Великий пост подходил к концу, и в доме Сухониных пахло воском, луковой шелухой и терпким ароматом хрена.
Елена — тридцатидвухлетняя следователь районной прокуратуры, знавшая наизусть статьи Уголовного кодекса, — аккуратно опускала вареное яйцо в баночку с синим красителем.
Её тонкие пальцы с коротко стрижеными ногтями действовали с хирургической точностью.
Рядом, в окружении десятка мисочек, стояла её свекровь, Антонина Павловна, женщина шестидесяти двух лет.
— Ты слишком много яиц красишь в один цвет, Лена, — проворчала свекровь, отодвигая локтем банку с синим. — В прошлом году вон у Клавдии из третьего подъезда яйца были — загляденье: крапинки, листочки, всё при деле. А у тебя — как на параде, однообразие.
Елена выпрямилась и с вызовом посмотрела на свекровь. Этот разговор они вели каждый год, каждую Страстную субботу. И каждый раз он заканчивался одним и тем же — холодным молчанием.
— Антонина Павловна, — голос Елены звучал ровно, — мы это уже обсуждали. Крапинки воском — это прошлый век. Сейчас есть термонаклейки с ликами святых. И красители безопасные, пищевые.
— Святых на наклейках? — Антонина Павловна всплеснула руками, и капля фиолетового красителя брызнула на белую скатерть. — Ты в церковь-то ходишь? Там батюшка за такие наклейки знаешь что скажет? Наклейка — это не святыня!
— А луковая шелуха — это что, святыня? — парировала Елена, доставая яйцо нежно-голубого цвета. — Вы просто боитесь всего нового. Андрей вон уже три года просит вас перестать варить холодец по десять часов, а вы всё равно...
— Не трогай холодец! — голос свекрови взлетел на полторы октавы. — Холодец — это традиция! А твои термонаклейки потускнеют. И вообще, кто тебя учил яйца красить? Твоя мать, что ли? Она в прошлом году кулич сожгла в духовке досуха, как сухарь.
Это был удар ниже пояса. Елена знала, что мать у неё — женщина рассеянная, профессор филологии, которая однажды поставила на огонь гречку и ушла читать Ахматову — кастрюля прогорела насквозь.
Но слышать это от свекрови, которая считала себя кулинарной богиней Подольска, было невыносимо.
— Знаете что, — Елена поставила банку с синим красителем на стол так резко, что жидкость плеснула через край, — не вам судить мою мать. Она хотя бы не лезет в чужую семью со своим указом.
— В чужую? — Антонина Павловна замерла, и её лицо пошло красными пятнами. — Да я этот дом строила, когда тебя ещё на свете не было! Я Андрея из роддома принесла и на ногах его подняла без мужика! А ты, ты — пришла, всё по-своему перекроила: шторы сменила, диван выкинула, даже котлеты теперь жаришь на сухой сковородке!
— На антипригарной! — выкрикнула Елена. — Потому что это полезно! И вообще, если вам так не нравится, можете возвращаться в свою однушку на окраине!
Антонина Павловна медленно, с достоинством оскорблённой царицы, взяла со стола варёное яйцо — самое обычное, белое, ещё не крашенное — и посмотрела на него так, будто это был последний аргумент в споре.
— На, — сказала она и швырнула яйцо в невестку.
Яйцо попало Елене в плечо и разлетелось на куски. Желток, ещё тёплый, растёкся по кофте липкой жёлтой дорожкой.
На секунду Елена опешила. Она, следователь с пятилетним стажем, видевшая и убийства, и грабежи, и пьяные драки, — не ожидала, что её свекровь, в ситцевом переднике и с бигуди на голове, пойдёт в рукопашную.
— Ах так? — выдохнула Елена.
Её рука сама собой потянулась к столу. Пальцы сомкнулись на яйце, выкрашенном в цвет индиго.
Размах — и синий снаряд полетел прямо в декольте Антонины Павловны. Свекровь взвизгнула — краситель разлетелся веером, залив и передник, и седые волосы, выбившиеся из-под косынки.
— Ты! — закричала Антонина Павловна, хватая сразу два яйца — зелёное и жёлтое. — Ты, выскочка безродная!
— А вы — старая тиранша! — Елена уклонилась от зелёного, но жёлтое попало в лоб.
Дальше всё пошло как в замедленной съёмке. Яйца летели в разные стороны: розовые разбивались о холодильник, оранжевые — о кухонный гарнитур, полосатые и в крапинку, с листочками и термонаклейками — все смешалось.
Елена, забыв о прокурорском достоинстве, швыряла яйца, как пулемётчица. Антонина Павловна, чья молодость прошла в стройотрядах, не уступала.
Бой длился меньше минуты. Когда всё кончилось, на полу, на стенах, на потолке — на потолке, — висели разноцветные ошмётки скорлупы и желтка.
В дверях кухни стоял Андрей — тридцатипятилетний инженер-проектировщик. Он держал в руке пасхальный кулич, завернутый в полотенце, который только что принёс от знакомой бабушки из соседнего подъезда.
Кулич был красивый, высокий, с сахарной глазурью. Андрей переводил взгляд с жены на мать, с матери на жену.
На его лице медленно проступало то выражение, которое бывает у людей, увидевших НЛО.
— Мама, — сказал он наконец ровным голосом, — ты это… Лена, ты тоже… Вы две… две сумасшедшие.
Антонина Павловна всхлипнула и вытерла щеку, испачканную синим красителем. Елена отвернулась к окну, в котором отражалась её разбитая губа.
— Андрюша, — начала свекровь, — она первая…
— Молчать! — Андрей поставил кулич на подоконник. — Я не хочу ничего слышать. Вы превратили Страстную субботу в цирк. У меня всё. Я вас никуда не повезу. Ни в церковь, ни на кладбище, ни к чёрту на кулички. Разбирайтесь сами.
Он развернулся и ушёл в спальню. На кухне повисла тишина, нарушаемая лишь капанием желтка с края стола.
— Ну вот, — сказала Елена шёпотом. — Довоевались.
Антонина Павловна, которая пять секунд назад метала яйца с меткостью снайпера, вдруг обмякла, присела на табуретку и закрыла лицо руками.
Ей вдруг стало стыдно. Не за яйца, а за то, что она, взрослая женщина, бабушка двоих внуков (пусть и не от Лены, от старшего сына, но всё же), ведёт себя как героиня дешёвого анекдота.
— Лена, — глухо сказала она, не убирая ладоней от лица. — Ты прости меня, ради Христа. Я не знаю, что нашло. Ты же хорошая невестка… ну, бываешь, конечно, своенравная, но хорошая.
Елена молчала. Она смотрела на свои руки — в разводах синей краски, на разбитые яйца, на скатерть, которую теперь не отстирать.
Женщина вспомнила, как в детстве красила яйца с мамой — и они никогда не ссорились, потому что мама была профессором филологии и спорила только о переносе запятых.
А здесь — свекровь, которая десять лет назад, когда Елена с Андреем только поженились, отдала им свой дом, а сама переехала в однушку, которая каждое воскресенье пекла пироги и звала в гости и которая, когда у Елены случился выкидыш на пятом месяце, приехала в три часа ночи с валерьянкой и пирожными.
— И вы меня простите, — сказала Елена, чувствуя, как к горлу подступает ком. — Это я про вашу однушку… зря. И про котлеты. Котлеты у вас вкуснее, правда. Просто у меня холестерин.
Антонина Павловна убрала руки от лица. Её глаза были красными, но в них уже не было злости.
— А у меня давление, — сказала она. — Вот и кидаюсь. Врач говорил: меньше нервничать, больше гулять. А я… знаешь, я ведь не со зла про твою мать. Мать у тебя золотая. Я просто завидую, что она такая… как это… интеллигентная. А я — из ПТУ, всю жизнь на стройке.
— Тётя Тоня, — Елена вдруг подошла и села рядом на корточки, заглядывая свекрови в глаза. — Вы дом построили своими руками. Андрей рассказывал. Вы в двадцать лет бригадиром были. А моя мать в двадцать стихи учила. Это разное, но не лучше и не хуже.
Они помолчали. Где-то в спальне Андрей включил телевизор — оттуда донеслись звуки футбольного матча.
— В церковь-то мы теперь как? — спросила Антонина Павловна. — Андрей не повезёт. Говорит, сумасшедшие.
— А мы пешком пойдём, — просто сказала Елена. — Тут недалеко, три остановки. Идёте?
Свекровь посмотрела на свои тапки, потом на разбитые яйца, потом на невестку.
— А чего не пойти? — сказала она. — Пойду. Только я лицо умою. И ты умойся. У тебя на лбу желток.
Елена рассмеялась — сначала тихо, потом громче. Антонина Павловна фыркнула и тоже засмеялась.
Они умылись. Елена переодела кофту (синяя краска не отстирывалась, но это будет боевым шрамом, не больше).
Антонина Павловна сняла передник, смыла с лица фиолетовые разводы и даже причесалась — сняла бигуди, убрала седые волосы в пучок.
— Кулич? — спросила Елена, кивнув на подоконник.
— Не тронь. Андрей сам понесёт, если одумается. А мы яйца… — свекровь оглядела кухню и махнула рукой. — Бог простит. В прошлом году у нас вообще два десятка треснули, когда варили.
Они вышли из квартиры и шли молча. Сначала неловко, бочком, а потом Антонина Павловна взяла Елену под руку.
— Слушай, — сказала она. — А правда, что у вас на работе мужика задержали, который собаку на людей натравливал?
— Правда, — Елена оживилась. — Там такая история. Он их дрессировал специально, понимаете, чтобы…
И она начала рассказывать. Антонина Павловна слушала с живым интересом — свекровь вообще любила «следственные байки», хотя виду не показывала.
Про собак, про садиста, про то, как Елена допрашивала его до трёх часов ночи и он в конце концов расплакался.
— А ты, значит, говоришь ему: «Понимаешь, Василий Петрович, собаки — это зеркало души хозяина»? — переспросила свекровь.
— Ну, не совсем так. Но что-то вроде того. Главное — он поверил, что я его жалею. А я не жалела. Я таких не жалею.
— Молодец, — сказала Антонина Павловна с неожиданной теплотой. — Андрею бы твою хватку. Он у меня добрый, но бесхребетный иногда.
— Это вы про то, что он нас не повёз?
— И про то тоже. И про то, что он второй год обещает полку в коридоре прикрутить. И не прикручивает. А ты прикрутишь?
— Я прикручу. У меня шуруповёрт есть профессиональный.
*****
Церковь оказалась открыта. Народу было немного — кто-то уже отстоял всенощную, кто-то только подходил.
Они вошли внутрь — и Елена, которая не была в храме с прошлой Пасхи, вдруг почувствовала, как у неё перехватывает дыхание.
Там пахло ладаном и воском, горели свечи, и старушка в платочке протирала иконы влажной тряпкой.
— Ну, — шепнула Антонина Павловна. — Поставим свечи. За здравие. И за упокой. И за то, чтоб мы больше не ругались.
— А так можно? — спросила Елена, беря тонкую восковую свечу.
— Всё можно, если с верой. И если с добром, — ответила свекровь, и в этом ответе вдруг оказалась такая простая и глубокая мудрость, что Елена замолчала на несколько минут.
Они поставили свечи. Елена — за маму, за Андрея, за неродившегося ребёнка, память о котором жила в ней тихой болью.
Антонина Павловна — за себя, за сыновей, за невестку, за ту самую Ленку, которая сегодня швырнула в неё синим яйцом, но которая теперь стояла рядом и смотрела на икону Божьей Матери с таким лицом, будто просила о самом сокровенном.
Потом они вышли. На улице совсем стемнело, но в окнах домов горел уютный жёлтый свет.
— Смотри, — сказала Антонина Павловна и показала на небо. — Первая звезда. Успели.
— Куда успели? — не поняла Елена.
— Как куда? — свекровь удивилась. — Ты что, забыла? В субботу, когда первая звезда, уже можно есть кулич. Андрей-то дома один сидит. Голодный, небось. И обиженный.
— А что, пошли мириться? — спросила Елена, и в её голосе снова прозвучали лукавые нотки.
— Пошли. Только без яиц, — строго сказала Антонина Павловна. — Договорились?
— Договорились, — кивнула Елена.
Она снова взяла свекровь под руку, и они пошли обратно, обсуждая, чем завтра накрывать стол и стоит ли звать соседку Клавдию, которая в прошлом году так удачно пошутила про «святые наклейки».
Вернулись они через сорок минут. Андрей сидел на кухне — он вымыл пол, собрал скорлупу, даже протёр стены.
На столе, на чистой скатерти, стоял кулич, тарелка с творожной пасхой и три чистых яйца — белых, некрашеных.
— Вы чего? — спросил он, когда женщины вошли. — Я думал, вы уже навсегда ушли.
— Мы в церковь ходили, — сказала Антонина Павловна тоном, не терпящим возражений. — Пешком. И помирились.
— И яйца больше не будете кидать? — с подозрением спросил Андрей.
— Не будем, — ответила Елена и поцеловала его в щёку. — Прости нас. Мы правда две сумасшедшие.
— Три, — поправил он. — Три сумасшедших. Я тоже сумасшедший, что связался с вами обеими.
Он встал, обнял их — сразу обеих, неуклюже, но крепко.
— Ну что, — сказала Антонина Павловна, вытирая слезу. — Христос воскресе?
— Воистину воскресе, — ответила Елена с улыбкой.
Красить яйца они поехали на следующий день к матери Лены — профессору филологии, которая, к всеобщему удивлению, оказалась непревзойдённым мастером по росписи яиц акварелью.
Антонина Павловна привезла с собой луковую шелуху «на всякий случай», а Елена — термонаклейки с ангелами.
Яйцо они всё-таки разбили — но только одно, случайно, когда передавали друг другу через стол. И никто не швырялся.
Потому что на Пасху, говорят, даже самые страшные враги мирятся. А уж родные люди — и подавно.