Никита ел так, как едят дикие, изголодавшиеся зверята, которых чудом пустили к кормушке. Он обжигал гортань раскаленным, густым бульоном, не чувствуя боли. Вкус наваристого мяса казался ему чем-то нереальным, божественным. Он отламывал куски теплого, мягкого хлеба грязными, дрожащими пальцами и отправлял их в рот, боясь только одного — что сейчас он проснется в подвале на картонке, и этот роскошный зал, тепло камина и еда исчезнут, растворившись в морозном угаре.
Начало тут :
ГЛАВА 2. Вкус горячего мяса, ледяные наручники и тайна вырезанной лилии
Зал ресторана «Эрмитаж» постепенно возвращался к жизни. Официанты снова заскользили между столиками, зазвенели бокалы, возобновились тихие разговоры. Но атмосфера неуловимо изменилась. Люди украдкой поглядывали на худенькую фигурку в нелепой, огромной куртке. В их глазах больше не было брезгливости. Там был шок, смешанный со стыдом.
В дальнем углу, в глубоком кожаном кресле, сидел человек, который не притронулся к своему ужину.
Александр Николаевич Романовский. Легенда мировой классической музыки. Главный дирижер Императорского симфонического оркестра, человек, чей слух был абсолютным, а характер — невыносимым. Он славился тем, что мог выгнать первую скрипку с репетиции за малейшую фальшь. Он слышал музыку не ушами, а спинным мозгом. И последние десять лет этот мозг спал. Музыка стала для него ремеслом, выхолощенной математикой, в которой не осталось души.
До сегодняшнего вечера.
Романовский смотрел на грязного беспризорника так, словно перед ним сидел призрак. То, что сыграл этот мальчишка, нарушало все законы физики и музыкальной логики. На дешевой, убитой временем "дровах-скрипке", замерзшими до синевы пальцами, ребенок выдал такое легато и такую глубину вибрато, которым Романовский безуспешно пытался обучить своих консерваторских гениев годами. Это была не техника. Это была чистая, кровоточащая эмоция.
Маэстро медленно поднялся. Он взял свою трость с серебряным набалдашником в виде головы льва и, тяжело припадая на правую ногу, направился к столику у камина.
Никита вздрогнул, когда перед ним выросла высокая, худая фигура в безупречном черном костюме. Мальчик инстинктивно вжал голову в плечи и придвинул к себе пустую тарелку, ожидая удара. Улица приучила его к тому, что за любое добро рано или поздно приходится платить болью.
— Ты доел? — голос Романовского был низким, ровным, без единой теплой ноты.
Никита судорожно сглотнул, вытирая рот рукавом куртки, и кивнул.
— Дай мне инструмент, — приказал маэстро и протянул руку с длинными, аристократичными пальцами.
Мальчик побледнел. Его руки мертвой хваткой вцепились в футляр, лежавший на соседнем стуле.
— Нет, — прошептал он. — Это мое. Я не отдам.
Романовский нахмурил густые седые брови. В его взгляде мелькнуло раздражение.
— Я не собираюсь красть твои дрова, щенок. Я хочу посмотреть, на чем ты умудрился извлечь звук. Дай сюда.
Под тяжелым, гипнотическим взглядом старика Никита медленно, нехотя открыл футляр и передал скрипку. Романовский взял её так брезгливо, словно это была дохлая крыса.
Он поднес её к свету камина. Гриф потерт, колки дешевые, фабричные, лак сошел пятнами.
— Московская мебельная фабрика, семидесятые годы, — презрительно констатировал маэстро. — Кусок фанеры. Это не инструмент, это издевательство над акустикой.
Он перевел острый взгляд на мальчика.
— Кто учил тебя держать смычок? У тебя неправильная постановка кисти. Ты зажимаешь локоть.
Никита опустил глаза на свои грязные ботинки.
— Мама, — тихо ответил он.
— Твоя мать музыкант? Где она?
— На кладбище, — голос ребенка не дрогнул. Это была сухая, давно принятая констатация факта. — Она умерла два года назад. От кашля.
Романовский замолчал. Его лицо, похожее на высеченную из гранита маску, не дрогнуло, но пальцы, сжимавшие гриф скрипки, побелели. Он собирался задать следующий вопрос, собирался проверить мальчишку, заставить его сыграть гаммы прямо здесь, чтобы понять масштаб этого неограненного алмаза.
Но он не успел.
Дверь ресторана с грохотом распахнулась. С улицы вместе с клубами морозного пара в зал ворвались двое полицейских в тяжелых бушлатах. За ними семенил тот самый швейцар, который пытался выгнать Никиту.
— Вон он! Я же говорил, сидит, жрет за чужой счет! — швейцар мстительно ткнул пальцем в сторону камина. — Я сразу наряд вызвал, как этот оборвыш сюда залез. У него еще скрипка краденая!
Музыка в ресторане смолкла. Официанты замерли.
Сержант, грузный мужчина с красным от мороза лицом, тяжелым шагом направился к столику.
— Ну что, бродяга, доигрался? — гаркнул он, грубо хватая Никиту за шиворот его огромной куртки и рывком вздергивая на ноги.
Стул с грохотом отлетел в сторону. Никита вскрикнул от боли, когда грубые пальцы больно впились в тонкую шею.
— Я ничего не украл! Отпустите! Я только поел! — закричал мальчик, отчаянно вырываясь, как пойманный в капкан воробей.
— Расскажешь это в спецприемнике! — рявкнул второй полицейский, перехватывая руки Никиты и профессионально, жестко заламывая их за спину. — Такие, как ты, по ресторанам не ходят. Инструмент где спер, гаденыш? Колись, пока я тебе уши не оборвал!
Никита завыл. Тот самый мальчик, который десять минут назад играл как бог, превратился в обычного, запуганного, избитого жизнью беспризорника. Улица снова брала свое, стирая в порошок сказку.
Романовский стоял в метре от этой сцены. Его аристократическая кровь вскипела.
— Уберите от него руки, немедленно, — голос маэстро был негромким, но в нем лязгнула такая сталь, что сержант невольно обернулся.
— Гражданин, не мешайте работать. Проводится задержание несовершеннолетнего за бродяжничество и подозрение в краже имущества, — отчеканил полицейский.
— Я сказал, уберите руки, — Романовский шагнул вперед, поднимая трость. — Этот мальчик — мой гость. Он ужинал со мной. А скрипка, о которой вы изволите говорить, принадлежит мне.
Полицейские переглянулись. Перед ними стоял человек, чей костюм стоил больше, чем они зарабатывали за пять лет, а властный тон не оставлял сомнений — с этим дедом лучше не связываться. Сержант неохотно ослабил хватку. Никита, всхлипывая, упал на колени, потирая вывернутое плечо.
— Вы... вы подтверждаете, что инструмент ваш? — с сомнением спросил сержант, глядя на дешевую скрипку в руках маэстро. — Зачем такому господину такие дрова?
Романовский собирался сказать резкость. Он собирался стереть этих дуболомов в порошок своими связями. Он уже открыл рот, чтобы произнести тираду, которая стоила бы сержанту погон.
Но в этот момент его взгляд, случайно скользнувший по скрипке, зацепился за одну деталь.
Там, на нижней деке, у самого края, куда обычно ложится подбородок, лак был сильно протерт. И в этом протертом месте, прямо в дешевом дереве, была вырезана крошечная, неровная фигурка.
Цветок лилии.
Мир вокруг Романовского остановился.
Исчез гул голосов, пропали полицейские, растворилось тепло камина. Остался только этот криво вырезанный перочинным ножом цветок.
Двенадцать лет назад. Подмосковная дача. Его дочь, Анечка, которой только исполнилось семнадцать. Она ненавидит скрипку, ненавидит многочасовые репетиции, на которых он срывал на неё голос. В тот день она разбила в щепки свою дорогущую ученическую скрипку Гварнери в знак протеста. А он, в ярости, поехал в комиссионку и купил ей эту самую дешевую, самую ужасную скрипку Московской фабрики. «Будешь играть на дровах, пока не научишься уважать музыку!» — орал он.
А на следующее утро он нашел эту скрипку в её пустой комнате. Анечка вырезала на ней ножом лилию — её любимый цветок, который он запрещал сажать в их строгом саду, — и оставила записку. «Я уезжаю. С человеком, который любит меня, а не мои ноты. Не ищи».
Он и не искал. Гордость великого маэстро не позволила. Он вычеркнул её из жизни, запретил упоминать её имя. А потом, спустя пять лет, узнал, что её муж-музыкант спился и бросил её, и что след Анны затерялся где-то в трущобах.
Романовский тяжело задышал. Воздух вдруг стал густым, как смола. Серебряная трость выпала из его ослабевшей руки и со звоном ударилась о паркет.
Он медленно, словно во сне, перевел взгляд со скрипки на стоящего на коленях грязного мальчика.
Тот же разрез глаз. Тот же упрямый, острый подбородок.
— Как... — губы маэстро побелели, голос превратился в хриплый шепот. — Как звали твою маму?
Никита испуганно посмотрел на страшного старика, который вдруг начал оседать, опираясь рукой о спинку кресла.
— Анна... — дрожащим голосом ответил мальчик. — Анна Александровна. Она говорила, что этот цветок... на скрипке... вырезала для своего папы. Но он её не любил.
Сердце Романовского пропустило один, второй, третий удар. Невыносимая, разрывающая грудную клетку боль прострелила левую руку.
Великий маэстро, миллиардер, диктатор музыкального мира, медленно сполз по спинке кресла на пол. Его пальцы разжались, и скрипка с вырезанной лилией с глухим стуком упала на ковер рядом с грязными ботинками беспризорника.
Это был его внук. Ребенок его Анечки, которая умерла в нищете от воспаления легких, пока он дирижировал в Ла Скала и принимал правительственные награды. Ребенок, который унаследовал гениальность деда, но вынужден был играть за миску супа.
— Врача! — истошно закричал бармен, перепрыгивая через стойку. — Скорую сюда, живо! У человека инфаркт!
Полицейские отступили, в зале началась паника. Кто-то побежал к дверям, кто-то набирал номер экстренных служб.
Никита стоял на коленях возле седого старика. Он не понимал, что происходит. Он просто видел, как этому злому, богатому человеку стало плохо. Мальчик осторожно потянулся и своими грязными, ледяными пальцами взял безжизненную, холеную руку маэстро.
Романовский с трудом приоткрыл глаза. Сквозь пелену боли и подступающей тьмы он видел только лицо этого оборванца.
— Анечка... — одними губами прошептал старик, и из его закрывающихся глаз выкатилась единственная, но самая тяжелая в его жизни слеза.
Мигалки скорой помощи уже раскрашивали панорамные окна ресторана в тревожный, сине-красный цвет. Полиция крепко держала Никиту за куртку, не давая ему сбежать. Никто из них не знал, что эта ночь навсегда перечеркнула прошлое. И что впереди этого мальчика-виртуоза и сломленного горем миллиардера ждет путь, полный таких потрясений, от которых содрогнется весь музыкальный мир.