Предыдущая часть:
Матвей не сказал ни слова. Он просто сделал шаг навстречу и притянул её к себе. Просто, естественно, будто так и было задумано самой природой. Вера уткнулась носом в его промасленную, пахнущую металлом и потом футболку и вдруг почувствовала себя в полной, абсолютной безопасности. Впервые за долгое-долгое время.
— Никакого мужа у неё, по правде говоря, и не было, — глухо произнёс Матвей, гладя её по вздрагивающим плечам. — Вся деревня знает, что Зинка смолоду была не в себе. Бегала за Борисом, как собачонка за костью, а он на неё и внимания не обращал. Он твою бабушку любил. Только её одну. А Зинка... она себе сама всю жизнь придумала. И в эту выдумку поверила так сильно, что смогла заразить своей верой и других.
Вера отстранилась, заглядывая ему в лицо мокрыми, покрасневшими глазами.
— Ты в этом уверен? — спросила она тихо.
— Мой дед с ними в одной бригаде работал, рассказывал, — кивнул Матвей. — Зинка всем врала, что беременна от Бориса, чтобы свадьбу расстроить, давление на него оказать. А когда не вышло, когда он всё равно ушёл к твоей бабке, она будто с цепи сорвалась окончательно.
В голове Веры мгновенно всплыла та самая справка, что лежала сейчас в кармане джинсов. Выкидыш. Значит, беременность была настоящей? Или это тоже была ложь, часть безумного плана? И если была, то от кого? И куда делся тот ребёнок? Вопросов становилось всё больше.
— Ладно, — голос Матвея вырвал её из тяжёлых раздумий. — Тебе сейчас нужно поесть, как следует, и отдохнуть. И мне тоже, если честно. Война войной, а обед по расписанию. На голодный желудок с ведьмами не воюют — это мой дед говаривал.
Вера кивнула, чувствуя, как недавняя истерика сменяется внезапной, острой, сосущей пустотой в желудке. Она прошла в летнюю кухню. Слава богу, она догадалась купить ту самую воду в бутылках в сельпо. Колодезная вода теперь годилась разве что для того, чтобы травить крыс. Уже через полчаса по дому поплыл умопомрачительный, дразнящий запах жареной картошки с луком и свежим укропом. Простая, незатейливая еда, но сейчас она казалась Вере изысканнее любых ресторанных деликатесов. Она нарезала овощи для салата, стараясь не морщиться от острой боли в обожжённых руках и делая вид, что не замечает пристального, озабоченного взгляда Матвея.
Они сели за маленький, покрытый старой клеёнкой стол, почти касаясь друг друга коленями. Матвей ел жадно, по-мужски, с аппетитом, не отвлекаясь на пустые разговоры и не комментируя каждую ложку. Вера смотрела на его сильные, уверенные руки, которые так ловко держали вилку, и ловила себя на странном, давно забытом ощущении. Ей было хорошо. Ей было уютно. В этом старом, прокуренном доме с отравленным колодцем и обезумевшей соседкой за забором ей было спокойнее с этим почти незнакомым мужчиной, чем в её стерильной, идеально прибранной городской квартире, где её никто никогда не ждал.
— Знаешь, почему она так вцепилась именно в тебя? — неожиданно спросил Матвей, отодвигая пустую тарелку и внимательно глядя на Веру. — Зина считает, что её проклятие уже сработало один раз. На твоей матери.
Вера вздрогнула, и вилка с глухим звоном выпала из её ослабевших пальцев, ударившись о край тарелки.
— Моя мама погибла десять лет назад, — тихо, едва слышно сказала Вера, чувствуя, как старая, затянувшаяся корочкой боль снова даёт о себе знать. — Автокатастрофа. Гололёд, фуру занесло на встречную полосу. При чём здесь Зина?
— Для нас с тобой — ни при чём, — жёстко, чеканя каждое слово, ответил Матвей. — А для неё — это её личная победа. Она тогда, после похорон, неделю ходила по деревне, чёрная вся, в трауре, а глаза... глаза у неё сияли. И всем шептала: «Убралось наконец отродье соперницы. Осталась последняя».
Вера почувствовала, как по спине пробежал противный, леденящий холод, не имеющий ничего общего с погодой за окном.
— Ты последняя, — продолжал Матвей, накрывая её холодную, дрожащую ладонь своей горячей, шершавой рукой. — Ты единственная ниточка, которая связывает этот старый дом с памятью о твоей бабушке. Зина хочет выжечь весь ваш род под корень. Она свято верит, что пока кто-то из вас жив, Борис к ней не вернётся. Даже с того света.
— Это безумие... — прошептала Вера.
— Это не безумие, — поправил её Матвей. — Это одержимость. Чистая, беспросветная одержимость, которая длится уже полвека.
Они сидели молча, слушая, как мерно и неторопливо тикают старые бабушкины часы на стене. В этом тягучем, наполненном взаимным теплом молчании рождалось что-то новое, очень хрупкое и невероятно важное. Не было ни кокетства, ни недомолвок, ни лишних, пустых слов. Было только чувство надёжного, крепкого плеча рядом.
Ближе к вечеру, когда солнце начало медленно клониться к горизонту, окрашивая верхушки старых яблонь в тревожные, багровые тона, Матвей неохотно поднялся из-за стола.
— Мне пора, — сказал он, с сожалением выпуская её руку из своей. — Отвезу эту гадость на полигон, пока совсем не стемнело. Да и инструменты кое-какие из дома прихвачу, чтобы завтра с самого утра начать.
— Ты вернёшься? — вопрос вырвался у Веры раньше, чем она успела подумать о приличиях и о том, как это может выглядеть со стороны.
Матвей остановился в дверях, резко обернувшись. На его обычно суровом, непроницаемом лице мелькнула тень улыбки — едва заметная, но от этого не менее тёплая.
— Я буду караулить здесь сегодня ночью, — ответил он негромко. — Ты запрёшься изнутри и никому, слышишь, никому не открывай. Даже если покажется, что это я. Я буду рядом. Не бойся.
Он вышел, и вместе с ним из старого дома словно ушло всё тепло. Вера снова осталась одна — наедине с надвигающимися сумерками, с воем ветра за окном и с бабушкиным дневником, который хранил под своей обложкой слишком много страшных тайн. Она снова достала тетрадь из сундука и принялась листать пожелтевшие страницы, пропуская скучные записи о погоде и урожае, пока не наткнулась на то, что искала. Между листами была вклеена записка, чудом уцелевшая во время того варварского обыска. Почерк был не бабушкин — резкий, угловатый, явно мужской. Это был почерк Бориса.
«Надя, любимая моя, не верь ни единому её слову. Клянусь тебе, я никогда к ней не прикасался. Ни разу за все эти годы. Она кричит на всю деревню, что носит моего ребёнка, но это ложь от первого до последнего слова. Я знаю, кто ходил к ней по ночам — председательский шофёр Васька. Она просто хочет нас уничтожить, разрушить то, что у нас есть. Но я не позволю. Ты — моя жена перед Богом и перед людьми, рано или поздно мы всё узаконим. А она... она просто несчастная, больная женщина. Она запуталась в собственной лжи и сама поверила в неё».
Вера закрыла глаза, и картина наконец сложилась окончательно и бесповоротно. Зина не просто потеряла ребёнка. Она потеряла ребёнка от нелюбимого, чужого мужчины, пытаясь с отчаяньем утопающего выдать его за дитя того, кого она боготворила. Её ложь, её хрупкий, искусственный мир рухнул ещё пятьдесят лет назад, но она отказалась это принять. Она предпочла жить в выдуманной реальности, где она — жертва, а бабушка Веры — разлучница и воровка чужого счастья. И теперь эта обезумевшая от горя, одиночества и многолетнего самообмана женщина сидела за соседним забором, уверенная в своём святом праве карать и мстить.
Ночь прошла на удивление спокойно, если не считать тяжёлых, тревожных снов, где Вере постоянно мерещился чей-то пристальный, недобрый взгляд. Матвей сдержал слово — до самого рассвета она слышала, как под её окнами иногда хрустели ветки и слышались приглушённые шаги. Он караулил, охраняя её сон.
Утро началось не с привычного аромата кофе и не с весёлого пения птиц. Оно началось с тошнотворного, приторного запаха гнили и смерти. Вера открыла дверь, собираясь сладко потянуться, но замерла. Прямо у порога, на старых, почерневших досках, лежала курица. Мёртвая, обезглавленная. Её пёрышки, ещё недавно блестевшие на солнце, слиплись от чёрной, уже успевшей запёкшейся крови. А шея была перекручена с такой неестественной, дикой злобой, что становилось совершенно ясно: это не лисица забралась в чужой курятник. Это послание. Личное. От соседки. Рядом с тушкой, словно в издевательской насмешке, была аккуратно насыпана горстка влажной, тёмной земли, и в неё воткнута старая, покрытая ржавчиной булавка.
Веру затошнило. Она знала, чьих это рук дело. За высоким, покосившимся забором, скрытым от посторонних глаз густыми зарослями крапивы и лопухов, царила неестественная, выжидающая тишина. Но Вера кожей чувствовала: на неё смотрят. Смотрят и наслаждаются её ужасом, как хорошим спектаклем. Зина поняла главное: её жертва больше не одна. Рядом с Верой появился мужчина — не просто случайный прохожий или заезжий гастролёр, а тот, кто не верит в бабушкины сказки, не боится скрипа половиц и готов защищать. Для старой ведьмы это был сигнал тревоги. Её шаткий, выстроенный на чужом одиночестве мир пошатнулся, и она начала полномасштабную войну.
К обеду, когда Вера рискнула выйти в местное сельпо за хлебом и ещё водой, она заметила, как разительно изменились взгляды деревенских. Если раньше на неё смотрели с обычным любопытством или, в лучшем случае, с сочувствием, то теперь — с откровенной брезгливостью и затаённой, почти суеверной опаской. Продавщица, та самая, с голубыми тенями, молча швырнула сдачу на грязную тарелочку у кассы, старательно избегая даже случайно коснуться Вериных пальцев, будто боялась заразиться. А две женщины, толпившиеся у прилавка, демонстративно отошли в сторону и зашептались, даже не пытаясь скрывать своего злорадства.
— Говорят, сифилис у неё, — донеслось до Веры шипение, похожее на змеиное. — Из города, с вокзала, привезла. Заразная, спасу нет.
— А Матвея-то, Матвея жалко, — вторила ей вторая, покачивая головой. — Сгубит мужика, ох сгубит. Приворожила, поди, лихоманка городская.
Вера вылетела из магазина, как ошпаренная, чувствуя, как горят щёки от обиды и злости. Зина действовала грязно, но гениально в своей простоте. Она била по самому больному — по женской гордости, по репутации, по тому, что всегда было главной ценностью в этом замкнутом мирке. Она хотела превратить Веру в изгоя, в прокажённую, от которой любой нормальный, здравомыслящий мужчина сбежит без оглядки, побрезговав даже смотреть в её сторону. Но она не знала Матвея. Не знала, что он из другой породы.
Вечером, когда Матвей вернулся с работы, уставший, но спокойный, и заехал к Вере проведать, он сразу увидел её бледное, растерянное лицо и не стал задавать лишних вопросов. Он молча убрал с крыльца жуткую находку, сгрёб в совок и скинул в мешок, а затем лопатой тщательно счистил с досок бурые, зловещие следы. Потом он взял в руки тяжёлый топор и решительно направился к забору, разделяющему участки.
— Матвей, не надо! — крикнула Вера, испугавшись, что он сгоряча натворит непоправимых бед и угодит в тюрьму.
— Надо, — отрезал он, не оборачиваясь. — С сорняками надо бороться, пока они весь огород не заглушили. Тянуть больше нельзя.
Он подошёл к самой границе, туда, где за старой, проржавевшей сеткой-рабицей, густо увитой диким хмелем и вьюнком, стояла она. Зина ждала его. Сегодня она даже не думала прятаться. Она стояла, тяжело опершись на свою узловатую палку, массивная, грозная, похожая на старую, разъярённую медведицу, которую разбудили среди зимы. Её обрюзгшее лицо неприятно лоснилось от пота, глубоко посаженные глаза горели ровным, фанатичным огнём ненависти. В ней чувствовалась огромная, чёрная энергия, годами копившаяся и ищущая выхода.
— Что, мелкий? Не брезгуешь нашей грязью? — заговорила она, брызгая слюной. — Не боишься, что отсохнет у тебя всё хозяйство после такой-то невесты? Она же меченная, проклятая! Весь род их изнутри червивый! Беги отсюда, парень, пока живой! Беги, пока не поздно!
Она кричала, размахивала палкой, её трясло от переполнявшей ненависти. Она делала всё возможное, чтобы испугать его, заставить поверить в мистику, в болезни, в грязь, чтобы он сбежал наутро, как сбегали все остальные. Но Матвей стоял на месте, даже не шелохнувшись. Он стоял спокойно, широко расставив ноги для устойчивости, перехватив топорище крепкой, уверенной рукой. В его позе читалась такая сила и такая непоколебимая уверенность, что любое суеверие разбивалось об него, как волна о скалу.
— Не трогай её, — сказал Матвей. Тихо, но каждое слово было тяжелее свинца. — Никогда больше не подходи к ней, даже не смотри в её сторону. Ещё раз увижу, что ты гадости творишь или рот свой поганый открываешь — я снесу этот забор к чёртовой матери, а твой дом по брёвнышку раскатаю и в щепки пущу. Вместе с тобой, старая карга.
Зина попятилась назад, натыкаясь спиной на колючие ветки малинника. В её расширившихся, безумных глазах мелькнул самый настоящий, животный страх. Она впервые в жизни видела мужчину, на которого не действовал её яд, не работали её проклятия. Мужчина не испугался. Он остался. Он защищал.
— Будь ты проклят! — заверещала старуха, срываясь на ультразвук. Её лицо побагровело, тонкие ниточки вен вздулись на шее, словно готовые лопнуть. — Ты не знаешь, во что лезешь! Это моё место! Я здесь каждую травинку слезами полила, каждый камень кровью омыла! Это вы, воровки, счастье моё украли! Ироды!
Вера, наблюдавшая за этой сценой с крыльца, вдруг почувствовала, как липкий, парализующий страх начинает отпускать её, словно кто-то невидимый сдёрнул с её глаз мутную пелену. Она вдруг увидела перед собой не могущественную, всесильную колдунью, которой её пугали все вокруг, а просто больную, глубоко несчастную, озлобленную женщину, окончательно запутавшуюся в паутине собственной лжи, которую она же сама и сплела.
Вера спустилась по скрипучим ступенькам и медленно, но уверенно подошла к забору. Она встала рядом с Матвеем, плечом к плечу.
— Борис никогда твоим не был, — сказала она громко и чётко. Голос её, вопреки всему, звучал спокойно и уверенно, перекрывая истеричный визг соседки. — И никогда тебе не принадлежал. Ты сама это прекрасно знаешь.
— Заткнись, сука! — заорала Зина, замахиваясь палкой, но Матвей мгновенно перехватил её удар в воздухе, вырвав оружие из рук старухи.
Вера даже не вздрогнула. Она смотрела прямо в безумные, налитые кровью глаза врага. Теперь она знала правду. И знала, куда бить, чтобы было больнее.
— А любил ли он тебя когда-нибудь, Зина? — спросила Вера тихо, почти ласково, чеканя каждое слово. — Хоть на миг? Или ты сама всё придумала? Сама сочинила эту сказку про великую, трагическую любовь, чтобы оправдать свою пустую, никчёмную жизнь? И так сильно в неё поверила, что умудрилась заразить своей ложью всю деревню?
Лицо Зинаиды Петровны перекосило. Это был страшный, безжалостный удар в самое сердце — туда, где много лет назад спряталась та самая правда, которую она так отчаянно гнала от себя. Удар, нанесённый с беспощадностью хирурга. Старуха открыла рот, чтобы выплюнуть очередное проклятие, но вместо слов из её пересохшего горла вырвался только сдавленный, сиплый хрип. Мир вокруг неё, такой хрупкий и такой убедительный, выстроенный на фундаменте из многолетней ненависти и тотального самообмана, начал рушиться, как карточный домик под порывом ветра.
Звук падения был страшным — тяжёлым, глухим, неестественным, словно рухнул не человек, а вековой дуб, подточенный изнутри временем и ненавистью. Зинаида Петровна не осела изящно, как показывают в фильмах. Её грузное, пропитанное злобой и бессилием тело просто отключилось — ноги подогнулись в коленях, и она мешком повалилась прямо в заросли жгучей крапивы у самого забора, хватая ртом воздух, как выброшенная на берег рыба. Лицо её в один миг посерело, губы приобрели синюшный, почти чёрный оттенок.
— Зина! — крикнула Вера.
В эту самую секунду в ней напрочь выключилась обиженная, затравленная женщина, которую несколько дней подряд методично травили и унижали. Остался только профессионал — медицинская сестра высшей категории, которая за годы дежурств в реанимации привыкла к экстренным ситуациям. Рефлексы, отточенные до автоматизма, сработали быстрее, чем осознание происходящего.
— Матвей, ломай калитку! Быстро! — скомандовала она властно, уже перемахивая через невысокий, покосившийся штакетник, не заботясь о том, что джинсы трещат по швам, а обжигающая крапива хлещет по голым рукам, покрытым волдырями.
Матвей не задал ни одного вопроса. Один сильный, точный удар ногой — и гнилые, трухлявые доски чужой калитки разлетелись в щепки, покорно пропуская их внутрь. Вера упала на колени в сырую, пахнущую прелью траву рядом с поверженной врагиней. Её профессиональные пальцы уже нащупывали пульс на дряблой, покрытой старческой испариной шее.
— Пульс нитевидный, едва прощупывается, — констатировала она, не поднимая головы. Голос её был спокоен и собран, хотя внутри всё трепетало от напряжения. — Сердце не выдержало, классический инфаркт. Звони в скорую, быстро. Скажи: женщина, около семидесяти лет, острый коронарный синдром, возможен обширный инфаркт. Пусть торопятся.
Зина задышала часто, прерывисто, с ужасающим, булькающим хрипом. Её глаза, ещё недавно метавшие молнии и полные ненависти, закатились, обнажив желтоватые белки, но сознание — то самое, что столько лет держало её в плену безумия, — всё ещё теплилось в этом грузном, разрушающемся теле. Внезапно её рука, ледяная и влажная, дёрнулась в судорожном движении и мёртвой хваткой вцепилась в запястье Веры. Пальцы старухи были похожи на железные крюки. Вера вздрогнула от неожиданности. Прикосновение было омерзительным, вызывало тошноту и желание вырваться, отбежать подальше. Но профессиональный долг, въевшийся в кровь, велел терпеть.
Она могла бы уйти. Могла бы просто встать и уйти, оставив эту женщину умирать здесь, в крапиве, под равнодушным серым небом. Это было бы справедливо. Это было бы тем самым возмездием, о котором пишут в книгах. Но Вера была медиком. А настоящие медики не судят. Они спасают даже тех, кто желает им смерти. Даже своих палачей.
— Лежите смирно, Зинаида Петровна, не двигайтесь, — жёстко, приказным тоном сказала Вера, наклоняясь к самому лицу старухи. — Скорая уже в пути, скоро будет здесь. Потерпите.
Продолжение :