1921 год пришёл на Кубань с голодом. Хлеба не было. Колхоз, который только начал набирать силу, не дал урожая — семена были плохие, земля истощённая, люди работали без веры, без надежды. Матрёна, как и все бабы, выходила в поле, но знала, что осенью им снова нечего будет есть. Она копила каждую крошку, берегла каждую картофелину. Дети просили есть, и она отдавала им последнее, сама оставаясь голодной. Евграф работал от зари до зари, но силы его оставляли. Контузия давала о себе знать: он часто жаловался на головные боли, на слабость в руках, на то, что не может спать по ночам. Матрёна поила его отварами трав, укладывала рано, но он всё равно вставал затемно, уходил в поле, возвращался усталый, злой, молчаливый.
Весной, когда уже запахло теплом и степь покрылась первой зеленью, в станицу приехал продотряд. Красные, вооружённые, с бумагами, с наганами. Они ходили по дворам, изымали зерно, скот, птицу. Матрёна спрятала в подполе мешок картошки и несколько банок с сушёными грибами. Остальное отдала. Дети плакали, глядя, как увозят корову — единственную кормилицу. Машутка кинулась за подводой, упала, разбила коленку. Матрёна подхватила её, прижала к себе.
— Не плачь, доченька. Бог даст — новую заведём.
— А когда? — спросила девочка.
— Скоро, — ответила Матрёна, но сама не верила.
Евграф в тот день не сказал ни слова. Он сидел у стола, сжимал и разжимал кулаки, смотрел в стену. Матрёна боялась, что он сорвётся, возьмёт ружьё, пойдёт в правление. Но он молчал. И это молчание было страшнее любых криков.
Летом 1921 года выдался неурожай. Солнце пекло немилосердно, дождей не было, и хлеба погибли на корню. Люди ели лебеду, кору, прошлогоднюю гнилую картошку. Дети пухли от голода, старики умирали. Матрёна ходила в лес, собирала грибы, ягоды, коренья. Варила похлёбку из крапивы, добавляла в неё горсть муки, если была. Гришка, которому уже пошёл десятый год, помогал матери, таскал воду, колол дрова. Машутка сидела с Ванькой и маленькой Настей, укачивала их, пела песни, которые когда-то пела ей сама Матрёна.
В августе, когда уже поспели яблоки в чужих садах, а в своих не было ничего, Матрёна пошла к соседке Устинье. Та жила одна — мужа убили, детей не было. Она поделилась последним: дала миску муки, горсть соли, старую шаль, чтобы укрыть детей.
— Держись, — сказала Устинья. — Не сдавайся.
— Держусь, — ответила Матрёна.
Осенью колхоз дал немного хлеба — по крохам на едока. Матрёна испекла первый каравай за много месяцев. Дети ели, не прожёвывая, давились, пили воду, снова ели. Евграф смотрел на них и плакал — впервые на памяти Матрёны.
— Всё наладится, — сказала она, кладя руку ему на плечо.
— Наладится, — повторил он.
В ноябре, когда уже выпал снег, в станицу пришла новая беда. Заболел Ванька. Жар, кашель, бред. Матрёна не отходила от него ни днём, ни ночью. Она поила его отварами, ставила компрессы, молилась. Евграф сидел рядом, держал сына за руку, и в глазах его была такая боль, что Матрёна отворачивалась, чтобы не видеть.
Ванька пролежал две недели. На пятнадцатый день жар спал. Он открыл глаза, попросил пить, и Матрёна заплакала от облегчения. Евграф обнял её, и они долго сидели молча.
В декабре, перед самым Рождеством, в станицу приехал священник. Отец Николай, тот самый, что был здесь раньше, вернулся из ссылки. Он ходил по дворам, служил молебны, утешал. Зашёл и к Коршуновым.
— Мир дому вашему, — сказал он.
— И вам мир, батюшка, — ответила Матрёна.
Он отслужил молебен, окропил углы святой водой. Посидел за столом, выпил чаю из трав, который заварила Матрёна.
— Тяжёлые времена, — сказал он. — Но Бог не оставит.
— Не оставит, — ответила Матрёна.
Отец Николай ушёл, оставив в доме свет и тепло.
В январе 1922 года в станицу пришли новые власти. Объявили, что колхоз будет расширен, что единоличников заставят вступать, что тех, кто не подчинится, раскулачат. Матрёна слушала и холодела. Евграф молчал.
— Что делать? — спросила она.
— Работать, — ответил он. — Как все.
Они работали. Весной и летом — в поле, осенью — на уборке, зимой — на скотном дворе. Дети помогали, как могли. Гришка уже считался почти взрослым, пахал, сеял, косил. Машутка присматривала за младшими, варила еду, стирала.
В 1923 году, когда страна понемногу начала оправляться от голода и разрухи, в станице открылась школа. Матрёна отправила Гришку и Машутку учиться. Она сама не умела читать и писать, но хотела, чтобы дети были грамотными.
— Учитесь, — говорила она. — Это пригодится.
— А ты, мама? — спросила Машутка.
— Я стара, — усмехнулась Матрёна. — Мне уже не надо.
Гришка учился хорошо, схватывал на лету. Машутка была старательнее, но медленнее. Матрёна радовалась их успехам.
В 1924 году, когда умер Ленин, в станице прошёл митинг. Люди говорили о светлом будущем, о том, что жизнь наладится. Матрёна слушала и верила. Она уже привыкла верить. Без веры нельзя было выжить.
В том же году у Матрёны и Евграфа родился пятый ребёнок. Сын. Назвали Николаем. Евграф держал его на руках, улыбался.
— Расти большой, — сказал он.
— Расти, — повторила Матрёна.
Она смотрела на детей, на мужа, на свою жизнь, и понимала: всё, что они пережили, было не зря. Они выжили. Они были вместе. А значит, и дальше справятся.
1924 год начался для станицы Екатерининской с неожиданной тишины. Впервые за много лет не гремели выстрелы, не приходили похоронки, не тряслись люди по ночам от страха, что ворвутся чужие. Война, гражданская, братоубийственная, отгремела, оставив после себя выжженную землю, пустые хаты, вдовьи слёзы и сиротские глаза. Но жизнь брала своё. Люди потихоньку отстраивались, заводили скотину, сеяли хлеб. Колхоз, который поначалу держался на принуждении, теперь начинал работать сам собой — потому что надо было кормить детей, потому что земля не ждала, потому что весна приходила каждый год, не спрашивая, есть ли силы её встречать.
Матрёна в 1924 году отметила своё тридцатилетие. Тридцать лет — возраст, когда казачка в самом соку, когда уже не девочка, но ещё не старуха. Она выглядела старше: морщины пролегли глубокие, волосы посеребрились, руки огрубели от работы. Но глаза оставались теми же — серыми, живыми, всё замечающими. Она уже не ждала чудес, не надеялась, что жизнь станет лёгкой. Она просто жила. Работала в поле, в огороде, по дому. Растила детей. Держалась.
Детей у Коршуновых было пятеро. Гришка, двенадцати лет, уже считался почти взрослым — помогал отцу в поле, управлялся с лошадью, которую колхоз выделил для работ. Машутка, девяти лет, была материной помощницей: стряпала, стирала, нянчила младших. Ванька, шести лет, белобрысый, шустрый, вечно пропадал на улице с соседскими мальчишками. Настя, трёх лет, тихая, задумчивая, больше сидела дома, играла в тряпичные куклы, которые сшила ей мать. И маленький Николай, грудной, появившийся на свет в конце прошлого года, лежал в люльке, таращил глазёнки и требовал внимания.
Евграф в 1924 году стал другим. Не тем, кем был до войны, и не тем, кем вернулся после госпиталя. Он примирился с жизнью. Работал в колхозе плотником — руки у него были золотые, он мог починить всё, что ломалось. Денег не платили, платили натурой: хлебом, крупами, иногда — мясом. Этого хватало, чтобы не голодать, но не больше. Евграф не жаловался. Он научился ценить то, что есть.
Весной 1924 года в станице случилось событие, которое всколыхнуло всех. Умер Ленин. Люди не знали, что думать. Одни плакали, другие молчали, третьи боялись, что начнётся новая смута. В правлении собрали митинг, выступали ораторы, говорили о вожде, о революции, о светлом будущем. Матрёна стояла в толпе, слушала и не понимала половины. Она знала одно: Ленин — это тот, кто дал землю крестьянам, кто обещал мир, кто кончил войну. Или не кончил? Она не разбиралась.
— Что теперь будет? — спросила она Евграфа вечером.
— Не знаю, — ответил он. — Кто-то другой придёт.
— А этот — другой — будет лучше?
— Может, и лучше. А может, хуже.
Она вздохнула. Она уже привыкла, что жизнь не спрашивает её мнения.
Летом 1924 года станица зажила своей жизнью. Колхоз работал, люди пахали, сеяли, убирали. В поле выходили с рассветом, возвращались затемно. Матрёна работала наравне со всеми. Гришка помогал, таскал снопы, подвозил воду. Машутка оставалась с малышами, варила кашу, ждала мать.
В июне, когда уже заколосилась пшеница и степь стояла золотая, в станицу приехали из города. Учителя, агрономы, комсомольцы. Они открыли школу, избу-читальню, клуб. Гришку и Машутку Матрёна отправила учиться. Сама она не умела ни читать, ни писать, но хотела, чтобы дети были грамотными.
— Учитесь, — говорила она. — Это пригодится.
— А ты, мама? — спросила Машутка.
— Я стара, — усмехнулась Матрёна. — Мне уже не надо.
Гришка учился хорошо, схватывал на лету. Машутка была старательнее, но медленнее. Матрёна радовалась их успехам.
В июле, когда уже поспели яблоки, к Матрёне пришла Устинья. Она вышла замуж во второй раз — за вдовца из соседней станицы, мужика тихого, работящего. Принесла гостинцев: кусок сала, крынку молока, горсть сушёных яблок.
— Живу, — сказала она. — Спасибо, что не бросила тогда.
— Что ты, — ответила Матрёна. — Свои люди. Всегда поможем.
Они сидели на крыльце, пили чай из трав, вспоминали прошлое. Вспоминали тех, кто не вернулся, кто ушёл, кто остался на полях сражений. Помянули добрым словом.
— А ты как? — спросила Устинья. — Держишься?
— Держусь, — ответила Матрёна. — Куда деваться.
В августе, когда уже начали убирать хлеб, Евграф получил новую работу. Его назначили бригадиром плотницкой бригады — строили новый коровник, амбары, зерносушилку. Работа была тяжёлая, но он справлялся. Мужики его уважали, слушались. Матрёна гордилась мужем, хотя никогда не говорила ему об этом.
В сентябре, когда уже похолодало, в станицу пришла весть: в городе открыли сельскохозяйственную выставку. Приглашали лучших колхозников, обещали награды. Евграфа не выбрали, но Матрёна не расстроилась. Она знала: их время ещё придёт.
В октябре, когда уже выпал первый снег, у Матрёны и Евграфа случился разговор. Тяжёлый, долгий, о том, что было и что будет.
— Ты не жалеешь? — спросила она. — Что вернулся?
— О чём ты? — удивился он.
— О том, что мог бы уйти. В лес. В Сибирь. Навсегда.
Он посмотрел на неё долгим взглядом.
— Я не жалею, — сказал он. — У меня ты. Дети. Дом. А без вас мне ничего не надо.
Она заплакала. Он обнял её.
В ноябре, в день своего рождения, Евграф собрал всю семью за столом. Стол был небогатый — щи, каша, компот из сушёных ягод. Но все были вместе. Гришка рассказывал про школу, Машутка показывала вышивку, Ванька хвастался, что научился читать по слогам. Настя сидела на коленях у матери, маленький Николай спал в люльке.
— За нас, — сказал Евграф, поднимая кружку с компотом. — За то, что мы вместе.
— За нас, — повторила Матрёна.
Они выпили. За окном падал снег, и в избе было тепло, и жизнь, казалось, налаживалась.
В декабре, перед самым Рождеством, в станицу приехал священник. Отец Николай, тот самый, что был здесь раньше, вернулся из ссылки. Он ходил по дворам, служил молебны, утешал. Зашёл и к Коршуновым.
— Мир дому вашему, — сказал он.
— И вам мир, батюшка, — ответила Матрёна.
Он отслужил молебен, окропил углы святой водой. Посидел за столом, выпил чаю. Потом посмотрел на детей, на Матрёну, на Евграфа.
— Бог не оставит, — сказал он. — Вы сильные.
— Сильные, — ответил Евграф. — Иначе нельзя.
Отец Николай ушёл, оставив в доме свет и тепло.
1924 год заканчивался. Станица готовилась встретить новый, 1925-й. Никто не знал, что он принесёт. Но Матрёна верила. Верила, что они выживут. Верила, что дети вырастут. Верила, что мир, который они строили, не рухнет.
Она вышла на крыльцо, посмотрела на звёзды. Рядом встал Евграф.
— О чём думаешь? — спросила она.
— О завтрашнем дне, — ответил он.
— А что будет завтра?
— Не знаю, — он взял её за руку. — Но мы вместе. И это главное.
Она прижалась к нему. Они стояли молча, глядя на звёзды, и снег падал им на плечи.
1924 год уходил в прошлое.
Спасибо всем, кто поддерживает канал, это дает мотивацию - творчеству!
Рекомендую еще рассказ, к прочтению :