После возвращения Евграфа из госпиталя прошло уже несколько месяцев, но жизнь в хате Коршуновых так и не вошла в прежнюю колею. Евграф был рядом — он сидел за одним столом, спал на одной постели, дышал одним воздухом, — но между ним и Матрёной будто выросла невидимая стена. Он не улыбался, не шутил, не играл с детьми. Он работал — молча, тяжело, от зари до зари. Вставал затемно, уходил в поле, возвращался, когда уже темнело. Детей не замечал. Гришка подходил, трогал за рукав, звал: «Тятя!», а он смотрел на него как на чужого и отворачивался. Машутка плакала, пряталась за мать. Матрёна смотрела на это и чувствовала, как внутри что-то обрывается.
Свёкор, Иван Степанович, молчал. Он не лез в душу сыну, не расспрашивал, не утешал. Он понимал, что война — это не только пули и штыки, это то, что остаётся внутри, когда пули уже отлетели. Он сам прошёл турецкую кампанию, знал, что такое вернуться и не узнать себя. Он ждал. Ждал, что время вылечит, что сын оттает, что Матрёна справится. А пока он брал на себя всё, что Евграф не мог или не хотел делать: управлялся со скотиной, чинил то, что ломалось, помогал по хозяйству.
Матрёна работала за двоих. Она не жаловалась, не плакала при муже, только по ночам, когда все засыпали, позволяла себе выплакаться в подушку. Она молилась. Каждую ночь, когда в доме стихало, она зажигала свечу перед иконами и шептала слова, которые знала с детства. Она молилась не за победу, не за царя, не за Россию. Она молилась за одного человека — своего мужа. Чтобы он очнулся, чтобы вернулся к ней, к детям, к жизни.
Весной 1917 года в станицу стали доходить слухи о том, что в Петрограде неспокойно. Люди говорили о забастовках, о бунтах, о том, что царь уже не тот, что народ устал от войны. Казаки спорили на сходах, одни говорили — так надо, другие — к добру ли это. Старики качали головами, поминали старые времена, когда порядок был, когда знали, кто царь, кто барин, кто казак. Молодые молчали. Они не знали, что думать. Война продолжалась, и это было главное.
Матрёна слушала эти споры и не понимала. Ей было не до политики. Ей было до мужа, до детей, до того, как дожить до завтрашнего дня. Она смотрела на Евграфа, который сидел на крыльце, курил, смотрел в степь, и думала: «Что с тобой сделали? Кто тебя сломал? И можно ли тебя починить?».
Однажды, в конце мая, когда степь уже покрылась зелёной травой и запахло цветущим ковылём, в станицу пришла весть: царь отрёкся. Временное правительство объявило, что Россия будет свободной страной. Казаки не знали, что думать. Кто-то крестился, кто-то сплёвывал, кто-то молчал. Матрёна стояла у своей хаты, слушала, как мужики спорят, и чувствовала, что земля уходит у неё из-под ног. Мир, который она знала, рушился. И она не знала, что придёт ему на смену.
Евграф на сход не пошёл. Он сидел дома, и Матрёна радовалась этому. Она боялась, что его могут снова забрать на войну. Война не кончилась, она продолжалась, и солдаты были нужны.
В июне пришёл приказ: казакам, раненым и контуженным, возвращаться в полки. Евграф должен был ехать.
Матрёна узнала об этом вечером, когда Иван Степанович вернулся из правления и сказал:
— Забирают. Через неделю.
Она не заплакала. Стояла, сжимая в руках полотенце, и смотрела на мужа, который сидел у стола и молчал.
— Ты поедешь? — спросила она.
— Должен, — ответил он.
— Должен? — её голос дрогнул. — Ты и так своё отдал. Ты ранен. Ты контужен. Ты не должен.
— Должен, — повторил он. — Казак не может не пойти.
Она не спорила. Она знала, что спорить бесполезно.
В ту ночь она не спала. Сидела у окна, смотрела на звёзды, думала. О том, как они жили до войны. О том, как он улыбался, как обнимал детей, как шептал ей на ухо что-то ласковое. О том, как война отняла у неё мужа. И о том, что сейчас она теряет его снова — может быть, навсегда.
Перед отъездом Евграф зашёл в детскую. Гришка спал, раскинув руки, Машутка прижалась к брату. Он постоял, посмотрел, потом повернулся и вышел. Матрёна ждала, что он скажет что-то, но он молчал.
На крыльце он остановился.
— Ты береги их, — сказал он.
— Берегу, — ответила она.
Он ушёл.
Матрёна стояла на крыльце, смотрела ему вслед, и ветер трепал её волосы, и небо было низким, серым, тяжёлым.
Лето 1917 года выдалось тревожным. В станице говорили о большевиках, о Ленине, о том, что власть вот-вот перейдёт в руки Советов. Казаки не знали, что думать. Одни говорили, что большевики за народ, другие — что они разорят Россию. Матрёна слушала и не понимала. Она хотела одного — чтобы муж вернулся. Чтобы война кончилась. Чтобы жизнь стала прежней.
Но жизнь не становилась прежней.
В августе, когда уже поспели яблоки и подсолнухи склонили тяжёлые головы, в станицу приехал беглый солдат. Он шёл с фронта, прятался в лесах, ночевал у добрых людей. Рассказывал, что в окопах голод, что командиры бежали, что солдаты братаются с немцами. Матрёна слушала и холодела.
— А что с нашими? — спросила она. — С казаками?
— Казаки воюют, — ответил солдат. — Пока воюют.
— А долго ещё?
— Не знаю, — сказал он. — Может, до зимы. Может, дольше.
Он ушёл, а Матрёна осталась. Стояла посреди двора, смотрела на небо, и ей казалось, что мир рушится. Не с грохотом, не с криком, а тихо, незаметно, как песок сквозь пальцы.
В сентябре пришло письмо от Евграфа. Короткое, на клочке бумаги, карандашом.
*«Матрёна, жив. Скоро буду. Береги детей. Евграф».*
Она перечитала письмо десять раз, прижала к груди, заплакала. Плакала от облегчения, от страха, от надежды.
В октябре, когда уже похолодало и по ночам заморозки сковывали лужи, в станицу пришла весть о перевороте в Петрограде. Власть взяли большевики. Казаки спорили до хрипоты. Одни кричали, что это конец, другие — что начало новой жизни. Матрёна не спорила. Она ждала мужа.
Он вернулся в ноябре. Худой, обросший, в чужой шинели, с пустыми, провалившимися глазами. Матрёна бросилась к нему, обняла. Он стоял, не двигался.
— Я дома, — сказал он.
— Дома, — ответила она.
Больше он не сказал ничего.
В ту ночь он спал спокойно. Не метался, не кричал. Спал как убитый, и Матрёна сидела рядом, смотрела на него, и ей казалось, что он вернулся. Не весь, но вернулся. И это было главное.
Декабрь выдался холодным и тревожным. Хлеба в станице было мало, дрова берегли, люди сидели по домам и ждали. Чего — никто не знал. Матрёна ждала одного — чтобы муж очнулся. Чтобы снова стал тем, кого она полюбила. Чтобы жизнь вошла в свою колею.
Но жизнь не входила. И Матрёна понимала, что это только начало. Что впереди — долгая, тёмная, холодная зима. И что она должна быть сильной. Ради детей. Ради мужа. Ради тех, кто верил в неё.
Зима 1917 года выдалась тяжёлой, холодной, голодной. Хлеба в станице было мало — урожай собрали, но вывезти не успели, дороги замело, а те запасы, что были, таяли на глазах. Мужики, вернувшиеся с фронта, сидели без работы, бабы экономили каждую крошку. В хатах было холодно — дрова берегли, топили только по вечерам. Дети ходили бледные, кутались в старые тулупы, и Матрёна, глядя на них, молилась, чтобы хватило сил дотянуть до весны.
Евграф после возвращения стал ещё тише. Он почти не выходил из хаты, сидел у печки, курил, смотрел на огонь. С детьми не играл, с женой не разговаривал. Матрёна пробовала достучаться до него, но он уходил в себя, как улитка в раковину, и она отступала, чтобы не ранить, не сломать то, что ещё держалось.
Свёкор, Иван Степанович, взял хозяйство в свои руки. Он понимал, что сын не в себе, что Матрёна не справляется, что нужно держаться, пока есть силы. Он работал с утра до ночи: чинил сарай, колол дрова, возился со скотиной, которая, слава Богу, ещё держалась. По вечерам садился за стол, молча ел, молча уходил спать. Один раз, когда Матрёна плакала в углу, он подошёл, положил тяжёлую руку на плечо.
— Не реви, — сказал он. — Не время. Надо жить.
— Как жить? — спросила она сквозь слёзы.
— День за днём, — ответил он. — Как все.
И ушёл.
В декабре в станицу пришли новые власти. Большевики, которые взяли верх в Петрограде, послали своих людей на Кубань. Они ходили по дворам, собирали хлеб, забирали скот, объясняли, что это для фронта, для революции. Казаки молчали, но злость копилась. Кто-то прятал зерно в ямах, кто-то уводил лошадей в лес. Матрёна смотрела на это и не понимала, кому верить. Царь был плох? Может, и плох. Но эти — будут лучше?
Евграф на собрания не ходил. Он сидел дома, и Матрёна радовалась этому. Она боялась, что его могут забрать снова. Что война не кончилась, а только перешла в другую — гражданскую, где свои убивают своих.
В январе 1918 года в станице узнали, что на Кубани формируется Добровольческая армия. Белые, которые не признали советскую власть, собирали силы, чтобы дать бой. Казаки разделились. Одни уходили в белые полки, другие ждали, третьи уже присягнули красным. Станица раскололась. Сосед пошёл на соседа, кум на кума.
Иван Степанович, старый казак, служивший ещё царю, сказал:
— Я с белыми. Моя присяга — царю и Отечеству. А большевики — они не власть, они смута.
— А ты, Евграф? — спросила Матрёна.
Он молчал. Долго молчал, потом ответил:
— Я никуда не пойду. Я своё отвоевал.
Матрёна выдохнула. Это был первый раз, когда он сказал что-то определённое. Она обняла его, прижалась.
— Спасибо, — прошептала она.
Он не ответил, но руку положил ей на плечо.
В феврале в станицу пришли красные. Отряд матросов из Петрограда, вооружённых, злых, уверенных в своей правоте. Они заняли правление, установили свои порядки, начали реквизиции. Казаки роптали, но молчали. Оружие прятали.
Евграф спрятал свою шашку и винтовку в подполе. Матрёна смотрела, как он закапывает их в землю, и думала о том, что это не просто оружие — это его жизнь, его честь, его память. Но жизнь дороже.
В марте в станицу пришли белые. Казачий отряд, который пробивался с Дона. Они выбили красных, но ненадолго. Бои шли уже не где-то далеко, а рядом, за соседними станицами, за лесом, за рекой.
Матрёна боялась. Она боялась не за себя — за детей, за мужа, за свёкра. Она боялась, что в их хату ворвутся, что её мужа убьют, что детей заберут, что ничего не останется.
Однажды ночью, когда за окном стреляли, а Гришка и Машутка спали, прижавшись друг к другу, Евграф подошёл к Матрёне.
— Если что, — сказал он, — уходи в лес. Там, за оврагом, землянка. Я её ещё в прошлом году приготовил.
— Ты думаешь, будет так плохо? — спросила она.
— Не знаю, — ответил он. — Но лучше быть готовым.
Она кивнула.
В апреле красные вернулись. Снова бои, снова стрельба, снова страх. Станица переходила из рук в руки, как мяч. Люди прятались по подвалам, хоронили убитых, хоронили надежды.
Иван Степанович, старый казак, решил уходить в белые. Собрал вещи, простился.
— Ты остаёшься? — спросил он сына.
— Остаюсь, — ответил Евграф. — Детей не брошу.
Отец посмотрел на него долгим взглядом, потом обнял.
— Будь жив, — сказал он.
— И ты, — ответил сын.
Иван Степанович ушёл. Матрёна смотрела ему вслед, и ей казалось, что она больше никогда его не увидит.
Она не ошиблась. Через два месяца пришла весть: старый казак погиб в бою под Екатеринодаром. Похоронили его где-то в степи, без креста, без отпевания.
Матрёна плакала. Евграф молчал. Он сидел на крыльце, курил, смотрел на степь, и Матрёна видела, как слёзы текут по его щекам. Но он не вытирал их, не прятал. Просто сидел и плакал.
В ту ночь она подошла к нему, села рядом, взяла за руку.
— Ты не один, — сказала она.
— Знаю, — ответил он.
Впервые за долгое время он обнял её сам.
Спасибо всем, кто поддерживает канал, это дает мотивацию - творчеству!
Рекомендую еще рассказ, к прочтению :