Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Нелли пишет ✍️

Держи меня крепче.

Стол был старый, с рассохшимися ножками и царапиной вдоль края — Димка сам её сделал два года назад, когда пытался открыть консервную банку перочинным ножом. Мама тогда отругала его, но несильно, смеясь. Это было давно. В другой жизни. Сейчас под этим столом сидели двое. Димке было одиннадцать. Катьке — семь. Он прижимал сестру к себе так крепко, что чувствовал, как колотится её сердечко — быстро, по-птичьи, будто воробей попал в ловушку. Катька не плакала. Она уже научилась не плакать. Плакать было опасно — услышат. — Тихо, — шепнул Димка в её макушку, пахнущую детским шампунем. — Тихо, Кать. Всё нормально. Это была ложь. Оба знали, что это ложь. Но ложь была тёплой и нужной, как одеяло. В комнате что-то грохнуло — звук был такой, словно табуретка встретилась со стеной и табуретка проиграла. Всё началось, как обычно, в пятницу вечером. Пятница в их семье была особенным днём — не в хорошем смысле. В пятницу папа получал зарплату, и они с мамой «отмечали». Что именно отмечали — Димка т

Стол был старый, с рассохшимися ножками и царапиной вдоль края — Димка сам её сделал два года назад, когда пытался открыть консервную банку перочинным ножом. Мама тогда отругала его, но несильно, смеясь. Это было давно. В другой жизни.

Сейчас под этим столом сидели двое.

Димке было одиннадцать. Катьке — семь. Он прижимал сестру к себе так крепко, что чувствовал, как колотится её сердечко — быстро, по-птичьи, будто воробей попал в ловушку. Катька не плакала. Она уже научилась не плакать. Плакать было опасно — услышат.

— Тихо, — шепнул Димка в её макушку, пахнущую детским шампунем. — Тихо, Кать. Всё нормально.

Это была ложь. Оба знали, что это ложь. Но ложь была тёплой и нужной, как одеяло.

В комнате что-то грохнуло — звук был такой, словно табуретка встретилась со стеной и табуретка проиграла.

Всё началось, как обычно, в пятницу вечером.

Пятница в их семье была особенным днём — не в хорошем смысле. В пятницу папа получал зарплату, и они с мамой «отмечали». Что именно отмечали — Димка так и не понял за все эти годы. Может, то, что неделя закончилась. Может, то, что они ещё живы. Может, просто потому что могли.

Сначала всё шло тихо. Родители сидели на кухне, звенели стаканами, смеялись над какими-то взрослыми шутками. Димка сделал Катьке бутерброд с сыром, они посмотрели мультики, и он уложил её спать.

— Дим, — сказала Катька, когда он укрывал её пледом, — сегодня будет?

Он не ответил. Вместо этого поправил подушку.

— Спи давай.

В половине одиннадцатого тон на кухне сменился. Сначала — повышение голоса. Потом — отдельные слова, острые как осколки. Потом — уже не слова, а крик.

Димка сидел на своей кровати и слушал, как нарастает. Он умел определять стадии — за годы выучил эту науку лучше любой школьной программы. Стадия первая: претензии. Стадия вторая: взаимные обвинения. Стадия третья: личное. Когда начиналась третья — надо было брать Катьку и уходить под стол.

Под столом было безопаснее. Там была стена рядом, и два слоя дерева сверху, и ощущение — иррациональное, детское, но такое необходимое — что если сидеть очень тихо, то, может, пронесёт.

Он успел забрать Катьку до того, как в комнате что-то первый раз разбилось.

— Ты! — голос матери был такой, что стёкла дрожали. — Ты понимаешь, что ты со мной сделал?! Я могла жить! Я всё могла! Я в институте первая была, понял?! Первая! А теперь что?! Вот это вот — это моя жизнь?!

— Света, успокойся, — отец говорил устало, с тем особым пьяным спокойствием, которое хуже любого крика. — Просто успокойся.

— Не смей мне говорить «успокойся»! Не смей! Ты мне жизнь испортил! Ты! И я тебя...

Звон разбитой тарелки.

— Я тебя убью, понял?! Убью!

— Света...

— Не подходи!

Катька сильнее вжалась в Димку. Он почувствовал, как она задрожала.

— Это просто слова, — прошептал он. — Она просто так говорит.

— А вдруг нет? — прошептала Катька.

Димка не ответил. Потому что сам не знал.

Через щель между полом и скатертью он видел только их ноги — мамины тапочки с помпонами и папины носки (один синий, один серый — папа всегда надевал разные носки, это было его фирменной рассеянностью, и раньше мама смеялась над этим, а папа притворялся обиженным, и это была их маленькая игра, которую Димка любил, — но это тоже было давно).

Ноги двигались. Мамины — резко, угрожающе. Папины — отступали.

— Не надо, Свет...

— Сволочь!

Грохот. Другой грохот. Звук чего-то тяжёлого — то ли стула, то ли самого отца.

А потом Катька всё-таки заплакала — беззвучно, только плечи затряслись. И Димка, одиннадцатилетний мужчина в этой семье, прижал её крепче и уставился в темноту под столом, считая про себя. Это помогало. Один, два, три... Если считать достаточно долго, время всё равно пройдёт.

На цифре сто восемнадцать всё стихло.

На цифре сто двадцать два за дверью послышались незнакомые голоса.

Скорую вызвала соседка с третьего этажа — тётя Валя, которая жаловалась на шум каждую пятницу последние три года, но до этой пятницы не звонила никуда, кроме как в дверь. В эту пятницу она позвонила в скорую и в полицию одновременно.

Потом Димка думал: почему именно сейчас? Может, услышала что-то особенное в этом крике. Или просто чаша переполнилась — у тёти Вали тоже, наверное, была своя чаша.

Он не видел, как увозили отца. Не видел, как забирали мать. Они с Катькой сидели под столом, пока в квартире ходили чужие люди в форме, пока кто-то говорил по рации, пока звенело что-то медицинское.

Нашла их молодая полицейская с усталыми глазами. Она присела на корточки, заглянула под скатерть и несколько секунд просто смотрела на них — на Димку, который держал Катьку, и на Катьку, которая держала Димку.

— Привет, — сказала она наконец. — Меня зовут Ирина. Вы можете выйти?

— А папа? — спросила Катька.

Ирина помолчала.

— Папу повезли в больницу. Он живой. Но ему нужна помощь.

— А мама?

Снова пауза.

— Мама тоже уехала. Вы сейчас поедете к бабушке, хорошо?

— К какой? — деловито спросил Димка. — У нас их две.

— К папиной маме. Она уже едет.

Бабушка Нина приехала через двадцать минут — в пальто поверх ночной рубашки, с волосами, заколотыми кое-как, и с таким лицом, будто постарела за эти двадцать минут лет на десять. Она вошла, увидела их, и что-то в ней сломалось и тут же собралось заново.

— Мои хорошие, — только и сказала она, и её голос не дрожал — она не позволила ему дрожать. — Идите ко мне.

Катька побежала сразу. Димка шагнул медленнее, по-мужски, но когда бабушкины руки обхватили его плечи, он всё-таки уткнулся ей в плечо и закрыл глаза.

Потом было много всего — дедов «Жигуль», ночная дорога, запах бабушкиной квартиры (пирожки и какие-то травы, и старые книги, и что-то ещё, неопределимое, — запах покоя), горячее молоко с мёдом, которое дед Саша принёс молча и так же молча сел рядом, пока они пили.

— Вы у нас побудете, — сказал дед. — Сколько нужно.

— Долго? — спросила Катька.

— Столько, сколько нужно, — повторил дед. — Это не страшно.

В ту ночь Катька спала в обнимку с бабушкиной старой кошкой Муркой, которая явно считала такое положение дел правильным и урчала с интенсивностью небольшого мотора. Димка лежал на раскладном диване в кабинете, среди дедовых книг, и смотрел в потолок.

Было тихо.

Просто тихо. Никаких голосов, никакого звона, никакого страха, что вот-вот начнётся.

Он не сразу понял, что плачет — тихо, без звука, просто слёзы текли сами по себе, как будто тело наконец решило, что теперь можно.

К отцу поехали через три недели — когда бабушка решила, что он достаточно окреп для свидания с детьми.

Больница была большой и пахла плохо — дезинфекцией и чем-то ещё, что Димка не мог назвать, но что сразу хотелось забыть. Длинные коридоры, тихие голоса, люди с такими лицами, будто они временно оставили себя где-то в другом месте.

Отца привела медсестра.

Катька, увидев его, застыла.

Димка тоже.

Это был папа — и не папа. Те же руки, тот же нос с горбинкой, та же привычка щуриться, когда думает. Но он был такой бледный, такой тонкий, двигался осторожно, как будто всё в нём было хрупким и он сам об этом знал. Больничная пижама висела на нём. Левое плечо было как-то неправильно — Димка потом спросит у бабушки, и она скажет коротко: «Рана. Заживает».

— Ой, — сказал отец, увидев их. Просто «ой» — и в этом «ой» было столько всего, что Димка снова почувствовал, как что-то сжимается в горле.

Катька подбежала первой. Отец опустился на одно колено — медленно, держась за спинку стула — и обнял её, закрыл глаза.

— Папка, — сказала Катька. — Ты такой худой.

— Знаю, — сказал отец. — Буду есть кашу.

— Фу.

— Фу, — согласился он. — Но буду.

Он поднял голову и посмотрел на Димку. Димка стоял в двух шагах и не знал, что делать с руками.

— Ну иди, — сказал отец. — Чего стоишь.

Димка подошёл и позволил обнять себя тоже. От отца пахло больницей и почему-то мятой зубной пастой — нормальной, домашней, — и Димка подумал, что, наверное, бабушка передала.

— Ты молодец, — сказал отец тихо, ему в ухо. — Слышишь? Молодец.

Димка кивнул. Не потому что соглашался, а потому что больше ничего не мог.

Мама не появлялась.

Сначала дети спрашивали — Катька чаще, Димка реже, но спрашивали оба. Бабушка Нина отвечала уклончиво, дед Саша — ещё более уклончиво, отец, когда вернулся домой (сначала к своим родителям, потом снял квартирку неподалёку), — молчал так, что было понятно: эта темазакрыта.

Потом Катька перестала спрашивать.

Это произошло незаметно — не в один день, а постепенно, как забывается сон. Сначала она перестала вспоминать мамин голос, потом — выражение лица. Осталось что-то общее: «мама была», «мама иногда пела на кухне», «мама как-то купила мне красные сапоги». Не человек — набросок.

Димка помнил больше. И злился за это.

Она появились в сентябре, когда Катьке шёл уже двенадцатый год, а Димке — шестнадцатый.

Отец позвонил и сказал: «Мне нужно вам кое-что сказать. Приедьте». Голос был странным — не плохим, но странным, как у человека, который долго репетировал фразу и всё равно не уверен в ней.

Они приехали в его квартиру и увидели женщину, которая сидела за кухонным столом и держала чашку чая двумя руками — как держат что-то, за что надо держаться.

Димка узнал её не сразу.

Мама постарела — не так, как стареют за шесть лет, а как-то иначе, быстрее и резче. Короткая стрижка — раньше волосы были длинные, она ими гордилась. Руки сухие. Морщины, которых не было. Взгляд — виноватый и одновременно какой-то отчаянно прямой, как у человека, который решил смотреть правде в лицо, чего бы это ни стоило.

— Привет, — сказала она.

Катька замерла в дверях.

Димка почувствовал, как что-то в нём каменеет — старое, отработанное чувство. Он умел это делать.

— Привет, — сказала Катька после долгой паузы.

Димка не сказал ничего. Он прошёл на кухню, налил себе воды, сел у окна и стал смотреть во двор. Не потому что ему было интересно во дворе. Просто это было лучше, чем смотреть на неё.

Потом отец объяснял — тихо, без лишних слов.

Тогда, в ту пятницу, мать ткнула его ножом. Не в запале, не случайно, а — ткнула. Рана была серьёзной, но не смертельной — повезло в той мере, в которой вообще можно говорить о везении в такой ситуации. Суд, срок, колония. Шесть лет.

— Она отсидела, — сказал отец. — Она пришла.

— Ты её простил? — спросил Димка, не оборачиваясь от окна.

— Да.

— Зачем?

Отец помолчал.

— Потому что иначе я бы всё время нёс это в себе. А мне надоело нести тяжёлое.

Димка ничего не ответил. С философией отца он не спорил — просто не разделял её. Это было его право.

— Мы не будем с ней жить, — сказал он. Не спросил — сказал.

— Я знаю, — сказал отец. — Это ваше решение.

Катька кивнула — тихо, но твёрдо. Двенадцатилетняя девочка с прямой спиной и таким взглядом, что Димка вдруг подумал: когда она успела стать такой?

Они иногда виделись с матерью — редко, по её просьбе, в кафе. Разговоры были короткими и неловкими, как примерка чужой одежды. Она не оправдывалась — это было единственное, что Димка в ней уважал. Просто спрашивала, как дела, слушала, кивала. Иногда привозила что-то — книги, конфеты — и Катька брала, Димка оставлял на столе.

— Ты жестокий, — сказала ему однажды Катька.

— Я честный, — ответил Димка.

— Это одно и то же иногда.

Он не нашёлся что ответить. Сестра умнела с пугающей скоростью.

Они жили — каждый своей жизнью, но рядом. Отец работал, не пил (это было главным — не пил, вот уже семь лет подряд, считал дни, как считают что-то драгоценное), иногда брал их на рыбалку, где они сидели у воды и молчали в своё удовольствие. Бабушка Нина кормила их после рыбалки ухой,да жареной рыбой. Дед Саша умер, когда Катьке было четырнадцать, — тихо, во сне, как жил. На похоронах Димка впервые за много лет плакал открыто, не скрываясь.

Мать умерла весной, когда Катька заканчивала девятый класс.

Оказалось — больная была давно, с лагеря ещё, там что-то с лёгкими случилось, и она не лечилась нормально, или лечилась, но поздно, или просто не повезло — Димка так и не разобрался в деталях. Отец сообщил по телефону, голосом ровным и каким-то промытым.

— Сегодня утром.

— Ты как? — спросил Димка.

— Не знаю, — сказал отец. — Наверное, никак. Потом пойму.

На похоронах народу было мало. Пришли какие-то дальние родственники, пара женщин неизвестного происхождения, сосед по лестничной клетке. Катька держала Димку за руку. Димка смотрел на гроб и пытался что-то почувствовать — что-то определённое, понятное — и не мог. Было только тихое, сложное чувство, у которого не было названия. Не горе, не облегчение, не злость. Что-то между.

Потом они с Катькой долго шли пешком по весеннему городу, не разговаривая. Пахло прогретым асфальтом и тополиными почками.

— Ты её помнишь из той, старой жизни? — спросил вдруг Димка.

Катька подумала.

— Помню чай, который она делала. С малиной. Зимой. И как она пела что-то под нос, когда мыла посуду. Не помню что. Просто — мелодия.

— Это хорошо, — сказал Димка.

— Что — мало?

— Что есть что-то хорошее.

Катька посмотрела на него.

— Ты изменился, Дим.

— Постарел.

— Нет. Просто... помягчел немного.

Он хмыкнул. Она засмеялась. И они пошли дальше — по весеннему городу, мимо детских площадок и цветочных ларьков, мимо чужих жизней, которые разворачивались за освещёнными окнами.

Отец женился через два года.

Её звали Люда, и она была его одноклассницей — той самой, первой любовью, о которой он никогда не рассказывал, но которая, судя по всему, всегда была где-то на краю памяти. У Люды была рыжая коса до пояса, смеялась она громко и заразительно, готовила борщ лучше бабушки Нины (этот факт бабушка Нина оспаривала с достоинством опытного полемиста), и главное — главное — она была из тех людей, которые пьют чай.

— Мы с Людой не пьём, — сказал отец Димке, когда только знакомил их.

— Знаю, — сказал Димка. — Она мне поэтому и нравится.

Свадьба была маленькой — в кругу своих, с живыми цветами и без речей. Бабушка Нина плакала и называла это радостными слезами. Катька поймала букет и неделю ходила с видом человека, которому это совершенно безразлично. Димка произнёс тост — коротко, без пафоса: «Чтобы всё было хорошо. Заслужили».

Отец поднял стакан с минеральной водой и кивнул.

Позже, много позже, Катька как-то спросила Димку:

— Как ты думаешь — если бы ничего этого не было, мы были бы другими?

Они сидели у бабушки на кухне — уже взрослые, уже с собственными жизнями, которые как-то незаметно случились, — и пили чай с её вареньем из крыжовника.

Димка подумал.

— Другими — да. Лучше или хуже — не знаю.

— Я думаю, — сказала Катька медленно, — что под тем столом мы стали... не знаю. Друг другу самым важным. Навсегда.

Димка посмотрел на сестру — взрослую, спокойную, умную, — и подумал, что она права. Там, под столом, в темноте, под звук разбивающейся жизни, что-то важное между ними сложилось — как срастаются кости после перелома: больно, долго, но крепче прежнего.

— Навсегда, — согласился он.

За окном шёл дождь. Бабушкина кошка — уже другая, не Мурка, но такая же толстая и самодовольная — спала на подоконнике.

Было тихо. Просто тихо.