— Когда ты меня заберешь? — спрашивала я маму.
Мне было пять, когда я научилась звонить маме. Для этого я опасливо кралась в прихожую, к телефону. Телефон стоял на маленьком столике под зеркалом. Рядом висела бабушкина записная книжка в потрескавшемся дерматиновом переплете. Я открывала её на букву «М». Москва. Мама. Нина.
Напротив маминого имени бабушка вывела твердым почерком: «Нина, Москва, домашний». И длинный ряд цифр. Я не умела читать бегло, но цифры знала. Мой указательный пальчик нырял в нужные кружочки на диске. Пальчик был маленький, и диск накручивался туго. Я давила изо всех сил, потом отпускала. И слушала, как диск со свистом возвращается на место. Трррр. Ещё кружок. Трррр. Это было похоже на игру. Самую запретную игру в мире.
Потом в трубке начинали петь длинные гудки. Междугородные. Они гудели не так, как обычные. Обычные — короткие и ровные. А эти тянулись, затихали, снова набирали высоту. Будто звали кого-то далеко-далеко.
И вдруг гудки обрывались.
— Алло!!! Алло! — мамин голос врывался в трубку встревоженный, высокий.
Там, в Москве, она слышала короткие трели междугороднего звонка и сразу понимала: что-то случилось. Бабушка и дедушка, растившие меня в приморском городе, никогда не звонили просто так. Никогда.
Так договорились изначально. Любой звонок — это деньги. Большие деньги. Лишних денег ни у кого нет. Поэтому правило было железным: если никто не звонит, значит, все в порядке. Тишина — лучший знак.
Мама хватала трубку в панике. Я слышала её дыхание.
— Алло!
— Когда ты меня заберешь? — спрашивала я.
— Все в порядке? — спрашивала мама. — Что случилось? Где бабушка?
— Когда ты меня заберешь? — спрашивала я.
— Дедушка жив? — мама говорила быстро-быстро. — Оля, не молчи! Где взрослые?
— Когда ты меня заберешь? — спрашивала я.
— Разве тебе плохо с бабушкой и дедушкой? — спрашивала мама.
Я замолкала. Мне не было плохо. Я их любила. Но мама была мама. И я хотела к маме.
Я всегда недоумевала: почему взрослые отвечают не на тот вопрос, который им задают? Почему вместо «скоро» или «завтра» они задают свои вопросы? На мой вопрос «когда?» есть только два честных ответа: назвать дату или сказать «не знаю». Мама не говорила ни того ни другого. Никогда.
Она говорила:
— Ты слушаешься бабушку? Ешь хорошо? А гулять выходишь?
А потом трубка щёлкала. Короткие гудки. Мама повесила трубку. А я стояла в прихожей, прижимая к уху тяжелую трубку, и слушала тишину.
Меня постоянно наказывали за эти звонки.
Ставили в угол. Лицом к стене. Я запомнила обои в прихожей: мелкий зелёный горошек на бледно-жёлтом поле. Я разглядывала каждый горошек, пока стояла.
— Ишь ты, миллионерша, — злилась бабушка. Она говорила это не мне, а дедушке. — Ну сделай что-нибудь! Скоро она нас разорит. Три рубля за звонок! Три рубля, Петрович!
Дедушка делал что-нибудь.
Сначала он спрятал бабушкину записную книжку. Положил в ящик комода, под простыни. Но я помнила номер наизусть. Я вообще хорошо запоминала цифры. Может, потому что их было мало в моей жизни.
Тогда дедушка выключил телефонный шнур из розетки. Такая маленькая вилка с четырьмя металлическими усиками. Я быстро нашла, как включить её обратно. Просто вставить и повернуть. Я подсмотрела, как это делает дедушка.
Тогда он поставил телефон на высокую полку для шапок. Полка висела в прихожей под самым потолком. Я придвинула банкетку, на неё — табуретку. Залезла. Достала телефон. Позвонила.
Дедушка вздыхал. Он не умел на меня долго сердиться. Бабушка умела.
Однажды он просто спрятал телефон. Целиком. Снял с полки и унёс к себе в кабинет. Я обыскала всю квартиру. Заглянула под кровать, в шкаф с бельём, даже в стиральную машину. Телефона не было.
Я вышла на лестничную клетку. Села на ступеньку и заплакала.
Соседка тётя Надя выносила мусорное ведро. Она жила напротив, через площадку. Увидела меня, всплеснула руками.
— Оленька, что случилось? Бабушка обидела?
— Тётя Надя, — сказала я, всхлипывая. — Можно мне от вас позвонить? В Москву. Маме.
— Ой, — сказала тётя Надя. — Ой, девочка. Ну пойдём. Только быстро.
Я зашла в их прихожую. У них пахло жареной рыбой и ещё чем-то сладким. Телефон у них стоял на тумбочке. Я набрала номер.
— Алло! Алло! — мама сразу узнала мой голос. — Оля? Что стряслось?
— Когда ты меня заберешь? — спросила я.
И тут мама вдруг заплакала. Не так, как плачут взрослые в кино, — красиво и беззвучно. Она зарыдала в трубку. Я слышала эти всхлипы, они разрывали мне что-то внутри.
— Сил моих больше нет, — сказала мама. — Заберу на неделе. В сад пойдешь здесь. В московский сад. Только, пожалуйста, больше не звони. Ладно? Ладно, Оля?
— Ладно, — сказала я.
Я не поняла тогда, что она плакала не от того, что я её достала. Она плакала от бессилия. От того, что не могла забрать раньше. От того, что я звоню, а она не знает, как объяснить. Но в пять лет я просто услышала: «Заберу». И этого было достаточно.
Вечером был скандал.
Тётя Надя, конечно, рассказала бабушке. Не со зла. Просто встретила её во дворе и говорит: «Ваша внучка такая славная. Позвонила от меня маме в Москву. Я не отказала, вы уж простите».
Бабушка вернулась домой белая.
— Ты звонила от Надьки?
— Да, — сказала я.
— Ты что, совсем страх потеряла? Мы тебя кормим, поим, одеваем, а ты? Мать довести решила?
— Она сказала, что заберет меня на неделе, — сказала я.
Бабушка посмотрела на дедушку. Дедушка выключил телевизор. В комнате стало тихо-тихо.
— Что она сказала? — переспросил дедушка.
— Заберет. В сад в Москве.
Бабушка села на табуретку. Потом встала. Потом вышла на кухню. Я слышала, как она гремит пузырьками в аптечке. Валокордин. Она всегда пила валокордин, когда что-то шло не по её плану.
Дедушка снова включил телевизор. На всю громкость. Там говорили про перестройку, про какие-то указы. Я ничего не понимала.
— Иди в угол, — сказала мне бабушка, возвращаясь с рюмкой в руке.
Я пошла в угол. В прихожую. К зелёным горошкам на обоях.
— Довела мать! Довела! — кричала бабушка из кухни. Она перекрикивала голос диктора из телевизора. — Будешь ходить теперь в детский сад, как сирота! Вот посмотришь!
Я стояла в углу и думала.
Все мои друзья во дворе ходили в детский сад. Ленка из пятой квартиры. Серёжка с первого этажа. Даже вредный Пашка, который кидался камнями, ходил в сад. И никто из них не был сиротой. У всех были мамы и папы. Просто мамы работали.
Я не понимала, почему меня всегда пугали детским садом. Бабушка говорила: «Хорошо, что ты дома, а не в этом вертепе». А я смотрела на Ленку, которая каждый вечер рассказывала, как они лепили из пластилина или пели песни. Мне казалось, что в саду весело. Много детей. Много игрушек. И никто оттуда не возвращался несчастным.
— Никогда не возвращался, — сказала я вслух в темноту прихожей.
— Что? — крикнула бабушка.
— Ничего, — сказала я.
Я больше не плакала. Я ждала неделю.
Через неделю за мной из Москвы прилетела мама.
Я увидела её в дверях. Она стояла в своём коричневом плаще, с рыжими волосами, растрёпанными ветром. Она выглядела растерянной. Не такой, как на фотографиях. На фотографиях она всегда улыбалась.
Мама сказала странное слово — «дожала».
— Ты меня дожала, Оля, — сказала она тихо, так чтобы бабушка не слышала.
Я не поняла, хорошее это слово или плохое. Я была в дымке счастья. Мама здесь. Мама прилетела. Мама меня заберёт.
Я улетала к маме и папе. Туда, в Москву. Я буду ходить там в детский сад. А вечером мама будет меня забирать. И кормить сосиской и зелёным горошком. Я такое видела в кино. По телевизору показывали. Мама накладывает еду на тарелку, а девочка сидит за столом и улыбается. А потом мама укрывает её одеялком и рассказывает на ночь сказку.
Мне не нужны были ни сосиски, ни сказки, ни горошек, ни одеялки. Мне нужна была мама. И больше никто на всём белом свете.
В ночь перед отлетом у бабушки случилась истерика.
Я не спала. Я лежала в своей кроватке и смотрела в потолок. Дверь в комнату была приоткрыта. Из кухни доносились голоса.
Сначала всё было тихо. Потом звякнула чашка. Потом грохнула тарелка. Потом бабушка закричала.
Я слышала каждое слово.
— ЗАЧЕЕЕЕМ? — кричала бабушка. — ЗАЧЕМ ТЫ ЕЁ ЗАБИРАЕШЬ? ОНА ТАМ ПРОПАДЁТ!
— Мама, успокойся, — это мама.
— КАК МЫ БЕЗ НЕЕ? КААААК? Я ЖЕ ЕЁ ВЫНЯНЧИЛА! С РОЖДЕНИЯ! ВОСЕМЬ МЕСЯЦЕВ НЕ СПАЛА, КОГДА ОНА ЗУБАМИ МУЧИЛАСЬ! А ТЫ? ТЫ ПРИЕХАЛА И ЗАБИРАЕШЬ!
— Мама, ну хватит, — это дедушка.
— НЕ ХВАТИТ! НИКОГДА НЕ ХВАТИТ!
Что-то упало на пол. Кажется, кастрюля. Я слышала, как бабушка плачет. Не так, как мама в трубку. Бабушка плакала громко, навзрыд, с причитаниями.
— Успокойся! — крикнул дедушка. — Никто не умер!
И я подумала: это самое глупое «успокойся» в мире. Когда человек плачет, нельзя говорить «успокойся». От этого хочется плакать ещё сильнее.
— Мы попробуем, — бормотала мама. — Мы просто попробуем. Может, ей не понравится в саду. И она сама захочет вернуться.
Я смотрела в потолок. Там была трещина, похожая на ветку дерева. Я думала о том, что если мне не понравится в саду, об этом никто не узнает. Потому что я хочу жить с мамой. Хочу и буду. И никакой лук, никакие воспитательницы, ничего на свете не заставит меня признаться, что мне плохо.
Я закрыла глаза. Я уже летела в Москву. Хотя самолёт был только утром.
Мы с мамой улетели в Москву в августе 1987 года.
Самолёт был большой, с голубыми креслами. Я сидела у окна и смотрела, как облака проплывают под крылом. Мама держала меня за руку. Иногда она сжимала мои пальцы так сильно, что было больно, но я не отнимала руку. Мне казалось, что если я отниму, то проснусь и окажется, что это всё снится.
В Москве было душно. Не так, как в нашем приморском городе, где всегда пахло морем и рыбой. Здесь пахло бензином и горячим асфальтом. Мы ехали в такси. Я смотрела в окно на огромные дома, на бесконечные улицы, на людей, которые куда-то бежали.
— А где папа? — спросила я.
— Папа на работе, — сказала мама. — Он придёт вечером.
Мы приехали в квартиру. Маленькую, с узким коридором. Моя комната была проходной. Там стояла раскладушка и старый шкаф. Но это была моя комната. Я положила на подушку своего клоуна. Деревянного, с облупившейся краской. Папа подарил его, когда я была совсем маленькой. Клоун улыбался во весь рот, даже когда у него отвалилась нога. Я её примотала ниткой.
— Нравится? — спросила мама.
— Очень, — сказала я.
Мама погладила меня по голове и ушла готовить ужин.
Вечером пришёл папа. Он поцеловал меня в щёку и спросил:
— Ну как, Москва?
— Хорошо, — сказала я.
Мы ели суп. В супе был лук. Я отодвинула его к краю тарелки.
— Оля, лук полезный, — сказал папа.
— Я не люблю варёный лук, — тихо сказала я.
— Здесь не бабушка, — сказала мама. — Ешь, что дают.
Я съела. Проглотила, не жуя. Лук скользнул в горло комком. Меня чуть не вырвало, но я сдержалась. Я не могла позволить себе быть больной. Не в первый же вечер.
В сентябре я пошла в московский детский сад.
Он находился рядом с домом, через дорогу. Серое двухэтажное здание с облупившейся краской на воротах. Мама привела меня утром. В раздевалке было шумно. Дети кричали, плакали, бегали между шкафчиками.
— Ты будешь в подготовительной группе, — сказала мама. — Тебе почти шесть. Ты самая старшая.
Она помогла мне раздеться, повесила курточку в шкафчик. Достала сменку. На табличке на шкафчике было написано от руки: «Савельева Оля». Я провела пальцем по буквам.
— Не плачь, — сказала мама. — Всё будет хорошо.
— Я не плачу, — сказала я.
Правда. Я не плакала. Я решила, что не буду плакать никогда. Потому что если я заплачу, мама расстроится. А если мама расстроится, она подумает, что мне плохо. А если она подумает, что мне плохо, она отправит меня обратно к бабушке. Я не хотела обратно. Я хотела быть с мамой.
Воспитательницу звали Валентина Петровна.
Она была высокая, с короткой стрижкой и толстыми ногами. Она стояла в дверях группы и встречала детей. Когда мама подвела меня к ней, Валентина Петровна посмотрела на меня сверху вниз.
— Фамилия?
— Савельева, — сказала мама. — Оля. Мы только приехали.
— У меня и так двадцать шесть человек, — сказала Валентина Петровна, не обращаясь ни к кому конкретно. — Двадцать шесть. А тут двадцать седьмая. Куда пихают? И так тесно.
— Мы понимаем, — сказала мама. — Но нам очень нужно.
— Нужно, нужно, — проворчала воспитательница. — Всем нужно. Ладно, иди, девочка. Иди в группу.
Мама наклонилась и поцеловала меня в лоб.
— Я вечером приду. Ты только слушайся.
— Хорошо, — сказала я.
Мама ушла. Я осталась стоять посреди раздевалки с сандалиями в руках. Я не знала, куда идти. Вокруг бегали дети. Кто-то толкнул меня плечом.
— Чего встала? — крикнул мальчишка.
Я не ответила. Я нашла свой шкафчик, поставила сандалии на полку и пошла в группу.
Группа была большая. Столы, стулья, шкафы с игрушками. На стенах висели картинки: зайчики, ёжики, буквы алфавита. За одним столом сидели девочки и рисовали. За другим — мальчики строили башню из кубиков.
— Садись, — сказала Валентина Петровна, указывая на свободный стул. — Будешь рисовать.
Я села. Рядом со мной оказалась девочка с косичками. Она посмотрела на меня и отвернулась. Я взяла карандаш. Нарисовала домик. Потом дерево. Потом солнце.
— Ты хорошо рисуешь, — сказала девочка с косичками.
— Спасибо, — сказала я.
— А ты откуда?
— Из Приморья.
— Это где?
— Далеко, — сказала я. — У моря.
— А почему ты сюда приехала?
— К маме.
— А разве ты не с мамой жила?
— С бабушкой.
Девочка с косичками удивилась.
— А где твоя мама была?
— В Москве.
— А папа?
— Тоже в Москве.
— А почему ты с ними не жила?
Я не знала, что ответить. Потому что я сама не понимала почему. Я пожала плечами.
— Потому что, — сказала я.
Валентина Петровна подошла к нашему столу.
— Разговоры, — сказала она. — Работайте. Кто нарисует лучше всех, тот получит наклейку.
Я нарисовала ещё один домик. Потом цветы. Потом забор. Мне хотелось получить наклейку. Я очень старалась.
Но наклейку получила девочка с косичками. У неё был красивый бантик. А у меня — просто домик.
— Ничего, — сказала Валентина Петровна, глядя на мой рисунок. — В следующий раз получится.
Она поджала губы. Словно была не рада, что я вообще здесь рисую.
Потом было занятие. Валентина Петровна показывала картинки с животными.
— Какое это животное? — спросила она, показывая на лося.
— Олень, — сказал один мальчик.
— Коза, — сказала девочка.
— Носорог, — крикнул кто-то с заднего ряда.
Я знала. Бабушка показывала мне карточки с животными. Мы с ней учили названия. Я подняла руку.
— Савельева, — сказала Валентина Петровна.
— Лось, — ответила я.
— Правильно, — сказала она. Но почему-то не улыбнулась. Только кивнула и поджала губы.
Дети зашептались. Кто-то засмеялся. Я не поняла, что смешного. Я просто знала правильный ответ.
Наступило время обеда.
В столовой стояло два длинных стола. Дети сели на свои места. Я села рядом с девочкой с косичками. Передо мной поставили тарелку супа. Я заглянула внутрь. В супе плавал варёный лук. Крупные белые куски, мягкие и скользкие.
У меня засосало под ложечкой. Я ненавижу варёный лук. Бабушка знала. Она всегда вылавливала лук из супа для меня. Она говорила: «Знаю, знаю, моя ты неженка». А здесь никто не знал.
Я аккуратно выпила бульон. Сцедила его в ложку по краям тарелки. Жидкость ушла. На дне осталась гуща: разваренный картофель, морковка и эти белые луковые куски.
— Ешь, — сказала Валентина Петровна, проходя мимо.
— Я наелась, — сказала я.
— Ты почти не ела. Ешь давай.
— Я не хочу.
Валентина Петровна остановилась. Наклонилась ко мне. Её лицо оказалось очень близко. Я почувствовала запах духов и ещё чего-то кислого.
— Открывай рот, — сказала она.
Я тяжело дышала. Я смотрела на неё умоляюще. Качала головой.
— Я не могу, — прошептала я.
— Открывай, я сказала!
Я покорно открыла рот. Она зачерпнула ложку жижи вместе с луком и залила мне в рот. Потом подняла мою нижнюю губу слюнявчиком, чтобы я не выплюнула.
— Жуй, — сказала она. — Жуй. ЖУЙ, Я СКАЗАЛА!
Я жевала. Лук был скользким и противным. Я чувствовала, как подступает тошнота. Я глотала через силу. Я глотала и давилась.
— Молодец, — сказала Валентина Петровна и отошла.
Я сидела не двигаясь. Во рту остался вкус лука. В горле стоял комок.
А потом меня вырвало.
Прямо в тарелку. Прямо на стол. Всё, что я съела, вышло обратно. Жёлтая жижа растеклась по тарелке, по клеёнке.
Дети закричали.
— Фу!
— Её вырвало!
— Смотрите!
Валентина Петровна обернулась. Увидела. Её лицо стало красным.
— Савельева! — закричала она. — Что это такое?
Я ничего не могла сказать. Я плакала. Тихо, без звука. Слёзы текли по щекам, капали на стол.
— Вон из-за стола! — закричала Валентина Петровна. — Быстро в туалет! Кто же так делает? На весь обед!
Я встала. Ноги меня не слушались. Я пошла к выходу из столовой. Кто-то из детей засмеялся. Я слышала этот смех.
В туалете меня вырвало ещё раз. Я стояла на коленях перед унитазом и меня трясло. Потом я умылась холодной водой. Посмотрела на себя в зеркало. Красные глаза. Мокрые щёки.
— Ты плачешь? — спросила девочка с косичками, зайдя в туалет.
— Нет, — сказала я.
— Тебя тошнит?
— Уже нет.
— А почему ты не ешь лук?
— Не люблю.
— А я люблю, — сказала девочка. — Ты не плачь. Валентина Петровна злая, но она не будет тебя ругать. Она уже успокоилась.
— Хорошо, — сказала я.
Я вытерла лицо рукавом и вернулась в столовую. Мой стол уже убрали. На моём месте сидел другой ребёнок. Мне сказали сесть на свободный стул в углу и ждать, пока все доедят.
Я сидела и смотрела, как дети жуют.
После тихого часа Валентина Петровна позвала меня к себе.
— Твоя мама работает? — спросила она.
— Да, — сказала я.
— Телефон давай.
Я назвала номер. Она набрала его. Я стояла рядом и слушала.
— Алло, это из детского сада, — сказала Валентина Петровна в трубку. — Вас беспокоят по поводу вашей дочери. Да, у нас тут неприятность. Она не ест, её вырвало. Я понимаю, что вы на работе. Но ребёнок должен питаться в саду. Примите меры.
Она повесила трубку.
— Мама придёт, — сказала она мне.
— Не надо было звонить, — тихо сказала я. — Я больше так не буду.
— Будешь, не будешь — это не мне решать. Иди в группу.
Через час пришла мама.
Она была сердитая. Я видел это по её глазам. Она взяла меня за руку и вывела в раздевалку.
— Что случилось? — спросила мама.
— Меня вырвало, — сказала я.
— От чего?
— От лука.
— От лука? — мама не поверила. — Разве от лука тошнит?
— Меня тошнит, — сказала я.
— Ты не выглядишь больной, — сказала мама.
Я молчала. Я чувствовала свою вину. Я не была больна. Я просто не могла есть варёный лук.
— Меня могут уволить, — сказала мама. — Понимаешь? Я отпросилась с работы. Мне пришлось врать, что у тебя температура. А у тебя нет температуры.
— Извини, — сказала я.
— Не извиняйся. Просто ешь, что дают. Все дети едят. И ты ешь.
Мы пошли домой. Мама держала меня за руку и не разговаривала. Я смотрела себе под ноги и считала трещины в асфальте. Пятнадцать трещин до дома. Шестнадцатая была прямо у подъезда.
Вечером мама позвонила бабушке. Поставила телефон на громкую связь. Сказала:
— Оля, поговори с бабушкой.
— Алло, — сказала я.
— Оленька, внученька, — бабушка сразу заплакала. — Как ты там? Не обижают тебя? Не голодная?
— Всё хорошо, бабушка, — сказала я.
— А сад? Как сад?
— Хорошо. Детей много. Игрушки.
— А кушают там что? — допытывалась бабушка.
— Суп, — сказала я.
— С луком?
— С луком, — сказала я тихо.
— А ты ешь? — бабушкин голос задрожал.
— Ем, — сказала я.
Бабушка заплакала громче. Я слышала, как она всхлипывает в трубку. Я смотрела на маму. Мама качала головой. Она всем своим видом показывала: это ты виновата. Ты заварила эту кашу. Ты хотела в Москву — вот и живи.
— Бабушка, не плачь, — сказала я. — У меня всё хорошо.
— Ты моя кровиночка, — сказала бабушка. — Ты прилетай обратно. Мы тебя ждём.
Я не знала, что ответить. Я посмотрела на клоуна. Он лежал на подушке и улыбался.
— Я не могу, бабушка, — сказала я. — Мне здесь с мамой надо.
Бабушка заплакала ещё сильнее. Мама взяла трубку и сказала:
— Всё, мама, хватит. Она устала. Завтра в сад.
Мама повесила трубку. Посмотрела на меня.
— Иди спать, — сказала она.
Я легла. Мама не поцеловала меня. Не рассказала сказку. Не укрыла одеялком. Она выключила свет и ушла в свою комнату.
Я лежала в темноте. Обняла клоуна. Прошептала ему в деревянное ухо:
— Ничего. Я всё равно не уеду. Я буду терпеть.
Клоун улыбался. Он был несломленный. И я хотела быть такой же.
Я просыпалась каждое утро с одной мыслью: сегодня я не заплачу. Сегодня я буду слушаться. Сегодня я съем всё, что дадут.
Но каждое утро было одинаковым.
Валентина Петровна встречала меня в дверях группы.
— Савельева, обувь поменяла?
— Да.
— Форма есть?
— Есть.
— Иди на место.
Я шла на своё место. Рисовала. Лепила. Слушала. Молчала.
Я научилась есть суп. Я не жевала лук. Я проглатывала его целиком, запивая бульоном. Он скользил по горлу комком, и меня тошнило, но я зажимала рот рукой и терпела. Я не могла позволить себе вырвать снова. Если меня вырвет, Валентина Петровна позвонит маме. Мама придёт. Мама будет злая. А вечером мама скажет: «Меня уволят, Оля, и нам нечего будет есть».
Я не хотела, чтобы нас уволили. Я не знала точно, что значит «уволят», но чувствовала: это что-то страшное. Как когда забирают игрушку и не отдают. Навсегда.
Поэтому я глотала лук. Глотала и не плакала.
Прошло две недели. Может, три. Я перестала считать дни.
Каждое утро мама провожала меня до дверей сада. Она говорила:
— Веди себя хорошо.
Я кивала.
— Не позорь меня.
Я кивала.
— Я после работы приду.
Я кивала.
Мама уходила. Я оставалась.
В раздевалке я вешала курточку в шкафчик. В шкафчике лежали сменка, расчёска и мой клоун. Я приносила его с собой каждый день. Не в группу — это было нельзя. Я оставляла его в шкафчике. А на тихом часе, когда все спали, я открывала дверцу шкафчика и смотрела на него. Он лежал на полочке, чумазый, с обломанной ногой, примотанной ниткой. И улыбался.
Я шептала ему:
— Потерпи. Я тоже терплю.
Клоун молчал. Но мне казалось, что он понимает.
В тот день было холодно. Сентябрь кончился, наступил октябрь. Ветер гнал жёлтые листья по асфальту. Мы оделись на прогулку. Я натянула курточку, шапку, варежки на резинке.
И тут я увидела своего клоуна. Он лежал на дне шкафчика, среди варежек и запасных колготок. Я посмотрела на него. Потом на дверь раздевалки. Воспитательницы не было. Дети уже выходили на улицу.
Я быстро сунула клоуна в карман курточки. Карман был маленький, клоун не помещался. Половина торчала наружу. Я прижала его рукой и вышла на улицу.
На улице было ветрено. Мы играли в песочнице. Я сидела на корточках и ковыряла сырой песок палочкой. Клоун торчал из кармана. Я то и дело поправляла его, чтобы не выпал.
— Савельева, — услышала я голос Валентины Петровны.
Я подняла голову. Она стояла надо мной, сложив руки на груди.
— Что у тебя в кармане?
— Ничего, — сказала я.
— Покажи.
Я не вынула руку. Я прижала клоуна к себе.
— Покажи, я сказала!
Я медленно вытащила клоуна. Он висел у меня в руке, деревянный, нелепый. Краска на его лице облупилась, один глаз был нарисован выше другого.
— Игрушка, — сказала Валентина Петровна. — Ты принесла игрушку в сад?
— Я её в шкафчик положила, — сказала я. — Она там лежала.
— На улицу нельзя брать игрушки. Ты знаешь правила?
— Я не знала, — пролепетала я. — Я думала, нельзя только в группу. А на улицу можно?
— Нельзя, — сказала Валентина Петровна. — Убери сейчас же.
Я попыталась запихнуть клоуна обратно в карман. Карман был узкий. Клоун застрял. Я дёрнула — он выскользнул из пальцев и упал прямо в лужу.
Лужа была большая, чёрная, с плавающими листьями. Клоун плюхнулся в воду и перевернулся. Его улыбающееся лицо смотрело вверх из мутной воды.
— Ой, — сказала я.
Я нагнулась и вытащила его. Он был мокрый и грязный. По деревянной щеке текла вода.
— Вечно с тобой проблемы, — сказала Валентина Петровна. Она выхватила клоуна у меня из рук.
— Отдайте, — сказала я.
Она посмотрела на клоуна. Потом на лужу. И бросила его обратно.
Я не поверила своим глазам. Клоун снова упал в воду. Я наклонилась, подняла его. Мокрый, тяжёлый. Я прижала его к груди.
— Отдайте, пожалуйста, — сказала я. — Это папа подарил.
Валентина Петровна снова выхватила его. И снова бросила в лужу.
Я стояла и смотрела. Вокруг собрались дети. Хулиган Петька, тот самый, который всех дразнил, засмеялся.
— Савельева, клоун твой утонул! — закричал он.
— Заткнись, Петька, — сказала я.
Я снова подняла клоуна. Снова прижала к себе. Я не понимала эту игру. Зачем поднимать, если его снова бросят? Зачем просить, если не отдадут?
— Руки-крюки, — сказала мне Валентина Петровна.
Она наклонилась и забрала клоуна. В этот раз она не стала его бросать. Она спрятала его за спину.
— Я отдам игрушку только твоей маме, — сказала она. — И заодно расскажу, как ты себя ведёшь. Не слушаешься. Игрушки таскаешь. Устраиваешь цирк.
— Я больше так не буду, — сказала я. — Только отдайте. Я не буду больше.
— Будешь, не будешь — посмотрим, — сказала Валентина Петровна и ушла в здание сада.
Я осталась стоять посреди двора. Ветер дул в лицо. У меня не было клоуна. Я сжала кулаки и не заплакала. Я не могла заплакать. Если я заплачу, все увидят. А если все увидят, Валентина Петровна скажет маме, что я плакса. А маме нельзя говорить.
Я стояла и смотрела в землю. Лужа была мутная. В ней плавал жёлтый лист.
— Ты чего? — спросил меня тихий голос.
Я подняла голову. Рядом стоял мальчик. Я его раньше не замечала. Он был маленький, бледный, с грустными глазами. Я вспомнила: его зовут Антошка. Он всегда молчал. На занятиях никогда не поднимал руку. На прогулках стоял в стороне.
— Ничего, — сказала я.
— А почему она твоего клоуна забрала? — спросил Антошка.
— Потому что злая, — сказала я.
— Она всех злая, — сказал Антошка. — Она меня тоже ругает.
— За что?
Антошка посмотрел на меня. Потом перевёл взгляд в сторону.
— Я мокрый бываю, — сказал он тихо-тихо. — Она говорит, что я маленький ещё для сада. А мама говорит, что это пройдёт.
Я не сразу поняла. А потом вспомнила: на тихом часе Антошка спал на пелёнке. Он не мог терпеть до туалета. Дети смеялись над ним. Особенно Петька.
— Не обращай на неё внимания, — сказала я. — И на Петьку не обращай.
— А ты не будешь смеяться? — спросил Антошка.
— Нет, — сказала я. — Я не смеюсь.
Антошка улыбнулся. В первый раз. У него были редкие зубы и бледные губы, но улыбка была хорошая.
— А ты приходи завтра, — сказал он. — Я тебе свой грузовик покажу. Он у меня в шкафчике.
— Приду, — сказала я.
Мы постояли ещё немного. Потом Валентина Петровна позвала всех в группу.
В группе было тихо. Дети разделись и сели за столы. Я сидела и смотрела на свои руки. Они были грязные после лужи.
— Савельева, иди мой руки, — сказала Валентина Петровна.
Я пошла мыть руки. Воды было холодно. Я тёрла ладони, но грязь не отмывалась. Кажется, это был не песок. Это была какая-то краска. Или земля.
Я вернулась за стол. На обед был суп. Я съела его. Проглотила лук, не жуя. Меня не вырвало. Я научилась.
После обеда был тихий час.
Мы легли на кроватки. Я лежала на своей, закрыла глаза. Рядом, на соседней кровати, сопел Петька. Он не спал. Я слышала, как он ворочается.
Через некоторое время Валентина Петровна вышла. У неё был перерыв. В группе осталась нянечка, но она сидела в углу и вязала.
И тогда Петька начал.
— Антошка, — прошептал он громко. — Антошка, ты спишь?
Антошка молчал.
— Антошка — коричневые трусы! — прошептал Петька. — Антошка — какашка!
Несколько детей захихикали.
— Отстань, — тихо сказал Антошка. Я услышала, как голос у него дрожит.
— А чего ты на пелёнке спишь? — не унимался Петька. — Ты маленький, да? Ты в ясли хочешь?
— Отстань, — повторил Антошка. Громче. Почти плача.
— Антошка — мокрая простынка! Антошка — писайка!
Дети засмеялись громче. Я слышала этот смех. Он был противный, жестяной. Я открыла глаза и посмотрела на Антошку. Он лежал на боку, сжавшись в комочек. По его щеке текла слеза.
Я посмотрела на Петьку. Он лежал на спине, улыбался во весь рот. Ему было весело.
— Хватит, — сказала я тихо.
Петька не услышал. Или сделал вид.
— Антошка — подгузник! — продолжал он.
— ХВАТИТ!!! — закричала я.
Мой голос разнёсся по всей спальне. Он отскочил от стен, ударил в потолок. Нянечка вздрогнула и выронила спицы. Дети замерли.
И в эту же секунду в дверях появилась Валентина Петровна.
— САВЕЛЬЕВА, ВСТАТЬ! — закричала она.
Я сползла с кроватки. Ноги не слушались. Я встала босиком на холодный пол.
— Ты что себе позволяешь? — она подошла ко мне. — Тихий час! Дети спят! А ты орёшь на всю группу!
— Он Антошку дразнил, — сказала я, показывая на Петьку. — Он обзывался.
— Я не обзывался, — сказал Петька. — Я просто пошутил.
— Молчать! — рявкнула Валентина Петровна. — Савельева, за мной!
Она схватила меня за плечо. Пальцы у неё были сильные, жёсткие. Она выволокла меня из спальни в коридор, потом в туалет. Там поставила в угол.
— Стой здесь, — сказала она. — И думай о своём поведении. А я пойду твоей матери позвоню.
— Не надо, — заплакала я. — Пожалуйста, не надо. Я больше так не буду. Никогда не буду. Не звоните маме.
— Поздно, — сказала Валентина Петровна. — Я ушла звонить.
Она вышла. Дверь закрылась.
Я стояла в углу. Босиком на кафельном полу. Пол был холодный, ледяной. На мне была пижама — клетчатая, тёплая, бабушка сшила. Бабушка далеко. Бабушка не придёт. Я смотрела на белую стену. На ней были трещины, как дома, на потолке. Только здесь трещины были грязные.
Я плакала. Тихо, без звука. Слёзы текли по щекам, капали на пижаму. Я вытирала их рукавом, но они не кончались.
Я стояла и думала: зачем я закричала? Надо было молчать. Надо было терпеть. Я же умею терпеть. Я глотаю лук. Я молчу, когда Валентина Петровна бросает моего клоуна. Я всё терплю. Но почему я не стерпела сейчас? Почему я не смолчала, когда Петька обзывал Антошку?
Антошка. Он лежал и плакал. А я закричала. И теперь маме позвонят. Мама придёт. Мама будет злая. Мама скажет: «Меня уволят». И это будет моя вина.
Я стояла в углу очень долго. Мне казалось, что прошёл час. Может, два. Я замёрзла. Ноги онемели. Я переступала с одной ноги на другую, чтобы согреться.
Наконец дверь открылась. Вошла Валентина Петровна.
— Иди в группу, — сказала она. — Мать скоро придёт.
Я пошла в группу. Села на свой стул. Дети уже проснулись. Кто-то пил компот, кто-то играл в кубики. Петька сидел в углу и строил мне рожицы. Я отвернулась.
Через полчаса пришла мама.
Она была в пальто, не раздетая. Щёки красные — то ли от ветра, то ли от злости. Она не сказала мне ни слова. Только взяла за руку и повела в раздевалку.
— Мама, — начала я.
— Молчи, — сказала мама.
Она помогла мне одеться. Быстро, дёргано. Варежки натянула криво. Шапку съехала на глаза. Я не поправляла.
В раздевалку вышла Валентина Петровна. Она держала в руке моего клоуна.
— Вот, — сказала она, отдавая его маме. — Ребёнок приносит игрушки в сад. На прогулке устраивает скандал. Сегодня сорвала тихий час. Орала на всю группу. Мы не можем так работать.
— Я разберусь, — сказала мама.
Она взяла клоуна. Клоун был мокрый, грязный. Нитка, которой была примотана нога, размоталась. Нога болталась.
Мама сунула клоуна мне в руки. Я прижала его к груди.
Мы вышли на улицу. Мама шла быстро. Я почти бежала рядом, чтобы поспеть.
— Мама, — сказала я.
— Что?
— Я не виновата. Он Антошку обзывал. Петька. А я закричала. Только один раз.
Мама остановилась. Посмотрела на меня. В её глазах была усталость. Такая глубокая, что мне стало страшно.
— Оля, — сказала она. — Мне всё равно, кто кого обзывал. Ты не должна кричать. Ты должна слушаться. Это сад. Там есть правила. Ты не дома.
— Я знаю, — сказала я.
— Ты не знаешь. Если бы ты знала, ты бы молчала.
Мы пошли дальше. Я смотрела на клоуна. Он улыбался, даже грязный. Я улыбнулась ему в ответ. Только губы не слушались.
Вечером мама не разговаривала со мной. Она приготовила ужин. Съела его молча. Я тоже молчала.
Потом она сказала:
— Ложись спать.
Я легла. Клоуна поставила на тумбочку. Он был ещё сырой. Я погладила его по голове.
— Ничего, — прошептала я. — Завтра высохнешь.
Я закрыла глаза. В голове крутилось: мама злая, Валентина Петровна злая, Петька дурак. А Антошка хороший. Завтра я ему скажу, что он хороший.
Ночью я проснулась от того, что меня трясло.
Я горела. Всё тело было горячим. Щёки пылали. Горло саднило. Я попыталась позвать маму, но из горла вырвался только хрип.
Я села на кровати. Голова закружилась. Я свалилась обратно на подушку.
— Мама, — позвала я шёпотом.
Мама не услышала. Я лежала и смотрела в потолок. Трещины в потолке. Москва. Я в Москве. С мамой. Но мне плохо. Очень плохо.
Я не знаю, сколько прошло времени. Мама пришла сама. Наверное, встала попить воды. Увидела, что я не сплю, подошла.
— Оля? — спросила она. — Ты чего не спишь?
— Жарко, — сказала я.
Мама положила руку мне на лоб. Я услышала, как она ахнула.
— Боже, ты горишь, — сказала она.
Она включила свет. Я зажмурилась. Потом она принесла градусник. Поставила мне под мышку. Я лежала не двигаясь.
Тридцать девять и пять, сказала мама. Или тридцать девять и восемь. Я не запомнила.
Мама вызвала скорую. Врач приехал быстро. Посмотрел моё горло, сказал: «Ангина».
— Надо антибиотики, — сказал врач. — И больничный ребёнку. И уход.
— У меня работа, — сказала мама.
— Придётся брать больничный, — сказал врач.
Врач ушёл. Мама сидела рядом со мной на краю кровати. Я смотрела на неё. Глаза у неё были красные.
— Я же говорила, — сказала мама тихо. — Я же тебя просила.
— Я не виновата, — прошептала я.
— Конечно, не виновата, — сказала мама. — Кто же виноват? Воспитательница? Петька? Или я?
Я молчала.
— Ты сама захотела сюда, — сказала мама. — Ты звонила. Ты плакала. Ты просилась. Я взяла тебя. А теперь? Ангина. Больничный. Меня уволят, Оля.
— Прости, — сказала я.
— Не извиняйся. Пей лекарство.
Мама дала мне таблетку и воды. Я проглотила. Таблетка была горькая. Но я не поморщилась.
Я болела неделю. Мама сидела со мной. Давала лекарства. Кормила бульоном. Бульон был без лука. Мама запомнила.
Она даже сказку рассказала. Однажды вечером. Про репку. Я слушала и смотрела на неё. Мама была красивая. Усталая, но красивая.
— Мама, — сказала я. — А ты меня любишь?
— Люблю, — сказала мама. — Спи.
— А почему ты тогда меня не забрала раньше?
Мама замолчала. Долго молчала. Потом сказала:
— Сложно всё. Ты маленькая ещё, не поймёшь.
— Я пойму, — сказала я.
— Работа, — сказала мама. — Деньги. Жильё. Мы с папой снимали комнату. Тебе там было бы тесно. Бабушка с дедушкой тебя лучше бы устроили.
— А теперь?
— А теперь вот, — сказала мама. — Ангина.
Она погладила меня по голове. Я закрыла глаза.
На восьмой день я поправилась. Температура спала. Горло перестало болеть. Я встала с кровати. Прошлась по комнате. Ноги были слабые, как ватные.
— Сегодня я приготовлю котлеты, — сказала мама. — И торт куплю. Отпразднуем твоё выздоровление.
Я обрадовалась.
Мама ушла в магазин. Вернулась с продуктами. На кухне запахло жареным мясом. Я сидела на кухонном стуле и болтала ногами. Впервые за много дней мне было спокойно.
— Поможешь? — спросила мама.
— Да, — сказала я.
Мы накрыли на стол. Мама поставила тарелку с котлетами. Картофельное пюре. Салат из огурцов. И торт — бисквитный, с кремом.
— Садись, — сказала мама.
Я села. Мы ели. Я ела всё, что мама положила. Даже лук в салате — я его выловила и положила на край тарелки. Мама не заметила. Или заметила, но ничего не сказала.
— Спасибо, мама, — сказала я. — Очень вкусно.
Мама улыбнулась. В первый раз за долгое время.
Мы доели. Мама убрала тарелки. Поставила чай. Отрезала мне кусок торта.
Я ела торт и думала: как хорошо жить с мамой. Как здорово, когда она улыбается. Как я хочу, чтобы так было всегда.
А потом мама села напротив меня. Посмотрела на меня долгим взглядом.
— Оля, — сказала она. — Мне нужно тебе кое-что сказать.
— Что? — спросила я.
Мама вздохнула. Провела рукой по волосам.
— Я взяла билет, — сказала она. — Обратный.
Я перестала жевать.
— Ты полетишь к бабушке и дедушке, — сказала мама. — Так всем будет лучше. Тебе не придётся ходить в этот сад. Ты будешь дома. С бабушкой. А уже потом, когда в школу… Тут осталось-то всего ничего…
Я не смотрела на маму. Я смотрела на клоуна. Он стоял на тумбочке, высохший, чистый. Нога болталась, но он улыбался. Несломленный клоун.
— А как же я? — спросила я тихо.
— Ты вернёшься, — сказала мама. — Я тебя заберу. В школу заберу. Обязательно.
— Ты уже так говорила, — сказала я.
Мама замолчала.
Я взяла клоуна в руки. Провела пальцем по его деревянной щеке.
— Когда? — спросила я.
— Что — когда? — не поняла мама.
— Когда ты меня заберёшь?
Мама не ответила.
Она снова не ответила. Никогда не отвечала.
Я прижала клоуна к груди. И не заплакала. Потому что если я заплачу, мама расстроится. А если мама расстроится, она может передумать. А я не хотела, чтобы она мучилась. Я хотела, чтобы ей было легко.
Поэтому я сказала:
— Хорошо, мама. Я полечу.
Мама закрыла лицо руками. Я видела, как вздрагивают её плечи.
А я сидела и гладила клоуна. Он был несломленный. И я хотела быть такой же.
Но внутри у меня всё сломалось. Я просто ещё не знала этого.
Через два дня я сидела в самолёте.
Мама провожала меня до самого выхода. Она держала меня за руку и не отпускала. Пальцы у неё были холодные. Я смотрела на её лицо. Она не плакала. Я тоже.
— Ты будешь хорошо себя вести? — спросила мама.
— Буду, — сказала я.
— Будешь слушаться бабушку?
— Буду.
— И дедушку.
— И дедушку, — повторила я.
Мама наклонилась и поцеловала меня в лоб. Губы у неё были сухие.
— Я прилечу, — сказала она. — Скоро. В школу заберу. Обещаю.
Я посмотрела на неё. Я хотела сказать: «Ты уже обещала». Но не сказала. Я кивнула.
Стюардесса взяла меня за руку и повела к трапу. Я обернулась. Мама стояла в стеклянной двери аэропорта. Махала мне рукой. Я помахала в ответ.
Потом я вошла в самолёт. Села у окна. Пристегнулась. Самолёт загудел, задрожал, побежал по взлётной полосе. Я смотрела в окно. Москва уходила вниз. Дома становились маленькими, как игрушечные. Потом они исчезли в облаках.
Я достала из кармана клоуна. Он летел со мной. Мама отдала его перед выходом. Клоун был чистый, но нога так и болталась. Я её не примотала. Нечем было.
— Мы летим домой, — сказала я клоуну. — К бабушке.
Клоун улыбался. Я тоже попыталась улыбнуться. Не получилось.
Самолёт шёл на посадку. Я увидела море. Серое, осеннее. Волны набегали на берег. Наш приморский город лежал внизу, знакомый, родной. Я узнавала крыши, улицы, портовые краны.
Я вернулась.
Бабушка и дедушка встречали меня в аэропорту.
Бабушка бежала ко мне по залу прилёта, расталкивая людей локтями. Она схватила меня в охапку и прижала так сильно, что я не могла дышать.
— Оленька, — причитала она. — Оленька моя. Худющая какая. Не кормили тебя там? Не поили?
— Кормили, бабушка, — сказала я.
— А чего такая бледная? Глазищи во какие. Не спала?
— Спала.
— Врёшь, наверное. Врёшь, чтобы я не волновалась.
Дедушка стоял рядом. Он не обнимал меня. Он просто смотрел и улыбался. У него были добрые глаза.
— Ну, приехала, — сказал он. — И хорошо. Дома лучше.
— Дома лучше, — сказала я.
Мы поехали домой на такси. Бабушка всю дорогу держала меня за руку. Она гладила мою ладонь и вздыхала.
— Мы тут борщ сварили, — сказала бабушка. — И котлеты. Ты любишь мои котлеты.
— Люблю, — сказала я.
— И пирог испекли. С яблоками. Ты любишь с яблоками.
— Люблю, — повторила я.
Машина остановилась у нашего подъезда. Я вышла. Вдохнула воздух. Пахло морем и мокрыми листьями. Хороший запах. Спокойный.
Дома всё было как раньше. Та же прихожая. Тот же телефон на высокой полке. Те же зелёные горошки на обоях в углу, где я стояла.
Я разулась. Прошла в свою комнату. Моя кровать стояла на том же месте. На подушке лежала моя пижама. Клетчатая, тёплая, бабушкина работа. Я села на кровать и положила клоуна на тумбочку.
— Вот мы и дома, — сказала я ему.
Бабушка позвала ужинать. Мы сели за стол. Бабушка налила мне борщ. Красный, наваристый. Я заглянула в тарелку. Лука не было. Бабушка выловила его заранее. Она помнила.
— Ешь, внученька, — сказала бабушка. — Поправляйся.
Я ела. Борщ был вкусный. Тёплый, домашний. Я съела всю тарелку. Потом котлету. Потом кусок пирога.
— Молодец, — сказал дедушка. — С аппетитом ест. Значит, здорова.
После ужина я помогла бабушке вымыть посуду. Мы стояли у раковины вдвоём. Бабушка мыла, я вытирала.
— А мама? — спросила бабушка. — Как она?
— Хорошо, — сказала я.
— Не плакала, когда ты улетала?
— Нет, — сказала я. — Не плакала.
Я соврала. Мама плакала. Я видела, как она вытирала слёзы, когда отвернулась. Но я не сказала бабушке. Не хотела её расстраивать.
— Ну и ладно, — сказала бабушка. — Значит, так надо.
Вечером позвонила мама. Я слышала, как бабушка снимает трубку в прихожей.
— Алло, — сказала бабушка. — Нина? Долетела? Ну и слава богу. Да, девочка здесь. Живая. Поела. Сидит, мультики смотрит.
Пауза.
— Хочешь с ней поговорить? — спросила бабушка. — Сейчас позову.
Бабушка позвала меня. Я подошла к телефону. Взяла трубку.
— Алло, мама.
— Оля, ты как?
— Хорошо, мама.
— Не болеешь?
— Нет.
— Бабушку слушаешься?
— Да.
— Ну и ладно. Я позвоню на неделе. Целую.
— Целую, — сказала я.
Мама повесила трубку. Я постояла ещё немного, держа трубку в руке. Потом положила её на рычаг.
— Что она сказала? — спросила бабушка.
— Сказала, что позволит на неделе.
— Ну и хорошо, — сказала бабушка. — Иди смотри мультики.
Я пошла смотреть мультики. Дедушка сидел в кресле и читал газету. Я села рядом на диван. По телевизору показывали «Ну, погоди!». Заяц и волк бегали по экрану. Я смотрела, но не видела.
На следующий день я пошла во двор.
Мои друзья меня не забыли. Ленка из пятой квартиры подбежала первой.
— Оля! Ты вернулась!
— Вернулась, — сказала я.
— А где ты была?
— В Москве.
— А зачем?
— К маме ездила.
— А почему вернулась?
Я не знала, что ответить. Потому что мама отправила обратно? Потому что меня вырвало луком? Потому что Валентина Петровна бросила моего клоуна в лужу?
— Соскучилась, — сказала я.
— По ком? — спросила Ленка.
— По бабушке. По дедушке. По тебе.
Ленка улыбнулась. Она была хорошая. Не задавала лишних вопросов.
Мы играли в классики. Потом в резиночку. Потом просто сидели на лавочке и болтали. Я рассказывала про Москву. Про большой город. Про метро. Про сад я не рассказывала. Про луковый суп и про Валентину Петровну я не говорила никому.
Наступил вечер. Бабушка позвала меня домой.
— Завтра в сад пойдёшь? — спросила она за ужином.
Я подняла голову.
— В какой сад?
— В наш, местный. Я тебя уже записала. Тут рядом, через дорогу. Хороший сад, не то что ваш московский. Там тебя никто не обидит.
Я молчала. Я не хотела в сад. Ни в какой. Ни в московский, ни в местный. Я хотела сидеть дома. С бабушкой. С дедушкой. Смотреть мультики.
— Я не пойду, — сказала я.
Бабушка отложила вилку.
— Это почему же?
— Не хочу.
— А что ты делать будешь? Дома сидеть? С тобой же никто не сидит. Мы с дедушкой на работе.
— Я одна посижу.
— Нельзя одной. Маленькая ещё. Будешь ходить в сад, как все дети.
— Я не маленькая. Мне почти шесть.
— Вот и иди в подготовительную группу. Год остался до школы. Привыкай.
Я не спорила. Я знала, что с бабушкой спорить бесполезно. Она сказала — значит, так и будет.
Но в сад я не пошла.
На следующее утро бабушка разбудила меня рано.
— Вставай, — сказала она. — В сад пора.
— Я болею, — сказала я.
— Чем?
— Горло болит.
Бабушка потрогала мой лоб. Лоб был холодный.
— Не выдумывай, — сказала она. — Вставай давай.
Я встала. Оделась. Бабушка заплела мне косы. Мы позавтракали. Бабушка взяла меня за руку и повела в сад.
Сад был рядом. Через дорогу. Серое здание, такое же, как в Москве, только поменьше. В раздевалке пахло хлоркой. Воспитательница была молодой и улыбчивой. Её звали Ирина Викторовна.
— Оленька? — спросила она. — Новая девочка?
— Новая, — сказала бабушка. — Из Москвы приехала.
— Из Москвы? — Ирина Викторовна улыбнулась. — Ну, Москва — это хорошо.
Она взяла меня за руку и повела в группу. Я оглянулась на бабушку. Бабушка стояла в дверях и махала мне.
— Всё будет хорошо, — сказала она.
Я не верила.
В группе было много детей. Они рисовали, лепили, строили башни из кубиков. Всё как в Москве. Только воспитательница была добрая. Она не кричала. Не заставляла есть лук. На обед я положила лук на край тарелки, и она ничего не сказала.
— Не любишь лук? — спросила она.
— Нет, — сказала я.
— Ну и не ешь. Невкусно — не надо.
Я удивилась. Оказалось, что можно не есть лук. Что за это не наказывают. Что никто не звонит маме.
Но я всё равно не хотела в сад. Я хотела домой. К бабушке. К дедушке. К своей кроватке. К клоуну.
Каждый вечер бабушка забирала меня. Спрашивала:
— Как дела?
— Хорошо, — говорила я.
— Не обижали?
— Нет.
— Ну и славно.
Я не жаловалась. Я не хотела, чтобы бабушка волновалась. Я не хотела, чтобы она плакала. Я уже навидалась слёз. Хватит.
Но по ночам мне снился варёный лук.
Я просыпалась от того, что меня тошнит. Садилась на кровати, обнимала колени и ждала. Тошнота проходила. Не каждый раз, но чаще всего.
Однажды ночью меня вырвало.
Я не успела добежать до туалета. Меня вырвало прямо на пол, возле кровати. Бабушка прибежала на шум.
— Оленька! — закричала она. — Что с тобой?
— Ничего, — сказала я. — Просто лук приснился.
Бабушка не поняла. Она подумала, что я брежу. Потрогала мой лоб — температура была нормальная. Она принесла тряпку, вытерла пол. Потом посадила меня на кровать и обняла.
— Бедная ты моя, — сказала она. — Замучили тебя там, в Москве? Да?
— Нет, — сказала я. — Никто меня не мучил.
— А чего тебя тошнит?
— Не знаю.
Бабушка вздохнула. Принесла воды. Я напилась. Лёг спать.
На следующий день бабушка не повела меня в сад. Оставила дома с дедушкой. Дедушка был на пенсии, он сидел со мной.
— Ты чего вчера кричала? — спросил дедушка.
— Меня вырвало, — сказала я.
— От чего?
— От лука.
— Лука не ел. Я видел, ты лук не ешь.
— Приснился, — сказала я.
Дедушка покачал головой.
— Странная ты, Оля, — сказал он. — Раньше такой не была.
Я промолчала. Я и сама знала, что стала другой. Раньше я звонила маме. Раньше я кричала «когда ты меня заберешь?». Раньше я верила, что если очень хотеть, то всё сбудется.
Теперь я не верила. Теперь я знала: можно очень хотеть, но ничего не случится. Мама не приедет. Или приедет и увезёт, а потом вернёт обратно.
Лучше не хотеть. Лучше сидеть тихо и не звонить.
В ноябре мне исполнилось шесть лет.
Бабушка испекла торт. Дедушка купил воздушные шары. Мы сидели втроём за столом. Я задула свечи. Загадала желание.
Я загадала, чтобы мама приехала.
Но мама не приехала. Она позвонила. Сказала «с днём рождения». Спросила, что мне подарить.
— Ничего, — сказала я.
— Как ничего? — удивилась мама. — Ты же девочка. Куклу хочешь?
— Хочу, — сказала я, чтобы её не расстраивать.
Мама обещала прислать куклу по почте. Кукла пришла через месяц. Красивая, в розовом платье. Я посадила её на полку рядом с клоуном.
Но клоун был лучше. Клоун был несломленный. Как я.
Зима прошла быстро. Я ходила в сад. Не плакала. Ела суп без лука. Ирина Викторовна меня хвалила. Я научилась читать по слогам и писать печатными буквами.
— Ты умница, — говорила Ирина Викторовна. — В школе будешь отличницей.
Я кивала. Я не хотела быть отличницей. Я хотела быть дома. С мамой. Но мама была в Москве. А я здесь.
Весной мама снова позвонила.
— Оля, — сказала она. — Я, наверное, не смогу тебя забрать в школу. Понимаешь, у нас ремонт. И работа. И папа болел. Ты не обижайся.
— Я не обижаюсь, — сказала я.
— Ты иди в школу там. У бабушки. А я потом. Обязательно потом.
— Хорошо, — сказала я.
— Ты не звонишь мне почему-то, — сказала мама. — Раньше звонила, а теперь нет.
— Дорого, — сказала я.
Мама помолчала. Потом сказала:
— Ты права. Дорого.
Она повесила трубку.
Я положила трубку на рычаг и пошла в свою комнату. Села на кровать. Взяла клоуна. Посмотрела на него.
— Ничего, — сказала я ему. — Ничего не случилось. Заберёт когда сможет. Как-нибудь потом.
Клоун улыбался.
Я больше не звонила.
Не потому, что боялась наказания. Не потому, что бабушка ругалась. А потому что я поняла: если я позвоню, мама расстроится. А если мама расстроится, она будет плакать. А я не хотела, чтобы мама плакала.
Я хотела, чтобы мама была счастлива. Даже без меня.
Летом я пошла в первый класс. В школу рядом с домом. Бабушка купила мне форму, портфель и букет цветов. Я стояла на линейке с другими первоклассниками. Слушала речь директора.
— Дорогие дети, — говорил директор. — Сегодня вы вступаете во взрослую жизнь.
Я смотрела на небо. Оно было голубое, чистое. Высоко-высоко летел самолёт. Я подумала: может быть, в этом самолёте летит мама. Может быть, она летит ко мне.
Но самолёт улетел в другую сторону.
В школе я училась хорошо. Даже отлично. Я была тихой и послушной. Никогда не спорила с учителями. Никогда не кричала на переменах. Сидела за партой и слушала.
— Савельева — примерная девочка, — говорила учительница.
Дома я помогала бабушке. Мыла посуду. Вытирала пыль. Читала дедушке газеты вслух — у него стало плохо со зрением.
— Золото, а не внучка, — говорил дедушка соседям.
Я улыбалась. Я была золотом. Я была примерной. Я была несломленной.
Но внутри у меня что-то болело. Не горло. Не живот. Что-то другое. То, у чего нет названия. То, что болит, когда мама далеко.
Я не говорила об этом. Никому. Даже клоуну.
Клоун стоял на полке и улыбался. Он всё понимал. Он молчал.
И я молчала.
Я пошла в школу в сентябре. Первый класс. Бабушка купила мне форму — коричневое платье и белый фартук. Я стояла перед зеркалом и крутилась. Бабушка смотрела и улыбалась.
— Вылитая ты, — сказала она. — Тоже такую носила.
— А мама? — спросила я.
— Мама тоже, — сказала бабушка и отвернулась.
Я знала, что она отвернулась, потому что не хотела, чтобы я видела её глаза. В них были слёзы. Я сделала вид, что не заметила.
Первого сентября я пошла на линейку. Держала в руке букет гладиолусов. Они были тяжёлые, и рука уставала, но я не жаловалась. Я стояла ровно, смотрела на директора и слушала.
— Поздравляю вас с началом учебного года! — говорил директор.
Я искала глазами маму. Мамы не было. Она обещала приехать, но не приехала. За неделю до первого сентября она позвонила и сказала:
— Оля, у меня не получится. Работа. Ты не обижайся.
— Я не обижаюсь, — сказала я.
— Ты у меня умница. Учись хорошо.
— Хорошо, — сказала я.
Я положила трубку и пошла готовить портфель. Бабушка сидела на кухне и чистила картошку. Она слышала разговор. Она ничего не сказала. Только вздохнула.
В школе я была отличницей. Меня хвалили. Учительница по русскому языку, Елена Васильевна, ставила мои тетради в пример.
— Посмотрите, как пишет Савельева, — говорила она. — Ровно, чисто, без ошибок.
Дети смотрели. Кто-то завидовал, кто-то не обращал внимания. Я сидела за партой и улыбалась. Улыбаться было легко. Я научилась улыбаться, когда внутри пустота.
Перемены я проводила в библиотеке. Читала книги. Мне нравилось читать. В книгах мамы не уезжали. В книгах дети жили с родителями. В книгах всё было правильно.
— Оля, почему ты не играешь с нами? — спрашивала Ленка. Она училась со мной в одном классе.
— Не хочется, — говорила я.
— Ты странная, — говорила Ленка.
— Знаю, — говорила я.
Я не обижалась. Я знала, что странная. Другие дети бегали, смеялись, ссорились и мирились. А я сидела и читала. Или стояла у окна и смотрела на небо.
Однажды, в третьем классе, учительница спросила:
— Дети, расскажите, кем работают ваши родители.
Дети рассказывали. У кого-то мама — врач, у кого-то — продавец, у кого-то — инженер.
— А у тебя, Савельева? — спросила учительница.
— Моя мама работает в Москве, — сказала я.
— А папа?
— Папа тоже.
— А ты с кем живёшь?
— С бабушкой и дедушкой.
Учительница кивнула. Больше ничего не спросила. А дети зашептались.
— Почему ты не с мамой? — спросил мальчик с задней парты.
— Потому что, — сказала я.
— А мама тебя любит?
Я посмотрела на него. Я хотела сказать: «Любит». Но слово застряло в горле.
— Конечно, любит, — сказала я. — Просто она далеко.
После уроков я пришла домой. Бабушка была на работе. Дедушка сидел в кресле и смотрел телевизор.
— Дедушка, — сказала я. — А мама меня любит?
Дедушка выключил звук. Посмотрел на меня поверх очков.
— Что за глупый вопрос? — сказал он. — Конечно, любит.
— А почему она тогда не забирает меня?
Дедушка помолчал. Потом сказал:
— Сложно всё, Оля. Взрослые дела. Ты поймёшь, когда вырастешь.
— Я уже выросла, — сказала я. — Мне девять лет.
— Вырастешь ещё, — сказал дедушка. — Вот тогда и поймёшь.
Он снова включил звук. Я пошла в свою комнату. Села на кровать. Взяла клоуна. Нога у него давно отвалилась совсем. Я не стала её приматывать. Пусть так.
— Она меня любит? — спросила я у клоуна.
Клоун улыбался. Я решила, что это значит «да».
Мама звонила раз в месяц. Всегда по воскресеньям. Телефон в прихожей издавал короткие трели, и я бежала снимать трубку.
— Алло! — говорила я.
— Оля, привет, — говорила мама. — Как дела?
— Хорошо, мама.
— Что в школе?
— Пятёрки.
— Молодец. А по математике?
— Тоже пятёрки.
— Умница моя. Ты кушаешь хорошо? Бабушка жалуется, что ты мало ешь.
— Я ем, мама.
— А почему тогда худая?
— Я не худая. Я нормальная.
Мама вздыхала.
— Ты скучаешь? — спрашивала она.
Я запиналась. Я не знала, что отвечать. Если скажу «да», мама расстроится. Если скажу «нет», мама подумает, что я её не люблю.
— Скучаю, — говорила я тихо.
— Я тоже, — говорила мама. — Я приеду. Скоро.
— Когда? — спрашивала я.
— Вот закончу ремонт. Или возьму отпуск. Скоро.
Я переставала спрашивать. Я знала, что «скоро» не наступит. «Скоро» было словом, за которым ничего не было.
— Ладно, мама, — говорила я. — Я побежала. Уроки делать.
— Целую, — говорила мама.
— Целую, — говорила я.
Я вешала трубку и шла в свою комнату. Садилась за стол. Открывала учебник. Я не плакала. Я давно не плакала. Я решила, что слёзы — это вода. А вода не помогает.
В четвёртом классе дедушка заболел.
Сердце. Его положили в больницу. Бабушка ходила к нему каждый день. Я оставалась одна. Сидела дома, делала уроки, готовила себе еду. Бабушка оставляла мне суп в кастрюле. Я разогревала и ела. Лук я вылавливала и выбрасывала. Я могла себе это позволить. Никто не заставлял.
Мама позвонила и сказала:
— Оля, я прилечу. Дедушка болеет. Я должна быть с вами.
— Прилетай, — сказала я.
Мама прилетела через два дня. Я встретила её в аэропорту. Она вышла из зоны прилёта — в том же коричневом плаще, с рыжими волосами, только в них появилась седина.
— Оля, — сказала она и обняла меня. — Ты выросла.
— Я выросла, — сказала я.
Мама смотрела на меня. Я смотрела на неё. Мы чужие. Мы родные, но чужие.
— Поехали, — сказала я. — Дедушка ждёт.
Мы поехали в больницу. Дедушка лежал в палате, бледный, худой. Увидел маму, улыбнулся.
— Приехала, — сказал он. — А я уж думал, не увижу.
— Что ты говоришь, папа, — сказала мама. — Ты ещё сто лет проживёшь.
Дедушка покачал головой.
— Сто не сто, а пожить ещё хочется. На Ольку посмотреть. Внуков понянчить.
Я стояла у двери и слушала. Внуки. Это про меня, что ли? Я уже большая. Меня нянчить не надо.
Мама пробыла три дня. Ходила в больницу, сидела с дедушкой. Дома разговаривала с бабушкой. Они говорили тихо, чтобы я не слышала. Но я слышала.
— Забирать её надо, — говорила мама.
— Куда забирать? — отвечала бабушка. — У вас комната девятиметровая. Она там задохнётся.
— У нас теперь лучше. Квартиру дали.
— Однушку? Две?
— Однушку.
— И где она там спать будет? На раскладушке?
— Привыкнет.
— А школа? Она здесь привыкла. Здесь у неё друзья.
— Какие друзья? Она ни с кем не гуляет. Сидит дома. Книжки читает.
— Это она от вас, Нина. Вы её с пяти лет бросили. Вот она и сидит. Ждёт.
— Не бросала я её. Я работала. Квартиру копила.
— А теперь накопила? На однушку?
— Хватит, мама.
— Не хватит. Ты подумай. Ей одиннадцать. Переезд, новая школа, новые учителя. Она там пропадёт.
— Она у меня сильная.
— Сильная? Она же ребёнок, Нина! Она плакала по ночам, когда от тебя вернулась. Я слышала. Я подходила к двери. Она лежала и плакала в подушку. Чтобы мы не слышали.
Я закрыла дверь в свою комнату. Села на кровать. Обняла клоуна. Я не хотела это слушать. Я не хотела знать, что бабушка слышала мои слёзы. Я думала, что никто не слышал.
Мама улетела. Дедушка выписался из больницы. Всё вернулось на круги своя. Только я стала ещё тише.
В пятом классе я перестала ждать.
Я поняла, что мама не заберёт меня. Никогда. Не потому, что не любит. А потому, что не может. Или может, но боится. Или боится, но не может. Я не знала. Я перестала думать об этом.
Я жила. Ходила в школу. Получала пятёрки. Помогала бабушке. Читала книги. Смотрела на море. Море было рядом. Я любила сидеть на набережной и смотреть на волны. Волны приходили и уходили. Как мама.
Однажды, когда мне было уже тринадцать, мама позвонила и сказала:
— Оля, я хочу, чтобы ты приехала на лето. В Москву.
— Зачем? — спросила я.
— Погостишь. Посмотришь город.
— Я уже смотрела. Мне было пять.
— Город изменился. И ты изменилась.
Я подумала. Мне не хотелось в Москву. Там был сад, луковый суп, Валентина Петровна. Но Валентины Петровны уже нет. И сад я не посещаю. Я большая.
— Хорошо, — сказала я. — Я приеду.
Летом я села в поезд. Одна. Бабушка проводила меня до вагона.
— Ты это, — сказала она. — Не ссорься с мамой. Она хорошая.
— Я знаю, — сказала я.
— И не плачь там. Ты уже большая.
— Я не плачу, бабушка.
— Знаю, — сказала бабушка. — Ты у меня несломленная.
Она поцеловала меня и вышла из вагона.
Поезд тронулся. Я смотрела в окно. Бабушка стояла на перроне и махала рукой. Я махала в ответ. Потом перрон кончился. Потом город кончился. Потом начались поля и леса.
Я ехала в Москву. К маме.
В Москве было душно. Как в тот раз. Я вышла из вагона и увидела маму. Она стояла на платформе, держала цветы.
— Оля, — сказала она и обняла меня.
— Здравствуй, мама, — сказала я.
Мама смотрела на меня. Глаза у неё были влажные.
— Ты на меня похожа, — сказала она.
— Знаю, — сказала я.
Мы поехали в её квартиру. Однушка на окраине. Маленькая, но чистая. Моя комната — это был угол за ширмой. Там стояла раскладушка.
— Тесно, — сказала мама. — Но мы что-нибудь придумаем.
— Ничего, — сказала я. — Я привычная.
Я положила на подушку клоуна. Он путешествовал со мной. В рюкзаке, между учебниками и сменой белья. Он был старый, облезлый, без ноги. Но я его не бросала.
Мама увидела клоуна.
— Ты его до сих пор хранишь? — удивилась она.
— Это папин подарок, — сказала я.
— Папа давно не живёт с нами, — сказала мама.
— Я знаю, — сказала я.
Папа ушёл, когда я училась во втором классе. Мама сказала по телефону. Я не плакала. Я его почти не помнила. Только клоуна помнила.
Мы прожили вместе всё лето. Мама работала. Я гуляла одна по Москве. Ходила в музеи, в парки, в кино. Мне было хорошо одной. Я привыкла.
Вечером мы ужинали. Мама готовила. Я мыла посуду. Мы разговаривали.
— Как тебе живётся с бабушкой? — спросила мама однажды.
— Нормально, — сказала я.
— Она тебя не обижает?
— Бабушка? Нет. Она меня любит.
— Я знаю, — сказала мама. — Я тоже тебя люблю.
— Я знаю, — сказала я.
Мы помолчали. Я смотрела на свои руки.
— Мама, — сказала я. — А почему ты не забрала меня тогда? В пять лет. Почему ты не оставила меня?
Мама поставила чашку на стол. Посмотрела на меня долгим взглядом.
— Я испугалась, — сказала она. — Я не знала, как быть. Мне казалось, что с бабушкой тебе будет лучше. А оказалось… я не знаю, как оказалось.
— Со мной всё хорошо, — сказала я.
— Ты слишком хорошо говоришь, — сказала мама. — Слишком правильно. Дети так не говорят.
— Я уже не ребёнок, — сказала я.
— Ты мой ребёнок, — сказала мама. — Всегда.
Она заплакала. Я встала, подошла к ней, обняла. Она была маленькая, худая. Я была выше неё.
— Не плачь, мама, — сказала я. — Всё хорошо.
— Ты прости меня, — сказала она в моё плечо. — Ты прости, что я не смогла.
— Я не держу, — сказала я. — Я просто помню.
Я не знала, правильно ли это. Может, надо было простить по-настоящему. Но я не умела. Я умела только помнить.
В конце августа я уехала обратно.
Мама снова провожала меня. Стояла на перроне и махала. Я махала из окна.
— Приезжай ещё! — крикнула мама.
— Приеду! — крикнула я.
Поезд тронулся. Мама осталась на перроне. Я смотрела на неё, пока она не стала маленькой точкой. Потом я отвернулась и достала клоуна.
— Она меня любит? — спросила я.
Клоун улыбался.
— Я знаю, — сказала я. — Я тоже её люблю.
Я убрала клоуна в рюкзак. Достала книгу. Открыла на середине. Я ехала домой. К бабушке. К дедушке. К морю. К школе. К своей жизни.
Мама звонила. Теперь чаще. Раз в две недели. Я бежала к телефону.
— Алло! Алло! У меня всё отлично, мам! — говорила я.
Я научилась говорить это легко. Как скороговорку. «У меня всё отлично». Это была правда. У меня действительно всё было отлично. Я училась на пятёрки. У меня были друзья. Я читала книги. Я гуляла у моря.
И только по ночам, когда никто не видел, я прижимала клоуна к груди и вспоминала.
Тот звонок из прихожей. Тот телефонный диск, который я крутила пальцем. Тот мамин голос: «Алло! Алло! Что случилось?».
Ничего не случилось.
Ничего не случалось.
Я просто хотела к маме. А мама была далеко. Очень далеко. И теперь она тоже далеко. Но я больше не спрашивала «когда ты меня заберешь?».
Я спрашивала: «Как ты там, мама?»
И мама отвечала: «Нормально. А ты?»
— Нормально, — говорила я.
И это было правдой.
Я выросла. Я стала сильной. Я стала той, кто не плачет в трубку. Я стала той, кто улыбается, когда внутри пустота.
Я стала несломленным клоуном.
Маленьким, облезлым, без ноги. Но всё равно улыбающимся.
Потому что если перестать улыбаться, то что останется?
Останется только варёный лук.
А его я не люблю. И никогда не полюблю.