Май пришёл тёплый, щедрый на солнце.
Я стояла у грядки, разминала в пальцах комок земли. Рассыпался легко, мягко — значит, готова. Можно сажать. Отец говорил: земля сама подскажет, когда пора. Надо только слушать.
Спину ломило от работы — с утра вскапывала, ровняла, размечала. Руки в земле, колени мокрые от росы. Но усталость была правильная, своя. Не та, что выматывала там, у свекрови, когда каждое движение казалось бессмысленным.
— Клава! — крикнула мать с крыльца. — Иди чай пить! Семён пришёл!
Я выпрямилась, отряхнула руки о передник. Посмотрела на дом — он стоял у калитки, разговаривал с отцом. Оба смотрели куда-то в сторону сарая, кивали.
Пошла к ним. Семён обернулся, увидел меня — и что-то мелькнуло в глазах. Простое тепло.
— Доброе утро, — сказал он.
— Доброе.
Мы стояли друг напротив друга — он у калитки, я в трёх шагах. Отец ушёл в дом, оставил нас. Понимал, видно.
— Помочь с грядками? — спросил он.
— Справлюсь.
— Знаю, что справишься. Но вдвоём быстрее.
Я посмотрела на него.
— Ладно, — сказала я. — Помоги, я буду рада...
***
Работали молча.
Он копал, я разравнивала. Потом менялись — я копала, он носил воду. Солнце поднималось выше, припекало спину. Где-то за забором кудахтали куры, брехала соседская собака.
Обычный день. Один из многих.
Но что-то было по-другому. Я заметила это не сразу — просто в какой-то момент поняла, что мне хорошо. Рядом с ним — спокойно.
С Григорием такого не было. Никогда. Даже в самом начале, когда ещё верила, что всё наладится. Там всегда было напряжение, ожидание чего-то плохого.
— Клав, — сказал Семён, останавливаясь.
— Что?
— Передохни. Бледная стала.
Я хотела отмахнуться — мол, ничего, справлюсь. Но посмотрела на него и промолчала.
— Ладно, — сказала я. — Посидим.
Мы сели на лавку у забора. Он достал кисет, начал сворачивать самокрутку. Я смотрела на его руки — неторопливые, уверенные.
— Сём.
— Что?
— Ты давно один живёшь?
Он затянулся, выпустил дым.
— Три года. С тех пор, как Маруся ушла на тот свет.
— Тяжело было?
— Тяжело. — Он помолчал. — Первый год — совсем худо. Думал, не выдержу. Потом привык. Человек ко всему привыкает.
Я молчала. Смотрела на огород, на грядки, которые мы вскопали.
— А ты? — спросил он. — Тяжело было там?
Я не ответила сразу. Думала — как сказать? Что сказать? Про унижение, про молчание, про страх?
— Тяжело, — сказала я наконец. — Но не от работы. От другого.
Он кивнул. Не стал расспрашивать. Понял.
***
К обеду пришла Матрёна.
Забежала, как всегда, — за солью, за спичками, просто поболтать. Мать усадила её за стол, налила чаю. Я сидела рядом, слушала.
— А слыхали? — Матрёна понизила голос, хотя никого чужого в избе не было. — Гришка-то ваш опять к Лидке вернулся!
Я замерла. Кружка в руке дрогнула.
— Как — вернулся? — спросила мать.
— Да вот так. Неделю назад. Она его обратно приняла, представляете?
Мать покачала головой.
— Чудеса.
— Какие там чудеса, — Матрёна махнула рукой. — Ей одной тяжко, ему одному тоже. Вот и сошлись обратно. Только, говорят, несладко им.
— Несладко?
— Ага. Ругаются каждый день. Она его пилит, он огрызается. Соседи говорят — хуже прежнего стало. Раньше хоть кое как было, а теперь — крик на всю улицу.
Я молчала. Слушала и не чувствовала ничего. Ни радости, ни злорадства, ни жалости. Пусто.
— А Прасковья Тимофеевна как? — спросила мать.
— Прасковья совсем сдала. Ходит чернее тучи. Сына потеряла, считай. Он теперь у Лидки живёт, к матери и не заглядывает.
Матрёна допила чай, засобиралась.
— Ну, побегу. Дела.
Когда она ушла, мать посмотрела на меня.
— Ты как?
— Нормально.
— Правда?
Я подняла глаза. Встретилась с ней взглядом.
— Правда, мам. Мне всё равно.
И это была правда. Там, внутри, где раньше болело, — теперь было тихо. Пусто, но не больно. Как зажившая рана — след остался, а боли нет.
***
Через неделю я увидела его сама.
Ходила в соседнюю деревню к знакомой. На обратном пути срезала через лес, вышла на дорогу у старой мельницы.
И замерла.
Григорий стоял у колодца. Один. Набирал воду.
Он изменился. Ещё больше похудел, ссутулился. Рубаха мятая, сапоги стоптанные. На лице — щетина, под глазами тени.
Он поднял голову, увидел меня. Замер с ведром в руке.
Несколько секунд мы смотрели друг на друга. Молча.
Потом он поставил ведро на землю. Сделал шаг навстречу.
— Клава.
Голос хриплый, тихий.
— Здравствуй, Гриша.
Он остановился в двух шагах от меня. Смотрел — и в глазах его было что-то, чего я раньше не видела. Не злость, не раздражение, не требование.
Растерянность.
— Ты... как? — спросил он.
— Нормально.
— У родителей живёшь?
— Да.
Он кивнул. Помолчал. Мял шапку в руках — привычка осталась.
— Клава. Я хотел сказать...
Я ждала. Не перебивала.
— Я был неправ. Тогда. Во всём.
Слова давались ему тяжело. Видно было — не привык извиняться. Не умел.
— Знаю, — сказала я.
— Ты... не злишься?
Странный вопрос. Я подумала — злюсь ли? Раньше злилась. Раньше плакала ночами, проклинала его, себя, судьбу. А теперь?
— Нет, — сказала я. — Не злюсь.
— Совсем?
— Совсем. Прошло.
Он смотрел на меня — долго, внимательно. Будто пытался понять что-то.
— Ты изменилась, — сказал он тихо.
— Да.
— Раньше ты бы... — Он замолчал. Не договорил.
— Раньше я бы плакала, — сказала я спокойно. — Раньше я бы просила. Раньше я бы терпела. Но это было раньше.
Он опустил голову. Стоял, не двигаясь.
— Клава. Если бы можно было вернуть...
— Нельзя, — сказала я. — И не нужно.
Он поднял глаза. В них было что-то — может, боль, может, сожаление. Но мне было всё равно.
— Ты счастлива? — спросил он.
Странный вопрос. Счастлива ли я? Не знаю. Но спокойна. Это уже много.
— Мне хорошо, — сказала я. — Дома. С родителями. Это главное.
— А этот... Семён?
Я посмотрела на него. Без злости, без вызова.
— Это не твоё дело, Гриша.
Он дёрнулся. Но промолчал.
— Ладно, — сказал он. — Прощай, Клава.
— Прощай.
Он взял ведро, пошёл прочь. Сутулый, согнутый. Я смотрела ему вслед — и ничего не чувствовала.
Когда он скрылся за поворотом, я вдохнула полной грудью. Воздух был тёплый, пахло травой и землёй. Весна.
И вдруг поняла — всё. Отпустило. То, что держало внутри столько месяцев, — отцепилось. Ушло.
Я стояла на дороге, смотрела на небо — высокое, синее, с белыми облаками. И чувствовала такую лёгкость, какой не было давно.
Свободна.
***
Домой я шла не торопясь.
Солнце клонилось к закату, тени удлинялись. Деревья вдоль дороги зеленели — листья ещё маленькие, нежные. Птицы пели где-то в ветвях.
Думала о разговоре. О Грише. Жалко ли мне его?
Не знаю. Может, немного. Но не настолько, чтобы что-то менять.
Та жизнь — кончилась. Эта — только начинается.
У калитки меня встретила мама.
— Долго ходила, — сказала она.
— Задержалась.
— Что-то случилось?
Я посмотрела на неё. На родное лицо, морщинки у глаз, седые пряди под платком.
— Гришу видела, — сказала я.
Мать замерла.
— И что?
— Поговорили. Он извинился.
— А ты?
— Сказала, что не злюсь. И что назад не вернусь.
Мать молчала. Смотрела на меня — внимательно, оценивающе. Потом обняла меня. Крепко, молча. Как тогда, когда я вернулась — год назад, с узелком в руках.
— Молодец, дочка, — сказала она тихо. — Молодец.
***
Вечером пришёл Семён.
Принёс молока — от своей коровы, сказал. Мать приняла, усадила за стол, налила чаю. Он сидел, пил молча. Смотрел в окно.
Отец ушёл спать — устал за день. Мать тоже засобиралась.
— Ну, я пойду, — сказала она. — Дела ещё.
И ушла. Оставила нас вдвоём.
Мы сидели за столом — он по одну сторону, я по другую. Лампа горела тускло, тени качались на стенах. За окном темнело.
— Семён, — сказала я.
— Что?
— Я сегодня Гришу видела.
Он поднял глаза. Посмотрел на меня.
— И как?
— Поговорили. Он извинился.
— А ты?
— Сказала, что не злюсь. И что прошло.
Он кивнул. Помолчал.
— Легче стало?
Я подумала.
— Да, — сказала я. — Легче. Будто камень с груди.
— Это хорошо.
Он допил чай. Поставил кружку на стол. Встал.
— Пойду. Поздно уже.
Я тоже встала. Проводила его до двери. Он надел шапку, остановился на пороге.
— Клав.
— Что?
— Рад, что тебе легче.
И всё. Ни красивых слов, ни обещаний. Просто сказал — и пошёл к калитке.
Я стояла на крыльце, смотрела ему вслед. Он шёл неторопливо, широко. У калитки остановился, обернулся.
И тут я поняла.
— Семён! — крикнула я.
Он замер. Ждал.
Я сошла со ступенек. Пошла к нему. Ноги несли сами — быстро, уверенно.
Остановилась в двух шагах.
— Подожди, — сказала я.
Он молчал. Смотрел на меня.
— Ты... приходи завтра, — сказала я. Голос дрогнул, но я справилась. — На обед. Мать щи варит.
Он стоял, не двигался. Потом — медленно, осторожно — улыбнулся.
— Приду, — сказал он.
— И... Семён.
— Что?
Я сделала ещё шаг. Протянула руку — и коснулась его ладони. Осторожно, едва-едва.
— Спасибо, — сказала я тихо. — За всё. За терпение. За то, что ждал.
Он смотрел на меня. В глазах — что-то тёплое, светлое.
— Клав, — сказал он так же тихо. — Мне не за что благодарить. Я просто... был рядом.
— Вот за это и спасибо.
Мы стояли так — рука в руке. Секунду, не больше. Потом я отступила.
— Иди, — сказала я. — Поздно. А завтра — жду.
Он кивнул. Повернулся и пошёл по дороге. Я смотрела ему вслед — на широкую спину, на уверенную походку.
У поворота он обернулся. Поднял руку — коротко, без слов. И скрылся в темноте.
***
Я стояла у калитки ещё долго.
Ночь опустилась на деревню — тихая, тёплая. Звёзды высыпали над крышами, месяц поднялся над лесом. Где-то далеко брехала собака, пел соловей.
Я вспомнила, как касалась его руки. Ладонь у него была тёплая, шершавая от работы.
Мать вышла на крыльцо. Накинула мне на плечи шаль.
— Замёрзнешь, — сказала она.
— Не замёрзну. Тепло.
Я улыбнулась. Обняла её — крепко, молча.
— Спасибо, мам. За всё.
— Глупости. — Она отмахнулась, но глаза заблестели. — Ты дочь. Куда тебя девать?
Мы стояли так — вдвоём, у калитки, под майским небом. Мать и дочь. Как раньше, когда я была маленькой. Только теперь — по-другому.
— Пойдём в дом, — сказала мать. — Поздно.
— Сейчас. Ещё минуту.
Она кивнула. Ушла.
Я осталась одна.
Смотрела на звёзды, на месяц, на дорогу. На дом — свой дом. На жизнь — свою жизнь.
***
Утро пришло солнечное, яркое.
Я проснулась рано — ещё до петухов.
Встала, оделась. Вышла во двор. Роса серебрилась на траве, воздух был свежий, чистый. Корова мычала в хлеву — ждала.
Я взяла ведро, пошла доить. Руки делали привычную работу, голова была ясная.
Сегодня он придёт. На обед. Как я просила. День прошёл в хлопотах.
Мать варила щи, я пекла хлеб. Отец чинил что-то в сарае, напевал под нос.
К полудню всё было готово. Щи томились в печи, хлеб остывал на столе. Я переоделась в чистую рубаху, повязала платок — тот самый, что мать давала на свадьбу.
— Красивая, — сказала мать, глядя на меня.
— Да ладно.
— Правда. Глаза светятся.
Я отвернулась. Смотрела в окно — на калитку, на дорогу.
Ждала.
***
Он пришёл ровно в полдень.
Стоял у калитки — в чистой рубахе, причёсанный. В руках — узелок.
— Здравствуйте, — сказал он, входя во двор. — Принёс вот... творогу.
Мать приняла узелок, улыбнулась.
— Спасибо, Семён. Проходи, садись.
Он прошёл в дом. Снял шапку, сел за стол. Отец вышел из горницы, пожал ему руку.
— Ну, как дела?
— Потихоньку.
Я стояла у печи, смотрела на них. На отца — постаревшего, но крепкого. На мать — хлопочущую, счастливую. На Семёна — спокойного, надёжного.
Моя семья. Мой дом. Моя жизнь.
После обеда мужики ушли в сарай — чинить телегу. Мать убирала со стола. Я вышла во двор — посидеть на лавке, подышать.
Солнце припекало, пахло травой и цветами. Где-то за забором пели птицы.
Хорошо.
Семён вышел из сарая, подошёл ко мне. Сел рядом.
— Спасибо за обед, — сказал он. — Вкусно.
— Мать старалась.
— И ты.
Мы сидели молча. Смотрели на двор, на огород, на небо.
— Клав, — сказал он.
— Что?
— Я рад, что ты позвала.
Я повернулась к нему. Он смотрел прямо, спокойно.
— Я тоже рада, — сказала я тихо.
И протянула руку. Положила на его ладонь — легко, осторожно. Он не отдёрнулся. Не удивился. Просто накрыл мою руку своей.
Мы сидели так — рука в руке. Молча. Солнце светило, птицы пели. И мне было хорошо.
— Семён, — сказала я.
— Что?
— Приходи ещё. Завтра.
Он посмотрел на меня. В глазах — что-то светлое, тёплое.
— Приду, — сказал он. — Если зовёшь — приду.
— Зову.
Он улыбнулся. Не широко — просто уголки губ дрогнули. Но глаза — светились.
— Тогда приду, — сказал он.
И сжал мою руку — легко, осторожно...