Знаете, есть фильмы-биографии, которые работают как отлаженный механизм швейцарских часов: рождение гения, встреча с музой, падение, триумф, титры. А есть «Кошачьи миры Луиса Уэйна» Уилла Шарпа. Это не байопик. Это, скорее, попытка поймать сачком электрический разряд. И то, что в главной роли — Бенедикт Камбербэтч, с его врожденной способностью играть не просто людей, а состояния вещества, делает этот опыт одновременно мучительным и завораживающим.
Вот перед нами Луис Уэйн. Чудак, каких викторианская Англия плодила в изобилии. Он не умеет жить. Он не умеет считать деньги. Он не умеет не рисовать. Мир до поры до времени кажется ему скучным набором линий и фактур, пока в доме не появляется Эмили — гувернантка его сестер, сыгранная Клэр Фой с той степенью прозрачной хрупкости, какая бывает у осеннего света в английской глубинке.
Фильм Шарпа в первой своей половине — это гимн той самой «английскости», о которой мы тоскуем, пересматривая костюмные драмы. Это уют сырых полей, неловкость прикосновений и великая сила чудачества. История любви Луиса и Эмили рассказана не через высокие слова, а через смех, через неловко налитый чай и, конечно, через кота Питера. Именно здесь, в этой камерной вселенной двоих, зарождается великая кошачья ересь Уэйна. Он начинает видеть в коте не животное, а отражение. Сначала — отражение своей любви, заботы, страха потери. А потом — отражение всего мироустройства.
Бенедикт Камбербэтч здесь, пожалуй, в своей лучшей форме со времен первых сезонов «Шерлока». Но если Холмс — это айсберг интеллекта, то Уэйн — это открытая рана. Камбербэтч играет человека, чья нервная система оголена так, словно с него содрали кожу. Он слышит цвета, видит звуки и ужасно, до скрежета зубовного, беззащитен перед реальностью. Он смотрит на мир широко распахнутыми глазами, в которых плещется не безумие, а какая-то древняя, добиблейская тоска по единству со всем живым.
И тут мы подходим к самому интересному — к форме. Уилл Шарп совершает почти невозможный трюк. Поначалу картинка фильма сдержанна и меланхолична, как пейзажи Тёрнера. Но по мере того, как в жизни Уэйна случаются катастрофы (смерть Эмили, после которой его мир уже никогда не соберется в прежний пазл), изображение начинает вибрировать. Кадр наполняется цветом. Пигмент сочится из-под обоев, небо становится кислотным, а зрачки котов расширяются до размеров галактик.
Это, пожалуй, самый смелый ход картины. Шарп не просто показывает нам сумасшествие со стороны, как это любят делать режиссеры, навешивая объектив «рыбий глаз». Он погружает зрителя внутрь восприятия Уэйна. Вторая половина фильма — это чистая психоделия. Реальность вытесняется орнаментом. Человеческие лица становятся менее реальными, чем морды котов. Это не просто визуальный аттракцион; это точная передача трагедии художника, для которого искусство перестало быть отражением жизни и стало самой жизнью, вытеснив все остальное.
Часто пишут, что фильм неровный. Да, он неровный. Но разве ровной бывает жизнь человека, страдающего тяжелым психическим расстройством? Разве ровными были картины самого Уэйна, где из уютных котиков за чашкой чая рождались фрактальные монстры, смотрящие в вечность? Упрекать «Кошачьи миры» в том, что вторая часть тяжела и местами невнятна — это все равно что упрекать грозу за то, что она шумная и пугает собак.
Отдельно нужно сказать про Клэр Фой. Ее Эмили — это якорь, который держит и Луиса, и весь фильм. Даже уйдя из сюжета физически, она остается в каждом кадре, в каждом взмахе кошачьего хвоста, нарисованного Уэйном. Фой играет любовь, ставшую для героя единственной точкой опоры. И когда Уэйн, уже седой, сломленный, но все еще с горящими глазами, смотрит на свои узоры, мы понимаем: он не сумасшедший старик. Он человек, который просто не захотел возвращаться в мир, где нет Эмили. Он построил себе другой мир. Кошачий мир. И пригласил нас туда.
«Кошачьи миры Луиса Уэйна» — это кино не о том, как милы котики. Это кино о том, как искусство становится формой бессмертия и формой бегства одновременно. Это о пропасти между талантом и нормой. И о том, что иногда самый большой дар оборачивается самым страшным проклятием. Фильм оставляет после себя странное послевкусие: смесь нежности и жуткой, экзистенциальной тревоги. Тревоги оттого, что, глядя на этих ярких, пугающе-прекрасных кошек, ты вдруг осознаешь: именно так, наверное, и выглядит разверстая душа художника — прекрасная, сложная и немного безумная.
Посмотрите обязательно. Но имейте в виду: после этого фильма ваш собственный кот, мирно спящий на диване, покажется вам немного инопланетянином, который просто притворяется домашним. И кто знает, может быть, Уэйн был прав.