Аверьянов вышел из здания аэропорта «Шарль де Голль» через высоченные раздвижные стеклянные двери к стоянке такси. Молодой таксист-араб с трудом загрузил в багажник его огромный чемодан. Поскольку на переднем сидении валялось несколько глянцевых журналов, пришлось сесть назад — тогда Аверьянов не знал, что таксисты Парижа перевозят пассажиров только на задних сидениях.
Таксист спросил:
— Où nous allons (куда едем)?
— Hotel Royal Bastille (Отель "Королевская Бастилия").
— À Paris (В Париже?")?
— Oui (Да).
Таксист включил навигатор и всю дорогу болтал по телефону. О чём именно, Аверьянов не слушал, зато сразу отметил, что рановато стало темнеть. Ни потому ли, что по небу бежали рваные тучи, и время от времени моросило?
Благодаря расторопности таксиста благополучно миновали пробку на въезде в столицу, а затем в сгустившихся сумерках пробирались узкими улочками и переулками. «Дворники» методично размазывали по стеклу радужные огни светофоров, витрин магазинов, кафе, редкие силуэты прохожих, а Николай не мог представить, что делать в такую погоду две недели в Париже — о переменчивости её в это время года он тоже пока не знал. Впрочем, он прибыл сюда не для развлечений. И, в то же время, почему бы до или после мероприятий не побродить по этим очаровательным улочкам, не посидеть в открытом кафе, не подняться на Эйфелеву башню, не побывать на русском кладбище в Сент-Женевьев-де-Буа, не смотаться на денёк ночным поездом в Ниццу, куда приглашал его «последний белогвардеец», с которым познакомился через московского художника (Евгения Анатольевича Расторгуева), уроженца старинного поволжского села, где Аверьянов в начале девяностых обосновался с семьей?.. Там, откуда он выезжал, было семь градусов мороза, а тут даже при этакой угрюмости не менее десяти тепла. И это в начале ноября! Хорошенькое дельце! И всё-таки, положа руку на сердце, стоило себя спросить: кой чёрт притащил его в эту забытую Богом страну? И хотя там, откуда прибыл, дела шли не лучше, а в чём-то хуже, приятно было думать, что он не француз. Не то чтобы он не любил французов, просто ему казалось, по меньшей мере, странным, что не только они, но и все остальные европейские да и скандинавские народы давно забыли (или заставили забыть), откуда пришли на эти земли их далёкие предки.
Таксист остановил машину и, кивнув в сторону вызывающей вывески над скромным входом, сказал:
— Votre hote (Ваш отель.
Аверьянов расплатился, взял сдачу и вышел. Дождь к этому времени перестал. Таксист извлёк из багажника чемодан.
Справа от входа в отель, на узком тротуаре, за круглым столиком, в широкополой шляпе, закинув нога на ногу, эффектно вознеся левую руку с дымящейся сигаретой, сидела не первой свежести проститутка с ярко напомаженными губами. Она проводила Аверьянова магическим взглядом до двери отеля.
За стойкой скучал молодой портье. При появлении незнакомого посетителя он изобразил прилежное внимание.
Аверьянов сказал:
— J'ai réservé une chambre dans votre hotel (Я зарезервировал номер в вашем отеле).
Портье повернул голову направо и, глянув на приколотый к стене листок, спросил:
— Monsieur Averianov?
— Oui.
Портье снял с настенной дощечки ключ, вышел из-за стойки, подхватил тяжеленный чемодан и потащил по узкой крутой лестнице.
Номер оказался на последнем четвертом этаже — их было по два на каждом.
Портье вставил в замочную скважину ключ.
— S'il vous plait, Monsieur.
Аверьянов поблагодарил за помощь, повернул ключ, распахнул дверь и вкатил чемодан.
Почти всю ширину противоположной стены занимало окно, занавешенное до половины коричневыми шторами. Слева компьютерный столик, узенький платяной шкаф со сдвижными дверями. Вдоль окна упиравшаяся головою в противоположную стену кушетка. Прикроватная тумбочка рядом. До замыкающей стены с дверью в туалет, совмещенный с душем, и выходом на лестничную площадку оставалось не более метра.
Н-да, впервые он в таком компактном номере. Зато относительно недорого и почти в центре…
И тут же усмехнулся, вспомнив блаженную нищету, когда двухкомнатная квартира с проходным залом на пять ртов считалась роскошью. Да что квартира! Даже коммуналка являлась предметом зависти в сравнении с вросшими в землю бараками с печным отоплением, в которых тогда ютилось большинство. В одном из таких бараков, кстати, Аверьянов впервые прикоснулся к чуду — единственному на весь пригородный поселок фильмоскопу. Телевизоров в то время ещё ни у кого не было, а черно-белое кино крутили раз в неделю в таком же допотопном, как и бараки, клубе. Куда ему было до цветного, к тому же бесплатного фильмоскопа! А сколько счастливых минут подарило это чудо техники, как раздвинуло кругозор, отшлифовало речь, а затем повлекло дальше, к организации неуёмной фантазии, любопытству, книгам и, наконец, первым пробам пера!..
Окно выходило в замкнутый со всех сторон похожими зданиями двор. Ломаные крыши сплошь в больших и малых окнах, в некоторых горел свет.
Николай щёлкнул выключателем, задёрнул шторы и принялся разбирать чемодан.
В первую очередь хотелось принять душ, а затем, просушив феном волосы, а точнее остатки ещё не седых в шестьдесят лет волос, спуститься вниз, перекусить и до утра на боковую — более четырнадцати часов с момента выхода из дома он находился в пути, и за всё это время даже в самолёте не удалось вздремнуть.
После принятия душа усталость отступила.
Аверьянов просушил феном волосы, накинул ветровку и спустился вниз.
На этот раз проститутки на тротуаре не оказалось. Либо нашла клиента, либо укрылась от набежавшего очередного дождя в кафе. Только потому, что оно было первым, Аверьянов заглянул в него. Сидевшие за барной стойкой два африканского вида мордоворота без тени дружелюбия уставились на Аверьянова. Такая же вывеска было у бармена. И, хотя кроме них в небольшом, отделанном под темное дерево кафе не было никого, Аверьянов сообразил, что ему тут не место, а может быть, даже опасно.
Такого же размера оказалось следующее, отделанное под светлое дерево кафе, с тремя столиками вдоль правой от входа стены. И тоже совершенно пустое. За стойкой копошился у крутящейся жаровни средних лет официант.
Николай поздоровался, сказал по-французски, что желает перекусить, и прошел за дальний столик. Официант принёс меню. Оно было на французском и английском. Аверьянов сделал заказ на французском.
Пока ожидал, пришло на память, как когда-то давным-давно, казалось, в совершенно другой жизни, впервые оказался в одном из привокзальных сибирских ресторанов, где заказал «цыплята табака» и кофе с коньяком на десерт. Почему именно это? Дело в том, что всё остальное он либо ел, либо слышал о таких блюдах, но «цыплята табака»… Они тогда показались чем-то экзотическим, как гаванская сигара или пуэрториканский ром, то же самое — кофе с коньяком. Без коньяка, на который никогда не было денег, кофе, разумеется, он пил и не раз, но чтобы то и другое вместе…
Официант принёс скромный, однако далеко недешевый в переводе на «тугрики» ужин. И Николай вспомнил, как кто-то из знакомых обронил, что из Парижа в этом смысле немудрено вернуться без штанов. А с другой стороны, кому, да ещё в таком возрасте, нужен лишний вес, когда в твоей вечно «недоедающей» стране с ним чуть ли не поголовно борются?
Хрустящая булочка с воздушной мякотью напомнила такие же пустотелые «гэдээровские» батоны, которые когда-то покупал в солдатской чайной после получки, разрезал вдоль на две части, намазывал искусственным маргарином, поверх него таким же ненатуральным мёдом и ел, запивая порошковым молоком из литровой бутылки. Какое это было блаженство! А жареная на кулинарном жире картошка с замешанными на воде, само собой, без яиц, блинами, которые, пока не остыли, поскольку остывшее из-за жира невозможно есть, приносили в казарму ночью, когда их противотанковая батарея заступала в наряд по кухне! А слегка подсоленный кусок белого хлеба с размазанными двадцатью граммами сливочного масла и кружкой чая, подслащенного куском сахара! А…
Но было и другое, и почему-то именно теперь, на чужбине, навязчиво лезло в голову.
Что именно?
Да хотя бы радиорубка, куда тайком от командиров собирались слушать «вражеские голоса». Он никогда бы не вспомнил об этом, кабы не услышал однажды:
И день, когда нашел я на чужбине
Родной букет из полевых цветов,
Я вспомнил запах скошенной полыни
И эхо дальнее девичьих голосов.
Сходу удалось запомнить всего два куплета, но каких! С тех пор он пел их в уме не переставая и даже, если рядом не было никого, пускал сентиментальную слезу, когда доходил до разбирающих душу слов:
И где б меня в сраженьях не носило,
В душе моей со мной была всегда
Звезда моих полей, звезда моей России,
Страны единственной прекрасная звезда.
А ещё — палаточный лагерь в зимнем сосновом лесу, дым полевой кухни, письма любимым девушкам, которые сочинял для ребят своего взвода, а точнее, напишет одному, а остальные у него переписывают.
Однажды их привезли на местный химкомбинат разгружать вагоны. Перегружали в подходившие один за другим грузовики тяжелые мешки и только вошли в азарт, как прозвучал гудок ко второму — с ума сойти! — завтраку, на который предложили по круглой булочке, небольшому куску отвратительной ливерной колбасы и бутылке лимонада. На обед принесли по разделенному на три отделения блюду — для котлеты, тушёной капусты и прозрачного куска хлеба. Они выразили возмущение: «А суп?» Когда же им подали по тарелке бульона, возмутились в очередной раз: «А хлеб?» И тогда им принесли несколько батонов, нарезанных такими же тонкими кусками, которые, для того чтобы нормально, по-русски, есть, приходилось складывать по пять-шесть вместе. При этом «гансы» смотрели на «иванов» как на дикарей. Но «иваны» потому их и победили, что не только суп, но и макароны, и пельмени ели с хлебом. Сами «гансы» на обед брали либо первое, либо второе, а вот на третье — просто немыслимо! — по кружке пива, которым смаковали, покуривая сигарету, чего не могло быть ни на одном советском предприятии, в том числе и пива, которое у немцев алкогольным напитком не считалось. И всё равно вместо пива им принесли по стакану киселя.
Самым любимым местом, разумеется, была каптёрка художника, куда собирались не только для оформления дембельских альбомов и чемоданов, но и послушать песни под единственную на весь дивизион гитару, помечтать о будущем, поговорить по душам. Для Аверьянова это ещё было местом хранения книг, которые покупал в киоске и которые никому, кроме него, были без надобности, словно специально для него одного, такого ненормального, в единственных экземплярах завалявшиеся на прилавке. Каптёрка была преддверием той жизни, о которой после отбоя торжественно возвещалось таким образом. Стоило кому-нибудь из «стариков» с нижнего яруса сказать: «Дембель стал на день короче», с верхнего вымуштрованно отзывались хором: «Дембелям спокойной ночи!» Свет при этом надо было потушить так, чтобы не щёлкнул выключатель, который мог потревожить чуткий сон «стариков». Храпеть тем более не позволялось. За такое безобразие храпуну либо устраивали «велосипед» (поджигали засунутый между пальцев ног кусок бумаги), либо вместе с кроватью относили в туалет, где можно было, никому не мешая, храпеть в своё удовольствие. Всё это делалось не из дедовщины, а от скуки. По той же причине Аверьянов даже взялся за изучение грузинского языка, от которого до настоящего времени в памяти осталось всего лишь одно приличное выражение: ахалгазда криви — молодая вдова. Почему вдова? Да потому что ничья, да к тому же ещё и молодая и, разумеется, фантастически красивая!
Ну и, само собой, дембель! Столько телячьего восторга за всю свою жизнь Аверьянов не помнил. Да и кого из покидающих заграницу дембелей не бил озноб от сногсшибательной женской красоты, не дрожало сердце от певучей сладости родной речи, не обмирало на пороге отчего дома сердце? Да что там! Каждый кустик, каждая веточка, каждый листок казались необыкновенными! Вообще всё это до щенячьего визга любимое захолустье! Радость родных, друзей, одноклассников, всех, кто не мог не улыбнуться при взгляде на его до идиотизма счастливую физиономию!
Ну, а затем началась другая жизнь. И вовсе не с любви, о которой мечтал два длинных года, хотя и это потом было, и даже не с поступления в университет, а с отъезда с университетским приятелем в Воркуту, куда при других обстоятельствах их никакими пряниками не заманили бы. Увы, пришлось, поскольку выставили их из университета, а точнее сами ушли из-за одной некрасивой истории. Приятель по необходимости, Аверьянов из солидарности. И всё из-за старинных книг, которые приятель случайно обнаружил в приспособленном под бомбоубежище подвале общежития, где обновлял надписи. Книги принадлежали дореволюционной университетской библиотеке, к тому времени за ненадобностью списанные. Между делом заглянув в них, приятель догадался, что они представляют определённую ценность, и для пробы парочку толкнул на нелегальном букинистическом рынке. Успех ошеломил. Ещё бы! Они жили на тридцать рублей стипендии в месяц, а тут отвалили чуть не сотню. Приятель вошёл во вкус и даже планировал во время каникул смотаться в Москву. Мол, тут, в провинции, разве это цены? Ему и в голову не приходило, что нелегальный рынок отслеживался «лицами в сером», поэтому, как только на нём появились книги со штампом университетской библиотеки, сразу вышли на продавца, завели дело, стали таскать на допросы. Вокруг кипела обычная студенческая жизнь, а приятель был под следствием, с подпиской о невыезде, с реальным шансом вылететь из университета. После летней сессии они разъехались, и Аверьянов даже забыл об этом, а первого сентября, войдя в университет, на лестничной площадке встречает озабоченного приятеля. Оказывается, на следующий день запланировано комсомольское собрание, на котором бедолагу собираются исключить из комсомола и, скорее всего, выставят из университета. Дело к тому времени уже закрыли. Приятеля не посадили. Ущерб он возместил. Хорошо ещё, всплыли не все проданные книги, а всего пара штук, а он сказал, что больше не брал, а поскольку учёта не было, пришлось поверить. Пока раскручивалась машина комсомольской бюрократии, приятель ухитрился забрать в «студкоме» билет, учётную карточку и под каким-то предлогом уволиться из университета.
— Я с тобой!
Что его тогда понесло, Аверьянов и сам не мог понять, но ему было худо ещё до того, как он это произнесёт, хотя заранее знал, что непременно скажет. Приятель благородно возразил, что ни к чему, мол, ещё и ему биографию портить, но, судя по всему, был рад. Аверьянов отправился в деканат за документами. Ох, и скверно же ему было! Бедные родители! Так они радовались его успеху! С какою гордостью снаряжали они его на второй курс! Он прибыл в сшитом по заказу у знакомого портного костюме-тройке! Ужасался самому себе, но действовал как на автомате. И почему-то всё мгновенно удавалось, и это в то время, когда добыть какую-нибудь справку стоило массу времени. Через пару часов он был никто, с полусотней рублей в кармане.
И вот они на улице. И куда теперь? Приятель предлагает ехать на заработки. Где-то под Воркутой в шахте пашет его бывший одноклассник.
Прибывают они к приятелю домой, Аверьянов продает свой шикарный костюм, облачается в одолженные приятелем лохмотья, и тю-тю на Воркутю.
От Воркуты до Хальмер-Ю, как называлось место назначения, шла однолинейная узкоколейка. Ехали в старинных деревянных вагонах с открытыми площадками.
Поселились неподалёку от Хальмер-Ю, в одном из стоявших посреди тундры длинных шахтерских бараков, напоминавших бараки Аверьянова детства, в одном из которых, как уже было сказано, он впервые прикоснулся к чуду. На этот раз пришлось соприкоснуться с суровой действительностью.
При входе в барак приятелей встретили распахнутые настежь двери комнат. В некоторых, где прямо на полу, а где на кроватях, валялись пьяные шахтёры, у одной двери стоял ящик водки. Позже узнали, что тут жили и работали почти одни бывшие зэки. От адского труда и безысходности пили.
И то сказать, триста метров глубиной шахта! В щелях этажами стоят забойщики, уголь летит вниз, и они с приятелем, проходчики, в самом низу. Уголь летит в вагонетки, они подбирают его лопатами с боков, полные вагонетки отправляют по тоннелю к подъёмнику, назад везут сырые скользкие брёвна.
В один из таких дней выскользнувшим из рук бревном Аверьянов ударил указательный палец на левой руке. Попрыгал, подул, назад в рукавицу сунул. Думал, поболит и перестанет, а он, зараза, болит и болит. День болит, другой болит. Спасу нет. Сказал мастеру, тот отослал к фельдшеру. Сделали снимок. Оказалась раздробленной кость. Отправили на больничный.
А тут и приятель, недолго думая, принял пургену и с подозрением на дизентерию угодил за решётку спец. диспансера. Пришёл Аверьянов его навестить, а тот с третьего этажа из-за решётки кричит в форточку, забери, мол, путёвку, которую по приезде купил по дешёвке в профкоме в местный санаторий, а то пропадёт.
И вот Аверьянов прибывает в санаторий и глазам своим не может поверить. После натурального бомжатника и адской жути шахты кругом идеальная чистота. Пальмы в кадках, просторные светлые залы, коридоры, комнаты, ослепительной белизны скатерти на столах. Официантки в белых фартуках и кокошниках.
Двадцать дней он там прохлаждался да всё книжки читал. И не только, но и думал: как пить дать, они тут пропадут! И после первой получки дали дёру. Стыдно было начальнику шахты смотреть в глаза. Насилу уговорили взять на работу, а то всё не хотел. Какие, усмезался, из вас к чертям собачьим шахтёры, недели не выдержите, сбежите, видали мы таких. Они: кровь из носу — не сбежим. И на тебе! Заявления всё же подписал, получили они расчёт. И, надо сказать, не мало. Аверьянов шестьсот, приятель восемьсот. Прилетают они в родные палестины. Перед тем как разъехаться, приятель предлагает на следующий год поступать в Литературный институт. «Это ещё что за чудо?» Приятель подходит к киоску Союзпечати, просит посмотреть справочник, находит, показывает. С тем и расстались.
Но сначала блудный сын прибывает домой. Родители: «Как ты мог? Ну как ты мог?» Отец кричит: «На завод пуская идёт, раз ни на что другое, как только гайки крутить, не способен!» Мать ненастойчиво возражает: «Может, ещё восстановиться можно?» — «Да кому такой прохиндей нужен?» Аверьянов внутренне возмущается, но виду не подаёт, пишет приятелю, так, мол, и так. Тот: пойдёшь электриком в наше ДК? А что, спрашивает, делать, он, мол, в электрике ни бум-бум? Да ничего, мол, особенного, лампочки вворачивать.
И вот Аверьянов в ДК. Кругом чистота, ковры, для электриков отдельная комната. Ну, думает, лафа, почти как в санатории Хальмер-Ю! Что относительно работы, слава Богу, не один в ДК оказался: позор, простейшей электрической схемы нарисовать не смог! Взяли учеником, на гроши, но всё больше студенческой стипендии, хотя бы есть, на что жить, а вот жить в прямом смысле первое время пришлось у приятеля в сарае, хотя тот один с матерью в доме жил. Мать почему-то решила, что это Аверьянов биографию сыну испортил. Даже первое время не здоровалась с ним, но в итоге помогла за небольшую плату встать на квартиру к своей одинокой знакомой.
Раз в неделю приятели стали посещать занятия литературного объединения, которое вёл в ДК бывший фронтовик, член Союза писателей, окончивший Высшие литературные курсы того самого Литературного института, в который они собрались поступать.
Приятель писал короткие рассказы о спортсменах под Хэмингуэя, один из которых даже опубликовала столичная газета «Советский спорт».
Аверьянов начал с рассказа с фельетонным названием «Преступная халатность» о лесных пожарах, на борьбу с которыми когда-то была поднята их учебная часть.
Леса горели вдоль затянутой дымом московской трассы на протяжении ста километров. Если бы это был верхний пожар, с ним бы давно справились, но горели торфяники.
Когда выгорело мелколесье, на огромных, обугленных, подернутых едким дымом пространствах остались торчать одинокие стройные сосны. Время от времени вокруг них, то в одном, то в другом месте, вырывалось наружу пламя. Когда подгорали корни, сосны со стоном обрушивались на землю, подымая столб иск и облако сажевой пыли.
Передвигаться по такой территории строго настрого запрещалось. Можно было в любую минуту провалиться в настоящее пекло. Даже ходили слухи, что в него недавно угодил танк, который использовали в качестве трелёвщика. Что стало с танком и механиком-водителем, поскольку здравый смысл подсказывал, что всему экипажу в боевой машине делать нечего, не сообщалось.
Для борьбы с низовым пожаром выкопали двухметровой глубины траншею расстоянием почти в десять километров, соединив русла двух лесных речушек, которые наполнили её водой до половины.
В задачу расставленных на расстоянии ста шагов курсантов входило следить за тем, чтобы пламя не перекинулось на нетронутую пожаром территорию.
В этой цепи и оказался Аверьянов.
В первую очередь его поразил контраст того, что было перед глазами и за спиной. Огромная, покрывшаяся толстым слоем сажи, дымящаяся территория, от которой тащило угаром. Судя по всему, подземный пожар ещё не скоро должен подойти к наполненной ржавой водой траншее, и напряжение первых минут спало. Затем стало скучно. Сверху припекало солнце. За спиною шелестел защищённый от пожара лес. Под ногами пружинил мягкий мох, напомнивший бабушкину перину, на которой они с двоюродным братом Саней когда-то любили кувыркаться. После преждевременной смерти матери, с пятилетнего возраста до школы, Саня жил у бабушки, а чтобы ему не было скучно, родители сплавляли туда Аверьянова, а чтобы «старухе» было не так тяжело, каждые выходные и на все каникулы приезжал помогать водиться с мелюзгой «взрослый» Лёня. Правда, при бабушке это было совсем не заметно, но стоило ей уйти на посиделки, куда каждый вечер собирались все «старухи», это сразу вылезало наружу. В один из таких вечеров даже мог сгореть барак. Благо, соседи оказались на чеку и вовремя приняли участие в тушении пожара, который организовал «взрослый» Лёня, изготовивший самодельный порох, качество которого решил испытать в горящей печке. Сначала бросал по чуть-чуть. Но печка слабо реагировала. Тогда он кидал больше. Та же картина. В конце концов, изобретатель решил, что опыт не удался, и запулил в печку всю банку. На этот раз печка «задумалась», пошипела, а затем, распахнув дверцу, извергла следом за пламенем клуб едкого дыма. Малыши сначала замерли от неожиданности, а потом залились нервным смехом, глядя на то, как стащивший со стола скатерть поджигатель принялся тушить пожар. Когда стало нечем дышать, было уже не до смеха. И они в две луженые глотки взялись играть на Лёнькиных нервах. И тому уже не хватало рук для тушения пожара. Между тем дышать становилось всё тяжелее, и под конец сделалось так тяжело, что, казалось, ещё немного и Аверьянов задохнётся. Но тут кто-то с треском вышибает дверь, и…
Аверьянов просыпается.
В первое мгновение не может понять, почему не стоит, а лежит на мягком мху, и главное, каким образом рядом оказалась вершина сосны, ещё отряхивающая с зелёных ветвей сухие шишки?
И тут же вскакивает, ошалело озираясь по сторонам — не видел ли кто?.. В следующее мгновение вместе с жутью вползает, как неделю назад такой же сосной покалечило уснувшего курсанта из второго взвода, ввиду чего им было приказано ни в коем случае не спать. И надо было такому случиться!
Однако первый раз повезло.
Второй раз уснул на сержантском посту в Германии.
Была такая тихая, такая тёплая летняя ночь, за два или три часа до рассвета, а вокруг такая густая, такая вязкая тьма, что не было никаких сил сопротивляться тяжёлым наплывам сна. Аверьянов тряс головой, приседал, глубоко дышал, старался как можно больнее себя ущипнуть, хлестал по щекам — ничего не помогало. Ни в коем случае не засыпать побуждало то обстоятельство, что на этот удалённый от воинской части на полтора километра пост (охраняли склад боеприпасов) случались нападения пьяных немцев, вооружавшихся камнями. Для такой диверсии лучше всего подходила именно такая, выколи глаз, ночь, поскольку часовой всё время находился в свете фонаря. Единственным местом, где можно было от него укрыться — пожарный щит с ящиком для песка. Таким образом, в первую очередь соображение безопасности, а не приступы сна, побудили Аверьянова сначала присесть на ящик с песком, а затем, привалившись спиной к пожарному щиту, уснуть.
Проснулся обезоруженным. Вокруг ни души, та же тьма, сна ни в глазу, на душе жуть. Что делать? Куда бежать? Кого звать на помощь?
Когда в сопровождении разводящего со сменой из темноты появился начальник караула, решивший проверить дальний пост, поскольку такие случаи уже бывали, у Аверьянова от радости чуть не выпрыгнуло сердце.
Возвращая автомат, ничего хорошего не обещающим тоном начальник караула отдал приказ:
«Взять оружие! Встать в строй! Равняйсь! Смирно! Младший сержант Аверьянов!»
Уныло:
«Я-а».
«Выйти из строя!»
С тяжёлым вздохом:
«Е-эсть».
И, когда вышел и встал лицом к строю, от стыда не смел поднять глаза.
«Ну, слушаем вас, младший сержант».
Насилу выдавил:
«Винова-ат, товарищ лейтенант».
Не мог же он, в самом деле, сказать, что присел из соображений безопасности, да нечаянно заснул.
«Ещё как, младший сержант, ещё как виноват! — на повышенных тонах, всё более и более заводясь, подхватил лейтенант. — А если бы вас обезоружил не я, а какой-нибудь затаившийся ещё с войны враг, что бы могло быть, вы об этом подумали? А что могло быть во время боевых действий, вы себе представляете?
Промямлил:
«Та-ак то-очно».
«Так то-очно!.. Ничего вы себе не представляете, младший сержант. По вашей преступной халатности часть лишилась бы склада боеприпасов, в результате чего нечем было бы отразить наступление противника. Вот этой самой рукой, — показал он увесистый кулак, — по закону военного времени я бы вас лично шлёпнул. Встать в строй!
«Е-эсть»
Всю дорогу думал о том, что ему за это будет. Но случившееся дальше караульного помещения не ушло. И это не только послужило уроком, но и отозвалось уважение к командиру.
Руководитель литературного объединения одобрил рассказ. Но его одного оказалось недостаточно для поступления в Литинститут. И тогда Аверьянов изобразил университетскую и шахтерскую эпопею.
Теперь не только по объему, но и по содержанию вполне хватило, чтобы пройти творческий конкурс и получить вызов на вступительные экзамены.
Узнав об очередном успехе, родители сменили гнев на милость, хотя это было всего лишь начало успеха. Предстояло собеседование, а затем экзамены. За экзамены Аверьянов не переживал, а вот за собеседование… Руководитель литературного объединения сказал, что именно во время него намечают, кого принять, а кого прокатить на экзаменах. Для этого поступающих разбивают на три группы и для каждой устанавливают свой проходной балл. Тем, кого собираются принять, определяют в группу с самым низким проходным баллом, списки которых вывешивают после экзаменов.
Что относительно приятеля, несмотря на его самоуверенность ввиду публикации в столичной газете, вызов ему не пришёл, а вот Аверьянов в институт поступил. Первое время они переписывались, а потом (на какое-то время) потеряли друг друга из вида (, а потом опять нашли, и где!..) да и не мудрено — столько всего за это время в стране, да и во всём мире произошло…
+++
Вернувшись в отель, прежде чем завалиться в постель, Аверьянов тронул радиатор —как парное молоко. Хотя в номере было прохладно. Пришлось надевать пижаму. И всё равно, забравшись под одеяло, долго не мог согреться и уснуть.
Это была вторая поездка в Европу, если не считать службу в ГДР, за время которой ничего, кроме высокого каменного забора да учений, не видел. Зато вторая встреча с Германией оставила массу впечатлений. И это понятно, поскольку на этот раз прибыл не по приказу Родины, а по приглашению немецкого издательства, выпустившего его исторический, а по мнению недругов, фантастический роман. Что бы ни говорили недруги, после книжной ярмарки во Франкфурте-на-Майне, с подачи немецкого издателя, выступившего в качестве литературного агентства, роман был переведён на основные европейские языки.
Роман назывался...
Впрочем, какое это имеет значение? Главное заключалось не в этом, а в том, что он утверждал. А утверждал он, казалось, немыслимое. Но это лишь на поверхностный, зашоренный стереотипами взгляд, поскольку производил впечатление шока.
Как?! Да этого быть не может! Вы даёте себе отчёт? Бред!
Но факты, как известно, упрямая вещь. Те, кто придумывал стереотипы, не удосужились уничтожить (или по каким-то причинам это не удалось) множество экспонатов древности, по сей день хранящиеся в музеях Европы, Скандинавии, России. Да что там! По всему миру без особого труда можно было найти вопиющие свидетельства фальсификации мировой истории.
На эту тему и был написан вызвавший такой ажиотаж роман. Он возник не на пустом месте. Его созданию предшествовала многолетняя исследовательская работа двух ученых-энтузиастов, имена которых вызывали изжогу у докторов и кандидатов исторических наук, приглашаемых для разоблачения одним из телевизионных каналов. Увы, ни на одной из этих передач ни слова не говорилось по существу — о собранных энтузиастами артефактах. Одни только эмоции и превозношение своими знаниями. «Физики учат историков! Почему историки не учат физиков?» Да потому, господа историки, что физика это наука, а история, извините, — продажная шлюха.
Собственно эта передача и побудила Аверьянова, привыкшего не доверять официозу, которым страдали почти все телевизионные каналы, выяснить, в чём дело, и в первые минуты знакомства с материалом сам испытал нечто вроде шока. Да что шока! Враги! И в первую очередь — родного православия, да и всего христианства в целом! Это надо до такого додуматься, будто бы Иисус Христос и какой-то казнённый византийский император — одно лицо! Мало того! Под корень резались претендующие на историческое первенство по сравнению с относительно молодым христианством иудаизм, буддизм, вместе с мусульманством отнесенные всего лишь в разряд отколовшихся «дочерних предприятий» или «вариаций на тему» первого.
На этом бы знакомство с материалом и закончилось, но в дело вмешались женщина, тоже учёный, но какой! Мало того, что она обладала удивительным даром доступно излагать суть, весь её облик, интонация голоса располагали внимать тому, что, опираясь на веские доказательства, она утверждала. Именно она, а не эти горе-учёные, к тому же атеисты, помогла сложиться отчётливой картине устройства древнего мира, а стало быть, оболганной выписанными Петром I тремя немцами истории родного отечества. Лично её побудили к этому, как она выразилась, постоянные разговоры, «о нашей глупости, о нашей серости, о нашем варварстве». И тогда она поставила перед собой благородную цель: «разобраться в родной истории», доказать, что «никакие цивилизаторы сюда не приходили», что «дискутировать по поводу пришедшего на территорию России Рюрика в начале второго тысячелетия нашей эры — чистый идиотизм», что «эта высосанная из пальца проблема была решена ещё в девятнадцатом веке», что любому здравомыслящему историку давно известно, что «Рюрик, братья и дружина были призваны из сечь варяжских, бывших на реках Варяже и Варанде озера Ильменя», что они «были русы, из народа славянского, следовательно, общего с новгородцами языками и происхождением, могли иметь друзей и даже родичей в Новгороде, с помощью которых мудрый Гостомысл помог их призванию и утверждению», что ещё за 500 лет до этого призвания существовал Новгород, что ни в одной русской летописи не упоминается о толмаче (переводчике), и так далее... А если к этому добавить, что она пережила клиническую смерть, после чего утверждала, что небытия нет, её изыскания приобретали прямо-таки сакральный характер. Сама она об этом рассказывала так:
«Чтобы знать, что такое смерть, надо через неё пройти. Вот пишут — тоннель, тоннель… Да, действительно летишь с чудовищной скоростью в какой-то чёрной трубе. Даже бархат светлее. Это какая-то абсолютная тьма. И ты летишь в ней с такой скоростью, что свистит в ушах. И чувство ужаса. А потом эта скорость начинает сокращаться, сокращаться, и ты начинаешь парить. Впереди появляется свет, причём не желтый, а какой-то… у нас такого понятия нет, чтобы передать. И вот ты начинаешь медленно парить на этот свет. Его становится всё больше, больше. И наконец ты оказываешься окруженным этим светом. Ты чувствуешь себя частью его. При этом ощущения собственной личности нет. То есть о себе самой думаешь: она умерла. Очень спокойно. И начинается общение с кем-то. Не на уровне слов, но ты понимаешь, что именно тебя спрашивают, и отвечаешь… Единственное, что меня вызволило из этого состояния: а как же сын? Я рожала дочь. Четыре минуты была в состоянии клинической смерти. Но, когда открыла глаза, у меня не было никакой радости от того, что я вернулась. Только мысль: Боже, опять… Состояние, когда ты погружаешься в этот свет, это состояние… даже не счастья, не блаженства, не гармонии… Это настолько прекрасно, что постоянно живёшь воспоминанием об этом, и всё время себя контролируешь, что я могу сделать, а что не могу. И каждый день воспринимаешь, как подарок, чтобы выполнить свой долг. Ты должен сделать то-то и то-то. Человек не умирает, он переходит в другое состояние, но чтобы это понять, нужно через это пройти. Обычно люди боятся смерти, но мы, все, кто через неё прошли, мы её уже не боимся. Мы боимся страдания, боли, но не смерти. Потому что знаем, что за ней следует другое. Что именно, трудно сказать. Для этого нужно совсем умереть. Но что это не страшно, что это прекрасно, я знаю точно. И ещё не менее важное, на мой взгляд, понимаешь. Ни у кого на всём белом свете нет абсолютного знания о том, что это за свет, а также полномочий до этого света допускать или не допускать…»
После того как для Аверьянова сложилась общая картина древнего мира, он смог вернуться к осмыслению собранных учёными доказательствам, оставив без внимания большую часть их скоропалительных выводов. И чем дольше изучал, тем яснее вырисовывалась перед ним грандиозная трагедия передела мира, повлекшая за собой фальсификацию мировой истории.
Тогда и был задуман этот роман, хотя до этого, о чём только не писал, и никому, по большому счёту, это было не интересно. Нет, разумеется, книги его выходили, и некоторые даже отмечены премиями, но чтобы такое!..
И началось, как было сказано, с Франкфурта-на-Майне.
Ярмарка произвела на Аверьянова впечатление своим размахом, огромной, словно вырезанной из толстого серого картона статуей согбенного человека с молотом в руках на подъезде. Между плотно стоявшими вокруг просторной площади павильонами курсировал автобус. На площади пахло жареным мясом, острыми специями, пивом.
Первые три дня на ярмарку пускали только участников, которых было столько, сколько на московской, ВДНХ, в лучшие времена Аверьянов даже посетителей не видел.
Презентации романа предшествовал выход нескольких развёрнутых статей, написанных с немецкой обстоятельностью, привлечением цитат из трудов известных американских, европейских, скандинавских и российских учёных. Не обошли вниманием и заявление нобелевского лауреата Роберта Ньютона по поводу странного ускорения вращения Луны в средние века. И относительно составленной в начале семнадцатого века Скалигером и Петавиусом хронологии, которая давно подвергалась справедливой критике, упомянули. Да что там! Этнографические, топонимические изыскания, археологические находки, данные генетических анализов обнаруженных останков там, где их не должно быть, антропологические, лингвистические, географические и многие другие открытия были пущены в оборот. И уже невозможно было понять, где кончается художество и начинается наука...