**История первая: Катя и блеск для губ**
Катя приехала из рязанской деревни, где ее главным украшением был венок из полевых цветов. Город встретил ее серыми панелями и зеркальными витринами. Работа нашлась на продуктовом складе, где коллектив состоял из бывших провинциалок. Первые недели она стеснялась своего окающего говора и ситцевых платьев. Соседка по общаге, Ленка, работавшая в ночном клубе, объяснила ей главное правило города: «Здесь либо едят, либо едят тебя». Катя заметила, что на девушку в скромном платке в метро никто не смотрит, зато на девицу в леопардовом трико таращатся все. Она купила первые в жизни накладные ногти с камнями, которые мешали застегивать пуговицы. Когда она впервые накрасилась ярко-красной помадой, то почувствовала себя невидимой броней. Теперь каждый вечер она тратила час на создание многослойного макияжа, который бы выдержал дневной свет люминесцентных ламп. Ее речь перестала быть певучей и превратилась в отрывистую скороговорку с матом через слово. Она научилась громко хохотать в общественном транспорте, чтобы никто не сел рядом. Вульгарность стала ее пропуском в мир, где нежность приравнивается к слабости. Однажды, нарезая лук на складе, она услышала, как новенькая из Твери тихо сказала «спасибо» уборщице. Катя рассмеялась так громко, что эхо ударилось в бетонные стены. «Деточка, — сказала она, поправляя стразами унизанный ремень, — здесь вежливость — это признак лоха». Она перестала стирать свои старые вышиванки, выбросив их в мусорный контейнер. Теперь ее гардероб состоял из латекса, кожи и синтетики самых кислотных цветов. Она красила волосы в цвет расплавленной меди, хотя в деревне у нее была роскошная русая коса. Родные не узнавали ее в видеозвонках: яркие тени, нарисованные брови домиком. «Ты стала как городская», — вздыхала мать. Катя понимала это как комплимент. Но по ночам, смывая с лица полсантиметра тонального крема, она видела в запотевшем зеркале ту самую Катю. Вульгарность была как корочка льда на луже: снизу все та же вода, но сверху — твердая защита. Она даже ходить научилась иначе: вразвалочку, широко расставляя ноги, будто едет на невидимом коне. Ее любимым аксессуаром стала огромная бижутерия, которая звенела при каждом движении. Она говорила, что этот звон напоминает ей колокольцы на шее коровы, только теперь она сама себе хозяйка. Но когда в перерыве она курила у черного входа, ветер доносил запах скошенной травы с пустыря за гаражом, и на секунду ее рука с наращенными ногтями тянулась к несуществующему колоску.
**История вторая: Настя и пластик**
Настя приехала в мегаполис поступать на филолога, но вместо этого пошла работать в салон сотовой связи. Ее деревенская естественность пугала покупателей: она улыбалась всем одинаково открыто, не делая скидку на статус. Менеджер сказала: «Ты как теленок, которого ведут на бойню. Нужно быть жестче». Настя начала с того, что купила самые дешевые накладные ресницы, которые постоянно отклеивались и падали в кофе. Она решила, что настоящая женщина не может выйти на улицу без тонального крема, даже в аптеку за хлебом (она пока путала назначения магазинов). В ее лексиконе появилось слово «шмот», а все ее прежние вещи стали называться уничижительно «тряпьем». Она подружилась с девочками с соседнего отдела, которые учили ее «трясти хайпом» и «сжигать глаголом». Ее природная чистая кожа покрылась сыпью от дешевой косметики, но Настя маскировала прыщи еще более толстым слоем пудры. Она купила сумку с логотипом, который был виден за квартал, хотя в деревне презирала хвастовство. Когда мать прислала ей варенье в трехлитровой банке, Настя выбросила банку, потому что в ее новой жизни не было места «деревенщине». Она начала красить губы в черный цвет, что делало ее похожей на уставшую куклу. Ее речь стала состоять из слов-паразитов и звонких междометий, которые должны были обозначать уверенность. Она научилась громко обсуждать чужую внешность в очереди, хотя раньше не позволяла себе осудить даже пьяного соседа. Вульгарность проявлялась в мелочах: в том, как она демонстративно щелкала жвачкой, как громко сморкалась в салфетку, как сидела, широко раздвинув ноги, на скамейке в парке. Она перестала видеть разницу между тактом и хамством, решив, что честность — это всегда грубость. Однажды к ней в салон пришел мужчина с деревенским говором, попросивший поставить защитное стекло на дешевый кнопочный телефон. Настя обработала его заказ с ледяной вежливостью, но после ухода громко перед всем отделом передразнила его «оканье». Никто не засмеялся, но она почувствовала себя своей. Она стала носить такие короткие юбки, что при входе в метро приходилось прижимать край к бедрам. Она считала, что это называется «секси», а не «пошло». Ее тело перестало принадлежать ей — оно стало рекламным щитом. Каждое утро она покрывала его лаком, блестками, стразами и загаром из баллончика. По воскресеньям она ездила на вокзал, садилась на скамейку среди приезжих и чувствовала свое превосходство. «Эти лохи, — думала она, поправляя стразами унизанную лямку бюстгальтера, — понятия не имеют, как здесь выживают». Но в ее снах все еще звучал скрип колодезного журавля, и она просыпалась с мокрыми щеками, думая, что это протек кондиционер на волосах.
**История третья: Таня и пластиковые розы**
Таня была тихой отличницей, которую мать отправила в город к тетке «в люди». Через три месяца тетка позвонила в деревню и сказала, что не узнает племянницу. Таня перекрасилась из шатенки в платиновую блондинку с черными корнями, которые не красила специально. Она говорила, что это «омбре», а в деревне сказали бы «отросло и лень перекрашивать». Ее комната напоминала алтарь вульгарности: везде стояли пластиковые розы — потому что настоящие вянут, а эти «вечные, как мои нервы». Она начала носить кроссовки на десятисантиметровой платформе, в которых спотыкалась на ровном месте. Таня считала, что мат — это не ругань, а способ связи, более честный, чем литературный язык. Ее сообщения матери состояли из одного слога и смайлика-баклажана, значение которого мать боялась гуглить. На работе в колл-центре ее голос становился сладким, как сироп, а в перерывах — хриплым от бесконечных «бро» и «кек». Она купила татуировку на пояснице: надпись на латыни с ошибкой, которую заметил бы любой, кто знает латынь. Таня была уверена, что это добавляет ей загадочности. Она перестала мыть голову шампунем, перейдя на сухой — потому что времени нет, а вид «свежий». Ее натуральные кудри превратились в паклю, но она укладывала их в хаотичный пучок и называла это «креативный беспорядок». Она начала курить электронную сигарету, выпуская облака пара с запахом клубники и ваты, которые были видны за километр. Таня считала, что этот дым скрывает ее настоящие эмоции. Она разучилась говорить тихо: ее голос теперь всегда стоял на грани между уверенным и истеричным. Когда она смеялась, это было похоже на ржание, от которого вздрагивали люди на другом конце автобуса. Ее вульгарность была театральной — она играла роль городской стервы так старательно, что сама поверила в эту роль. Она перестала закрывать дверь в туалет в общей квартире, заявив, что «стесняться — удел лохов». Она могла надеть халат на голое тело и пойти в круглосуточный магазин, удивляясь, почему охранник косится. Таня думала, что это от восхищения. Она училась есть с ножом в кулаке, как пират, потому что видела так в каком-то фильме. Ее флирт превратился в агрессивное вторжение на чужую территорию. Она переставала различать интимное и публичное, выкладывая в соцсети фото в белье, а потом удивляясь осуждению. «Вы просто завидуете моей свободе», — говорила она. Но когда она оставалась одна, пластиковые розы на подоконнике выглядели особенно мертвыми при свете уличных фонарей.
**История четвертая: Алена и стразы**
Алена из Угличского района приехала в город с одним чемоданом, где лежали три книги и икона. Через год икона запылилась на дальней полке, а книги пошли на растопку в самодельную пепельницу. Ее трансформация началась с работы в ногтевом сервисе, где весь коллектив соревновался, у кого длиннее ногти и громче смех. Алена отрастила когти такой длины, что не могла набрать смс-сообщение. Она наклеила на каждый ноготь по стразе и одному маленькому бантику. Ее пальцы напоминали оружие массового поражения. Она научилась говорить комплименты так, что они звучали как оскорбления, и оскорбления так, что они звучали как комплименты. Она называла это «чувством юмора», хотя на самом деле это была броня. Алена перестала здороваться с консьержкой в своем доме, потому что «прислуга должна знать свое место» — она сама три года назад работала уборщицей. Ее любимым выражением стало «да пофиг», которое она произносила с такой интонацией, за которой скрывался океан боли. Она начала носить синтетические платья с люрексом, которые искрили при прикосновении к перилам. Она считала, что блеск привлекает удачу, как сорока. Алена выучила три слова на английском, вставляя их в каждое предложение с таким акцентом, что даже глухой бы понял, что она их не понимает. Ее вульгарность была агрессивной обороной от страха остаться никем. Она красила брови в черный цвет, делая их похожими на двух гусениц, сползающихся к переносице. Ее ресницы стали такими тяжелыми, что она постоянно щурилась, и это придавало ей выражение вечного презрения. Она перестала готовить, перейдя на доширак и пиво, и считала это признаком эмансипации. В компании таких же девушек она чувствовала себя своей, потому что все они носили одинаковые маски. Однажды к ней в салон пришла женщина с руками, похожими на ее мамины — обветренными, с коротко стриженными ногтями. Алена сделала ей стандартный маникюр без дизайна, а после ухода сказала коллеге: «Ну и руки у деревенщины». Она не заметила в этих руках себя прежнюю. Она начала брать кредиты на косметические процедуры, потому что «инвестиции в себя — это важно». Ее лицо, молодое и свежее, превратилось в полигон для боевых испытаний косметологии. Она колола ботокс в губы, пока они не стали похожи на спасательный круг. Теперь она не могла улыбаться широко, только кривила накрашенный рот. Она считала эту улыбку загадочной. На самом деле она была просто застывшей.
**История пятая: Оля и мат**
Оля была дочерью сельского библиотекаря и знала наизусть половину Есенина. Переехав в город, она устроилась продавцом в киоск «Табак и пиво». Через месяц она знала наизусть весь словарь мата, который даже не снился деревенским пьяницам. Она вплетала нецензурную брань в каждую фразу как знаки препинания. Ей казалось, что так ее речь становится весомее. Она научилась ругаться ласково и хвалить матом. Ее любимым обращением к покупателям стало «солнце» после трехэтажного проклятия. Она перестала стесняться своего тела, надевая на работу прозрачные блузки, сквозь которые было видно белье. Оля считала, что это «честно» — не скрывать то, что есть. Она бросила читать книги, потому что «город — это текст, который надо прочесть ногами и кошельком». Ее голос огрубел от постоянного крика на покупателей, пытающихся украсть сигареты. Она начала курить не фильтруя, потому что это «для настоящих». Ее пальцы пожелтели, а зубы покрылись налетом, но она говорила, что «налет — это патина времени, как на старых монетах». Оля научилась плевать через плечо и громко икать. Она считала, что все женственные проявления — это лицемерие. Ее вульгарность была бунтом против того, как ее учила мать: говорить шепотом, ходить на цыпочках, не смеяться громко. Теперь Оля хохотала так, что в киоске дребезжали стекла. Она перестала мыть полы в своей комнате, потому что «городская пыль — это не грязь, это атмосфера». Она могла не мыться несколько дней, маскируя запах дешевым парфюмом, который был сильнее, чем амбре. Однажды к киоску подошел старик в кирзовых сапогах — явно приезжий. Он попросил подсказать дорогу. Оля начала объяснять, вставляя мат через каждые два слова, чтобы показать, что она «своя в доску». Старик поморщился и ушел, не поблагодарив. Она крикнула ему вслед оскорбление, но ночью не спала, прокручивая в голове его взгляд. Это был взгляд, который она видела в детстве, когда обманывала отца. Она пыталась заглушить совесть громкой музыкой и новым маникюром, но он сверлил затылок даже сквозь подушку.
**История шестая: Зоя и мишура**
Зоя была рукодельницей, вязала кружева, которые покупали даже в городе. Когда она переехала, то решила, что рукоделие — это для неудачниц. Она купила одежду из дешевой блестящей ткани, которая электризовалась и трещала. Она стала носить одновременно пять колец на одной руке и три цепочки на шее. Зоя выглядела как новогодняя елка, которую забыли разобрать в июле. Она говорила, что это «гламур». Она наносила румяна кругами на щеки, как в детском саду на утренник, но думала, что это выглядит «свежо». Ее волосы были настолько налакированы, что не шевелились даже на ветру. Она считала, что укладка должна выдерживать ураган. Зоя перестала замечать нелепость своего образа, потому что вокруг нее были точно такие же девушки. Они собирались стаями в фуд-кортах и громко обсуждали, у кого сумка подороже, хотя все сумки были куплены на распродаже. Она научилась фотографировать еду с таким количеством фильтров, что бургер выглядел как инопланетный артефакт. Она начала вести блог о городской жизни, где каждое утро начиналось с фразы «вставай и сияй», а она сама едва разлепляла глаза после бессонной ночи. Зоя верила, что внешний блеск рано или поздно станет внутренним. Она покупала поддельные бренды и гордо демонстрировала логотипы, которые были перекошены и с ошибками. Она считала, что главное — громко заявить о себе, а качество вторично. Ее вульгарность была гипертрофированной: слишком ярко, слишком громко, слишком много. Она боялась пустоты и тишины, поэтому заполняла каждую паузу звоном бижутерии или смехом. Она перестала читать книги, потому что в книге нет картинок, а ее внимание мог удержать только экран телефона. Однажды она потеряла телефон в переходе метро и целый час стояла, не зная, куда смотреть, потому что без экрана она не знала, как изображать лицо. Она чувствовала себя голой без этого прямоугольного щита. Когда ей вернули телефон (добрый студент нашел), она не поблагодарила, а сразу начала листать ленту. Студент посмотрел на нее, на ее блестящую куртку и нарисованные брови, и тихо сказал: «Вы устали, да?» Зоя хотела огрызнуться, но вдруг поняла, что он прав. Она устала быть живой мишурой.
**История седьмая: Марина и «пафос»**
Марина из маленькой деревни под Костромой мечтала о «пафосной жизни». В ее представлении пафос — это золото, животные принты и громкие тосты. Переехав, она поселилась в районе, где сдавали углы гастарбайтерам, но при этом брала кредит на айфон последней модели. Для нее айфон был не телефоном, а пропуском в мир «элиты». Она научилась говорить слово «эксклюзивно», хотя не знала, что оно значит. Она ходила в бары, где коктейли стоили как ее недельная зарплата, и делала вид, что это в порядке вещей. Она настолько вжилась в роль, что сама поверила в свою «породистость». Марина считала, что вульгарность — это и есть настоящий стиль, а минимализм — для бедных. Она навешивала на себя все аксессуары, которые могла купить, создавая образ, который в народе называют «дорого-богато». Она перестала здороваться с продавцами в магазине, потому что «они ниже ее статуса». Она забыла, что сама два месяца назад стояла за таким же прилавком. Ее лексикон превратился в набор штампов из телевизионных шоу. Она говорила «жизнь боль», «краш», «вайб» и «шэйм», не понимая глубины этих слов. Ее вульгарность была картонной — как декорации в театре, которые рушатся, если на них нажать. Она начала встречаться с мужчиной, который дарил ей поддельные сумки и водил в рестораны, где официанты путали заказы. Марина думала, что это и есть та самая жизнь, о которой она мечтала. Она перестала писать матери длинные письма, заменив их на короткие голосовые сообщения, где голос был поставлен на октаву выше, а в конце обязательно стоял смех, похожий на лай. Однажды она пришла на день рождения к подруге, которая жила в общежитии. Там пахло вареной капустой и стиральным порошком. Марина поморщилась так демонстративно, что хозяйка заплакала. Ночью Марина не спала: она вспоминала, как сама жила в комнате с такими же обоями, как в этом общежитии. Она вспомнила, как мать заклеивала дыры в них газетами. И поняла, что ее вульгарность — это не стиль, а отрицание своего прошлого. Но отрицать прошлое — все равно что пытаться вычеркнуть свою тень.
**История восьмая: Света и самоутверждение**
Света была отличницей, но в городе ее образование никому не пригодилось. Она работала курьером, потом официанткой, потом уборщицей. Каждая ступень вниз добавляла слой лака на ее ногти. Она решила, что если у нее нет денег, то хотя бы внешность будет кричащей. Света начала красить волосы в ядовито-розовый цвет, который был виден издалека. Она говорила, что это «фирменный стиль», но на самом деле это был крик: «Посмотрите на меня, я существую!» Она носила серьги-кольца такого диаметра, что в них можно было просунуть кулак. Она научилась есть суп с таким хлюпаньем, что соседи по столовой пересаживались. Ее вульгарность была местью городу, который не принял ее образование и таланты. Она начала хамить в ответ на любое замечание, даже если замечание было добрым. Она считала, что вежливость — это слабость, а слабых в городе съедают. Она перестала платить за проезд в автобусе, потому что «это государство должно мне, а не я ему». Она научилась спорить с кондукторами так громко, что на следующей остановке все выходили, чтобы не слышать. Света считала, что победила. Она бросила мыть посуду сразу после еды, и в ее раковине заводилась своя экосистема. Она говорила, что это «творческий беспорядок». Ее кожа потеряла здоровый цвет от недосыпа и дешевого алкоголя, но она маскировала это бронзатором, который сыпался с лица, как песок. Однажды она случайно встретила одноклассника, который тоже переехал в город, но стал программистом. Он был чисто выбрит, вежлив и спокоен. Света вдруг осознала, как она выглядит на его фоне: розовые волосы, грязные кеды, перегар. Она попыталась съязвить, но язык не повернулся. Он просто сказал: «Света, ты изменилась. Я помню, ты играла Шопена на школьном концерте». Она разрыдалась прямо на улице, размазывая тушь по щекам, и поняла, что ее вульгарность была не защитой, а капитуляцией.
**История девятая: Полина и «понты»**
Полина была скромной девушкой, которая стеснялась своего деревенского происхождения. Чтобы скрыть это, она начала гиперкомпенсировать. Она рассказывала всем, что ее папа — «крупный бизнесмен» (хотя папа разводил кроликов в деревне с тремя домами). Она врала про поездки за границу, хотя дальше областного центра не выезжала. Она училась говорить с проглатыванием окончаний, подражая столичным блогершам. Ее вульгарность была ложью, превратившейся в образ жизни. Она покупала вещи с огромными логотипами, потому что считала, что логотип заменяет документы, удостоверяющие личность. Она носила солнцезащитные очки в помещении, потому что так «круче». Она называла всех «дорогой» и «милый», даже таксиста, который вез ее до хостела. Полина создала себе вторую личность — гламурную, успешную, безжалостную. Она даже голос изменила, сделав его более низким и хриплым. Она научилась пить текилу без закуски, заливая горечь новой ложью. Она завела инстаграм, где фотографировалась на фоне чужих машин и чужих домов. Ее подписчики не знали, что после съемки она идет в съемную комнату с тараканами. Она так глубоко увязла в этой лжи, что сама начала в нее верить. Ее вульгарность стала зеркальным залом: бесконечные отражения фальши. Она перестала узнавать свое настоящее лицо без макияжа. Однажды она забыла дома телефон и пошла в магазин без макияжа, в старом свитере. Продавщица не узнала ее и сказала: «Девушка, вам помочь?» Полина почувствовала странное облегчение — ее никто не оценивал. Но в следующий момент она испугалась, что ее «настоящее я» увидят другие, и побежала домой краситься. Она поняла, что стала заложницей своей вульгарной маски. Но снять маску означало признать, что она — просто Полина из деревни, где папа разводит кроликов. И это признание было страшнее, чем любой городской хам.
**История десятая: Лида и тоска**
Лида переехала в город за любимым, который бросил ее через месяц. Боль от предательства она залила дешевой тушью и яркой помадой. Она решила, что раз не получилось быть милой, то станет «роковой женщиной». Только ее роковость выглядела как вульгарная карикатура. Она начала носить черные чулки в сеточку и кожаные юбки, хотя было лето. Она перекрасилась в черный цвет и сделала химическую завивку, которая превратила ее волосы в одуванчик. Лида считала, что так она выглядит «опасно». На самом деле она выглядела как девочка, которая плачет в подушку по ночам. Она громко смеялась над романтикой, называя любовь «химией для лохов». Она говорила, что все мужчины козлы, и при этом сама вела себя так, чтобы подтвердить свое же утверждение. Она флиртовала агрессивно, а потом отшивала с жестокостью. Ее вульгарность была коконом, в котором пряталась разбитая деревенская девочка. Она перестала петь песни под гитару, хотя раньше пела чудесно. Теперь она слушала только агрессивный рэп, где каждое второе слово было нецензурным. Она начала курить одну сигарету за другой, и ее пальцы дрожали. Она говорила, что это от нервной работы, но работы у нее не было. Она жила на пособие и тратила все на косметику, потому что без косметики не могла выйти на улицу — слишком страшно было показать настоящее лицо. Однажды она ехала в метро и увидела девушку в ситцевом платье, с косичкой, которая держала за руку парня. Девушка смеялась, и смех был чистым. Лида отвернулась, потому что этот смех отзывался болью в груди. Она вышла на следующей станции, зашла в туалет и смыла пол-лица косметики. Под слоем тональника была красная, воспаленная кожа — от стресса и дешевых средств. Она посмотрела в мокрое зеркало и увидела ту самую Лиду, которая приехала в город с чемоданом надежд. Та Лида улыбнулась ей грустно. Но Лида-теперешняя достала пудру и заново нанесла маску. У нее просто не было сил встретиться с собой настоящей.
**История одиннадцатая: Вера и последний круг**
Вера была самой старшей в этой подборке — ей было уже под тридцать, когда она переехала. В деревне она была уважаемой учительницей начальных классов. В городе она стала продавщицей в ларьке с шаурмой. Унижение было настолько сильным, что она решила: раз я теперь никто, то буду выглядеть как никто — вызывающе и дешево. Она купила самые яркие вещи, которые нашла на рынке: зеленые лосины и розовую кофту с блестками. Она состригла свои длинные русые волосы под мальчика и выкрасила в синий. Ее бывшие ученики не узнали бы ее. Она начала материться так, как не матерились даже ее ученики-подростки. Она считала, что так она «опускается на дно», чтобы оттуда оттолкнуться. Но отталкиваться было не от чего. Ее вульгарность была формой медленного самоубийства. Она перестала мыть лоток своего кота, и в квартире стоял такой запах, что соседи вызывали полицию. Вера плевала на замечания, говоря, что «это свободная страна». Она перестала читать и писать грамотно, намеренно коверкая слова, чтобы быть «проще». Ей казалось, что чем хуже, тем честнее. Однажды в ларьке у нее попросила шаурму девочка лет десяти, вежливая, в очках, с книжкой. Девочка сказала «спасибо» и «пожалуйста». Вера смотрела на нее и вдруг увидела себя. Такой же аккуратной, с бантиками, с указкой в руке, ведущей урок. Она нагрубила девочке, назвав ее «ботаником», и девочка заплакала. Ночью Вера не спала. Она сидела на кухне в синем ирокезе и смотрела на свои руки — руки учителя, которые теперь резали мясо для шаурмы. Она поняла, что ее вульгарность — это не защита и не месть. Это просто капитуляция перед собственным бессилием. Она хотела стать невидимкой, но стала клоуном. В три часа ночи она пошла в ванную и смыла синюю краску. Волосы стали серо-зелеными, как болотная тина. Она смотрела в зеркало и плакала, и слезы смывали остатки туши. Под ними было лицо Веры Николаевны, учительницы. Но та Вера уже не могла вернуться, потому что деревня осталась далеко, а город не принял. И оставалась только эта, вульгарная, крикливая, с синими волосами и матом через слово, потому что быть вульгарной было легче, чем признать, что ты сломлена. На рассвете она достала из чемодана свою старую фотографию, где была в вышиванке, с колоском в руке.