Девяностые не просто ломали судьбы — они выпивали из людей душу. Я помню серую хмарь сибирской зимы и вечный, гнилостный запах нужды. Зарплату на заводе выдавали то комбижиром, то ржавыми гвоздями, а дома трое детей просили есть. Муж, не выдержав бессилия, топил горе в мутном самогоне, превращаясь по вечерам в рычащего зверя. Казалось, дно достигнуто. Но тут погиб папа.
Его смерть на производстве назвали «несчастным случаем», хотя в морге нам шепнули: не лезьте, если жить хотите. Братков боялись больше, чем черта. На похороны 16 ноября я пришла одна — маму накануне разбил инсульт после «визита» крепких парней в кожанках.
Я стояла у разрытой мерзлой земли, и во мне закипала не скорбь, а черная, ядовитая злоба. Мир отнимал у меня всё. И когда в сумерках кладбища я заметила странное мерцание, во мне проснулось не любопытство, а хищный азарт.
В дальнем углу, среди кривых берез, сияла могила. Она выглядела чужеродно: горы серебристого серпантина, дорогие венки, пахнущие свежей кровью роз, и игрушки. Огромный медведь со стеклянными глазами и кукла. Заграничная, в пышном небесно-голубом платье, с локонами цвета спелой пшеницы. Она смотрела в пустоту фарфоровым взглядом, и на мгновение мне почудилось, что её губы дрогнули в усмешке.
«Мертвым это не нужно», — прошипел голос внутри меня.
Я хватала всё. Обрывала ленты, совала в мешок конфеты, пачкала руки в липком соке раздавленных цветов. В электричке люди косились на мой улов, но мне было плевать. В тот же день на городском рынке я спустила почти всё: и розы, и медведя, и сладости. Оставила только куклу — Настеньке, на день рождения.
Праздник был скудным: вареная картошка да кусок халвы. Но дочка светилась. Она вцепилась в куклу так, словно та была живой.
— Как назовешь её? — спросила я, пряча глаза.
— Её зовут Лиза, — серьезно ответила Настя. — Она сама сказала.
Полгода мы жили в странном оцепенении. Дела пошли в гору: мужу дали работу, завод выплатил долги. Но в доме стало неуютно. По ночам слышался шорох, будто по паркету волочат что-то тяжелое. А потом Настя слегла.
Температура 40 градусрв не сбивалась ничем. Дочь таяла на глазах, лицо её стало серым, а под глазами залегли мертвенные тени.
— Мама, — шептала она в бреду, — Лиза злится. Она говорит, что ты забрала её платье. Она хочет поиграть в «похороны».
В один из вечеров, когда Настя забылась тяжелым сном, я сидела рядом. Тишина в квартире была неестественной, давящей. И вдруг из коридора донеслись шаги. Шлепанье босых ног по линолеуму.
Шлеп... шлеп... шлеп...
Я застыла, не в силах обернуться. Холод, идущий из прихожей, сковал позвоночник льдом. Я почувствовала, как маленькие, нечеловечески холодные пальцы коснулись моей лопатки. Они медленно поползли вверх, к шее.
Превозмогая паралич, я повернула голову.
В дверном проеме стояла девочка. На ней было то самое голубое платье, но теперь оно висело клочьями, испачканное могильной землей. Кожа была белой, как известь, а вместо глаз — бездонные черные провалы, наполненные беззвучным криком. Она открыла рот, и оттуда потянуло запахом залежалого мяса и сырости.
Я вскрикнула и очнулась. Настя задыхалась. Скорая приехала вовремя, врачи чудом вытащили её с того света.
На рассвете я уже была на кладбище. Я бежала к той богатой могиле, прижимая куклу к груди. Взглянув на памятник, я едва не лишилась чувств: с фотографии на меня смотрела она. Девочка из сна. Лиза. Только на фото она улыбалась.
Я бросила куклу на холодный мрамор и бежала прочь, не оглядываясь. Настя поправилась мгновенно, будто кто-то просто щелкнул выключателем. Она даже не вспомнила о своей «лучшей подруге».
Прошел ровно год. 16 ноября я снова пришла к отцу. Проходя мимо участка Лизы, я невольно замедлила шаг. Рядом с её мрамором появилась новая, совсем крошечная насыпь. Крест еще не успели поставить. Но на свежем холмике, наполовину занесенный снегом, сидел тот самый плюшевый медведь, которого я продала на рынке год назад.
Его стеклянные глаза смотрели прямо на меня. А рядом, из-под снега, виднелся локон золотистых волос. Мертвые всегда возвращают свое. С процентами.