монастырь, но наскучив продолжительностью службы, отправился гулять по ограде. Подходя к Красной башне, он услышал стон и, думая, что там "кто-нибудь занемог и просит помощи", вошел в башню и стал подниматься по лестнице. Чем выше он поднимался, тем более усиливался стон, и наконец на самом верху, под той несчастной перекладиной, на которой совершилось, за 8 лет перед тем, самоубийство студента, звуки сделались настолько громки, что навели ужас на дядю.

Поспешно сошел он с ограды, и мы, при выходе из церкви, нашли его бледным и сильно смущенным. Он рассказал нам о том, что с ним случилось и тут только узнал от моей матери о несчастно-погибшем студенте. Как объяснить этот случай?

Действием воображения объяснить нельзя, потому что дядя, прежде, ничего не знал "о таинственных звуках в Красной башне"; сверх того он был человек смелого характера, отличался храбростью в Отечественной войне (1812) и не верил никаким явлениям духов.

Многие думали, что душа несчастного самоубийцы приходила стенать на то место, где насильственно разлучилась с телом. Другие полагали, что звуки зависят от сквозного ветра, который прорывается, постепенно усиливаясь, с ограды, сквозь отворенную дверь, до самого верха башни.

Это последнее мнение подтвердилось впоследствии, когда в башне устроен был водоём, и дверь с ограды заперта. С тех пор ни на ограде, ни снаружи, под стенами башни, никаких звуков не слышно.

В последнее время пребывания моего в Сергиевском посаде, перед переездом в Москву, я усиленно занимался повторением всего, что было мной пройдено, часто вставал даже ночью, зажигал свечу и принимался за книги: так пугал меня предстоящий университетский экзамен.

Однажды я увидел во сне, что экзамен начался, и "я должен рассказывать историю Тридцатилетней войны". Отвечая во сне на вопрос, я замялся, забыв имена нескольких немецких князей, защищавших права протестантов. Проснувшись от страха, я постарался вытвердить всё, что мог найти об этом предмете, не только в учебнике Кайданова, но и в других исторических книгах, какие были у меня под рукою, и в следующие за тем дни, прочел с вниманием целую книгу знаменитого Шиллера: "История 30-летней войны".

Сон мой оказался знаменательным: на университетском экзамене Погодин (Михаил Петрович) спросил меня "о подвигах Густава Адольфа в Германии и о сражении при Люцене". Я стал отвечать с самого начала, с возмущения в Чешской Праге, подробно рассказывая ход войны шаг за шагом. Экзаменатор остолбенел от удивления и спросил меня: - Да кто же учил вас? Я отвечал, "Ф. А. Голубинский". - Теперь не удивляюсь, - сказал Погодин.

Приближалось время нашего переезда в Москву. Тяжело мне было расстаться с незабвенным моим наставником; сердце мое было наполнено глубоким уважением, любовью и признательностью к человеку, которому я был так много обязан. И можно ли было, при таких близких сношениях с Ф. А. Голубинским, не чтить и не любить его?

Во всю мою жизнь я не встречал человека равного ему по уму и сердцу. В числе добродетелей Федор Александрович главное место занимало смирение. Окруженный всеобщим уважением, он никогда не ставил себя выше других, самого себя судил строго, но ко всем был всегда снисходителен; всегда готов был выслушать и внимательно обсудить мнение каждого, не настаивая упорно на своем собственном мнении.

В нем сильно развито было человеколюбие и, в особенности, уважение к человеческому достоинству: в отношениях своих к людям он не обращал внимания ни на различия сословий, ни даже на уровень образования: для каждого было у него готово слово назидания, добрый совет, сердечное участие в скорбях или радостях того, кто приходил к нему.

Недостатки, конечно, у него были, но они происходили из того же источника, из тех же добрых его качеств. Он не подозревал ни в ком лукавства или обмана, и этой излишней доверчивостью, люди неблагонамеренные пользовались для того, чтобы обмануть его. Человеколюбие не допускало его отказать кому-нибудь из приходивших к нему: люди всякого звания, в особенности богомольцы и странницы, отнимали у него так много времени, что он принужден был просиживать ночи за работой.

Еще больше времени отнимала у него цензура; старание обработать как можно лучше каждую рукопись, каждый рисунок (множество таких рукописей и рисунков представлялось от книгопродавцев) затрудняло его до такой степени, при других более важных занятиях, что цензурный материал накоплялся у него кучами и лежал без движений целые месяцы, а иногда и годы.

Немало получал он неприятностей от книгопродавцев и других издателей за свою медленность. Некоторые, как например А. Н. Муравьев, жаловались митрополиту, который, со своей стороны, присылал выговоры.

Несмотря на такие строгие отзывы, Филарет очень хорошо знал трудолюбие и добросовестность Голубинского и отлично уважал его; он знал, что Голубинский никогда не пренебрегал делом и нес огромные труды по преподаванию, по цензуре, по переписке с учёными - русскими и иностранными. Зная все это, он хотел внушить ему, что "нужно уметь распоряжаться временем", которым так умно распоряжался Филарета.

Замечательно, что при таком, по-видимому, гневе на знаменитого профессора, Филарет высказал теплое и трогательное слово: "Признающегося хочется покрыть".

Антиминс, первоначально освященный при Николае I в 1834 году для храма города Холм (фото из интернета, здесь как иллюстрация)
Антиминс, первоначально освященный при Николае I в 1834 году для храма города Холм (фото из интернета, здесь как иллюстрация)

С праздником, православные! Христос Воскресе!

Продолжение следует