Александр Блок, главный поэт русского символизма, умер 7 августа 1921 года в Петрограде в возрасте сорока лет — от хронического эндокардита, отказа Политбюро выпустить его лечиться за границу и собственного разочарования в революции, которую он благословил тремя годами ранее. «Мне трудно дышать, сердце заняло полгруди» — записал он в дневнике за полтора месяца до смерти. Поэму «Двенадцать», сделавшую его голосом революции, он перед смертью просил уничтожить.
Тот, кто услышал музыку
Январь 1918-го. Петроград пахнет порохом, мёрзлой Невой и дешёвым махорочным дымом. По улицам идут патрули, стреляют в воздух, где-то далеко бьют стёкла. Блок сидит за столом в своём кабинете — хрустальная чернильница, пепельница в виде таксы, книжные шкафы до потолка. И пишет, не останавливаясь.
За несколько дней — с 8 по 28 января — он создаёт «Двенадцать». Поэму о красногвардейском патруле, о метели, о Христе, идущем впереди. Коллеги в ужасе: символист, дворянин, зять Менделеева — воспел большевиков. Зинаида Гиппиус перестаёт с ним здороваться. Бунин называет его предателем. А Блок записывает в дневнике: «Сегодня я гений».
Он не просто принял революцию. Он услышал в ней то, чего не слышал никто, — музыку. «Всем телом, всем сердцем, всем сознанием — слушайте Революцию», — писал он в статье «Интеллигенция и революция». Для него это была не политика. Это была стихия, которая сметёт старый, прогнивший мир и расчистит место для нового.
Музыка оглушила его первым.
Когда стихия замолчала
К 1919 году музыка кончилась. Вместо неё — тишина пустых залов, скрип половиц в нетопленой квартире и звук собственного кашля в четыре часа утра. Блок записывает: «Почти год, как я не принадлежу себе. Это уже не кризис, а что-то другое».
Революция, которую он приветствовал, обернулась канцелярией. Комиссии, заседания, отчёты. Его назначили в Театральный отдел Наркомпроса, в издательство «Всемирная литература», в правление Союза поэтов. Поэт тонул в бумагах. Стихи не шли — за последние три года жизни он не написал почти ничего.
Зимой 1920-го началась цинга. Дёсны кровоточили, пальцы распухли так, что перо выпадало из руки. Петроград голодал: пайки из чёрного хлеба и сушёной воблы, привкус железа во рту, ледяная вода из-под крана, мороз в комнатах, где от дыхания шёл пар.
А потом пришла весть, которая добила его раньше болезни. Крестьяне — те самые, ради которых, как он верил, затевалась революция — сожгли Шахматово. Усадьбу деда, где Блок провёл каждое лето с детства, где пахло сиренью и скошенной травой, где он писал первые стихи. Разграбили и подожгли, чтобы замести следы.
Одиннадцатого февраля 1921-го Блок в последний раз вышел на публику. В Доме литераторов, в 84-ю годовщину гибели Пушкина, он прочёл речь «О назначении поэта». Голос звучал тихо, зал с трудом различал слова. Он говорил о том, что поэта убивает не пуля — а отсутствие воздуха. Никто не понял, что он говорит о себе.
Полгруди, занятые сердцем
Семнадцатого мая Блок слёг с температурой 37,6 и ломотой в руках и ногах. Врачи не могли поставить точный диагноз. Температура то падала, то поднималась выше 38. Простыни пропитывались потом, жена меняла их дважды в день. Начались приступы удушья — Блок хватал ртом воздух, как рыба на берегу. Боль в груди не отпускала ни днём, ни ночью.
Восемнадцатого июня консилиум под руководством профессора Троицкого наконец определил: хронический эндокардит — воспаление сердечных клапанов. Троицкий вышел из комнаты больного и сказал коллеге три слова: «Мы потеряли Блока».
Спасти могло одно — лечение за границей. Горький и Луначарский обивали пороги. Двенадцатого июля Политбюро рассмотрело запрос — и отказало. Вместо выезда постановили «позаботиться об улучшении продовольственного положения». Блоку выделили паёк. Он не мог есть.
Луначарский писал потом: «Мы в буквальном смысле слова, не отпуская поэта и не давая ему вместе с тем необходимых удовлетворительных условий, замучили его».
Двадцать шестого мая Блок отправил последнее письмо Чуковскому. Строчки, от которых пахнет горелым: «Слопала-таки поганая, гугнивая родимая матушка Россия, как чушка своего поросёнка». Человек, который три года назад призывал слушать музыку революции, теперь слышал только одно — как его пожирает та самая стихия, которой он доверился.
В начале июля помутилось сознание. Последняя дневниковая запись — третьего числа. Дальше — только бред. Блок метался по постели и кричал — его жена Любовь Дмитриевна вспоминала нечеловеческие вопли, от которых стыла кровь. Он требовал одного: уничтожить все экземпляры «Двенадцати». Поэму, которая сделала его голосом революции, он теперь хотел стереть с лица земли.
По Петрограду пополз слух: Блок сошёл с ума.
Двадцать третьего июля — через одиннадцать дней после отказа — Политбюро всё-таки дало разрешение на выезд. Загранпаспорт оформили. Но поэт уже не мог встать с кровати.
Третьего августа из Луги приехала мать. Она не узнала сына: поредевшие волосы, серебро на висках, тёмно-жёлтое лицо, обтянутое кожей, заострившийся нос. В комнате пахло лекарствами и нестиранным бельём. Ему было сорок лет, а на подушке лежал старик.
Седьмого августа, между десятью и одиннадцатью утра, Блок вынырнул из бреда. Попросил жену и мать взять его за руки. Несколько секунд тишины. Потом — ничего.
Тишина после музыки
Двести-триста человек несли гроб на Смоленское кладбище. Андрей Белый, друг юности, шёл в первых рядах. Горький не пришёл.
Ходасевич написал потом фразу, которая точнее любого диагноза: «Блок умирал несколько месяцев. Он умер от смерти».
Разрешение на выезд пришло за пятнадцать дней до конца. Паспорт был готов в день смерти. Революция, которую он благословил в январе 1918-го, не выпустила его из страны в августе 1921-го. Сердце — тот самый орган, которым он призывал слушать стихию, — разрушилось первым.
На Офицерской улице теперь музей. В кабинете — хрустальная чернильница, перо, пепельница в виде таксы. Всё на месте. Только воздуха по-прежнему нет.
А как думаете вы — Блок был прав, что принял революцию и остался в России, или стоило уехать, как Бунин, и прожить ещё тридцать лет?