Речь у Инны получилась хорошая.
Я стоял у окна в конце зала и слушал. Она говорила про детство — про то, как папа учил её кататься на велосипеде во дворе на Садовой, как читал вслух по вечерам, как всегда знал что сказать. Голос у неё дрожал. По-настоящему дрожал. Несколько женщин промокали глаза.
Я держал в руках поминальную рюмку и не мог вспомнить, когда последний раз плакал. Наверное, давно.
Мы похоронили отца в четверг. Инна прилетела в среду вечером — с чемоданом, с цветами, с готовой речью. Откуда взялась речь — не знаю. Может, написала в самолёте. Может, раньше.
Пять лет. Пять лет я возил его по больницам. Сначала в городскую на Профсоюзной — там была очередь на обследование три недели. Потом в платный центр на Ленинском. Потом снова в городскую, потому что платный центр съедал половину моей зарплаты, а папа говорил: не трать, Стасик, мне и так хорошо. Ему не было хорошо.
Сто сорок семь раз. Примерно столько. Я считал первые два года, потом перестал.
За эти годы я выучил наизусть маршрут до онкологии. Знал, на каком этаже лучше парковаться. Знал, какая медсестра в приёмном покое добрее, а какая смотрит сквозь тебя.
Инна звонила. Редко, но звонила. «Как папа? Передай ему привет. Я скоро приеду.» Скоро — это было слово, которое она умела произносить убедительно. Я верил первые два года. Потом перестал верить, но продолжал отвечать: «Нормально. Передам. Ждём.»
Молчал. Зачем — не знаю. Наверное, не хотел становиться тем, кто жалуется. Или не хотел разрушать то, что у нас называлось семьёй.
А потом она прилетела. И сказала речь. И все плакали.
───⊰✫⊱───
Последний раз отец лежал в больнице в октябре.
Палата была на третьем этаже — четырёхместная, с видом на внутренний двор, где стояли три берёзы и лавочка, на которой никто никогда не сидел. Я привозил ему термос с чаем — в больничный он не мог, желудок уже не принимал. И бублики — мягкие, без мака. Он любил такие с детства.
Первый раз за пять лет он сказал: «Стас, ты устал.» Не спросил — сказал.
Я ответил что нет. Он не стал спорить — просто посмотрел на меня так, как смотрят люди, которые всё понимают и не хотят тебя заставлять признавать правду вслух.
— Инна звонила? — спросил он.
— Звонила, — сказал я. — Привет передавала.
Он кивнул. Отвернулся к окну. К берёзам.
Я не знал тогда, о чём он думает. Может, о том, что скоро. Может, просто смотрел на берёзы — они стояли жёлтые, в октябрьском свете, и это было красиво само по себе.
Мы сидели молча минут двадцать. Я держал его руку. Рука была лёгкой — за эти годы он похудел так, что я иногда не узнавал его на фото из телефона, которые делал сам же три года назад.
Через неделю его выписали — не потому что стало лучше, а потому что больше нечего было делать в стационаре. Дальше — домашний уход. Я взял отпуск. Потом ещё один. Потом попросил перевести меня на неполный день — начальник согласился, хотя смотрел странно.
───⊰✫⊱───
Похороны прошли в пятницу. К субботе собрались на поминки — папина квартира на Профсоюзной, две комнаты, старый круглый стол, который он не давал выбрасывать.
Инна накрывала стол вместе с папиной соседкой Ниной Семёновной — суетилась, переставляла тарелки, говорила: «Здесь поставим, нет, давайте здесь.» Она хорошо умела организовывать. Всегда умела.
Я нарезал хлеб на кухне. Смотрел в окно на тот же двор, что и папа из больничной палаты. Только здесь берёз не было — только гаражи и чужие машины.
— Стасик, — позвала Инна из комнаты. — Принеси тарелки глубокие, там в шкафу.
Я принёс.
Народу пришло немного — соседи, пара папиных знакомых, двое с работы, где он трудился до пенсии. Все говорили тихо. Инна ходила между людьми, принимала соболезнования, кивала. Она умела быть на людях — это я всегда признавал.
Я сел в угол. Налил себе. Не пил.
Потом услышал.
Инна стояла у стены рядом с Ниной Семёновной — папиной соседкой, которая жила через площадку тридцать лет и видела меня каждую неделю последние пять.
— Папа нас очень любил, — говорила Инна. — Мы с братом были всегда рядом. Он никогда не был один.
Нина Семёновна кивала.
Я стоял в двух шагах с тарелкой в руках.
Нина Семёновна посмотрела на меня. Я не знал, что у меня в этот момент было на лице.
Инна не обернулась.
Я поставил тарелку на стол. Медленно. Тихо.
Потом подумал: может, она в это верит. Может, она звонила — и для неё это было «быть рядом». Может, в её голове мир устроен именно так: позвонить значит присутствовать, прилететь на похороны значит не бросить. Я не знал. И не мог знать — мы никогда не говорили об этом. Я молчал пять лет. Она молчала по-другому — не замечая.
Может, я сам виноват. Не сказал. Не попросил. Один раз — просто позвонил бы и сказал: слушай, мне тяжело, приедь хоть на неделю. Может, она бы приехала. Может. Я не позвонил. Мне было легче тащить самому, чем объяснять и ждать.
Это было неудобное понимание. Я его отложил.
Инна подошла ко мне через несколько минут.
— Стас, ты молчишь. Всё хорошо?
— Да, — сказал я.
— Папа бы радовался, что мы все вместе.
Я смотрел на неё. На сестру, которой пятьдесят лет. На женщину, которую не видел живьём почти три года. На человека, который сказал «мы были рядом» — и не почувствовал, как это звучит.
— Да, — сказал я снова. — Наверное.
Она ушла к гостям. Я остался стоять.
───⊰✫⊱───
Минут через двадцать я взял куртку.
Нина Семёновна оказалась рядом — принесла что-то с кухни, увидела меня у вешалки.
— Уходишь? — спросила она тихо.
— Да. Устал.
Она кивнула. Не осуждала. Она знала.
Я застёгивал куртку и думал почему-то не об Инне и не об отце — а о том, что папины ботинки до сих пор стоят у двери. Коричневые, на липучках — он перешёл на липучки три года назад, когда пальцы стали плохо слушаться. Я покупал ему эти ботинки. В «Спортмастере» на Профсоюзной, в обед, между двумя звонками. Он примерял и смеялся: «Стасик, как у деда.»
Ботинки стояли ровно. Пятки вместе. Он всегда ставил обувь ровно.
Из комнаты доносились голоса. Кто-то что-то говорил, кто-то смеялся тихо — тем поминальным смехом, когда вспоминают хорошее.
В прихожей было холодно — форточка открыта.
Я стоял и не мог двинуться. Не от горя — я не мог бы объяснить от чего. Просто стоял. Смотрел на ботинки.
Во рту был странный привкус — еда, которую я почти не ел. Или что-то другое.
— Стас, — снова Инна, из комнаты. Громче.
Я не отозвался.
Потом вышел. Закрыл дверь — тихо, чтобы не хлопнуло.
На лестнице было темно — лампочка на площадке давно перегорела. Папа говорил, что надо вкрутить, всё откладывал. Я тоже откладывал.
Спустился пешком — пятый этаж. Вышел во двор.
Было уже темно. Ноябрь. Машины стояли вплотную.
Я сел в свою, закрыл дверь. Не заводил минут десять. Просто сидел.
За эти пять лет я столько раз сидел вот так — в машине, перед больницей, после. Ждал, пока отпустит внутри. Иногда отпускало. Иногда нет — тогда просто заводил и ехал.
Сейчас тоже завёл. И поехал.
───⊰✫⊱───
Инна позвонила на следующий день.
— Ты ушёл так быстро. Я не успела…
— Всё нормально, — сказал я. — Устал.
Она помолчала.
— Стас, я знаю, что ты всё это время был там. Один. Я понимаю.
Я сидел на кухне. За окном была зима — уже серая, без снега.
Она сказала это — «я понимаю» — и я не знал, что с этим делать. Злиться не получалось. Она не врала. По-своему — понимала. Просто понимание у неё было на расстоянии. Издалека. Такое тоже бывает. Только с ним нельзя было привезти ему бублики в термосе. Нельзя было держать его за руку в октябре у окна.
Я подумал тогда о нас с сестрой. Мы выросли в одной квартире. Нас одинаково любили. Одинаково читали вслух по вечерам. А выросли разными людьми. Она — умеет говорить. Я — умею приезжать. Кто из нас прав, кто виноват — не знаю. Наверное, никто. Просто так вышло.
— Ты молчишь, — сказала Инна.
— Думаю, — ответил я.
— О чём?
— О папе.
Это была правда. И не вся правда — но та часть, которую я мог произнести вслух.
Она улетела через два дня. Мы обнялись в аэропорту. Нормально обнялись — по-настоящему. Она плакала. Я держал её.
Я не сказал ей про «мы всегда были рядом». Может, скажу когда-нибудь. Может, нет.
Правильно ли? Не знаю. Это не то что болит сильнее всего.
Сильнее всего болит другое: что папа лежал в октябре и смотрел на берёзы — и не сказал, скучает ли он по ней. Промолчал. Как и я.
Может, нам обоим было удобнее так.
───⊰✫⊱───
А вы как думаете: чья любовь настоящее — та, что каждый день рядом, или та, что издалека, но красиво?