Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Ирина Ас.

— Ты меня бросила, мать. Избавилась, чтобы с мужиком жить.

— Ты меня бросила, мать. Сдала как ненужную вещь, — голос у Дмитрия был ровный и холодный. — Жила себе вольготно, без меня. А я понимал, что от меня избавились, лишь бы не мешал. Антонина Павловна смотрела на сына и не узнавала его. Стоял перед ней чужой человек. Почти сорокалетний мужчина в хорошем костюме, с уверенным взглядом, с правильной осанкой, которую суворовское училище на всю жизнь впечатало, и говорил такие вещи, что сердце пускалось вскачь, словно пыталось выпрыгнуть из груди. — Дима, ты что такое говоришь? — голос у нее предательски дрожал, хотя она взяла себя в руки еще до того, как он переступил порог ее двушки, где жила последние двадцать лет. — Какая вольготная жизнь? Ты помнишь девяносто второй? Ты помнишь, что тогда было? — А что я помнить-то должен? Мне двенадцать лет было, — отрезал Дима и прошел к окну, встал спиной, скрестив руки на груди, — я ребенком был, мать. Ребенком! А ты меня в чужой город сплавила, в казарму, к чужим дядям. И привет. Антонина Павловна п
Источник фото: Яндекс картинки.
Источник фото: Яндекс картинки.

— Ты меня бросила, мать. Сдала как ненужную вещь, — голос у Дмитрия был ровный и холодный. — Жила себе вольготно, без меня. А я понимал, что от меня избавились, лишь бы не мешал.

Антонина Павловна смотрела на сына и не узнавала его. Стоял перед ней чужой человек. Почти сорокалетний мужчина в хорошем костюме, с уверенным взглядом, с правильной осанкой, которую суворовское училище на всю жизнь впечатало, и говорил такие вещи, что сердце пускалось вскачь, словно пыталось выпрыгнуть из груди.

— Дима, ты что такое говоришь? — голос у нее предательски дрожал, хотя она взяла себя в руки еще до того, как он переступил порог ее двушки, где жила последние двадцать лет. — Какая вольготная жизнь? Ты помнишь девяносто второй? Ты помнишь, что тогда было?

— А что я помнить-то должен? Мне двенадцать лет было, — отрезал Дима и прошел к окну, встал спиной, скрестив руки на груди, — я ребенком был, мать. Ребенком! А ты меня в чужой город сплавила, в казарму, к чужим дядям. И привет.

Антонина Павловна прижала ладонь к груди, будто это могло унять боль, которая разливалась где-то под ребрами горячей волной. Рядом на кухне замерла дочь Ирина, тридцати двух лет, с чашкой в руке, и смотрела то на брата, то на мать с таким выражением, словно присутствовала при крушении поезда.

— Дима, ты вообще офигел? — тихо сказала она, ставя чашку на стол. — Ты бы матери спасибо сказал за то, что она из тебя человека сделала? Ты бы в этой дыре, в нашем районе, кем был? Ты помнишь, в какой обстановке мы жили?

Дмитрий повернулся к сестре. Та была младше на восемь лет, в девяносто втором ей всего четыре года исполнилось. Что она могла помнить?

— А ты вообще молчи, ты при ней была, любимая доченька, — скривился Дмитрий. — Тебя не сдавали в интернат, тебя дома оставили.

— Потому что ты пацаном был проблемным, понял? — Ирина перешла на крик. — Тебя надо было спасать... Мать тебя спасала, а ты!

— От чего спасала? От жизни? — Дима усмехнулся, и усмешка эта была жесткой. — Она спасала себя. Чтобы я под ногами не путался. Чтобы без обузы мужика себе найти.

Антонина Павловна медленно опустилась на табуретку — старую, еще из той самой первой квартиры, которую они с мужем продавали, чтобы расплатиться с его долгами. Той квартиры, где все начиналось, где они жили нормальной советской семьей, пока муж не вляпался в эту историю с большими деньгами.

— Слушай меня, Дима, — она заговорила тихо, но так, что он невольно обернулся, потому что в этом шепоте было больше силы, чем в любом крике. — Ты хочешь правду? Давай я тебе правду выложу. Всю.

---

В девяностом году их отец, Евгений, мужик шустрый, языкастый, с вечной тягой к легким деньгам, подсуетился, нашел какой-то канал, провернул сделку — и вдруг оказалось, что у него сто тысяч рублей. По тем временам — бешеные деньги, целое состояние. Антонина, женщина простая, учительница начальных классов, сначала испугалась, потом обрадовалась. А через три месяца пришли люди.

Что это были за люди, она толком не поняла. Бритые, злые, в кожаных куртках, которые тогда были униформой определенного сорта граждан. Сказали коротко: либо возвращаешь бабки с процентами, либо мы тебя, Женя, закопаем где-нибудь в лесу, и никто не найдет. Евгений струсил мгновенно. Он вообще умел только храбриться, пока не прижимали. Собрал все деньги, что оставались — а их уже было меньше, потому что он успел потратить на новую машину, на шмотки, на рестораны — и сказал жене: продаем квартиру.

— Как продаем? — Антонина тогда вцепилась в дверной косяк. — Куда мы с детьми денемся?

— Найдем, не переживай, — отмахнулся муж. — Я на заработки уеду, отобьюсь, верну все. Деньги сейчас большие заработать можно, я знаю как.

Она не верила. Но что ей оставалось? Люди в кожаных куртках приехали снова, уже к дому, уже посматривали на Димку, который возвращался из школы, и Антонина сама побежала расклеивать объявления о продаже квартиры.

Продали трешку в нормальном районе, где были деревья во дворе и тихая улица, где Дима ходил в школу через дорогу, а маленькая Ирочка гуляла в песочнице. Продали за полцены, потому что надо было быстро. Когда закрыли долг, денег осталось немного. Пришлось одолжить у мамы Антонины. Женщина последнее отдала, чтобы купить двушку в хрущевке на первом этаже.

Этот район в городе называли Чикаго. Неофициально, конечно, но метко. Там дома стояли серые, облезлые, с выбитыми окнами в подъездах и запертыми на ржавые замки мусоропроводами. Двор был утрамбован грязью, скамейки вывернуты, качелей не было, одни ободранные столбы торчали. Зато в подворотне всегда стояли мужики с мутными глазами и женщины с синими кругами под глазами. По ночам орала угоняли машины, а под утро приезжала скорая к кому-нибудь из соседей.

— Мам, тут шприцы на земле, — сказал Дима на второй день после переезда. — Я наступил.

Антонина тогда заплакала в первый раз. Но не в последний.

---

Муж уехал в Сибирь на заработки. Сказал, что там вахтовый метод, что платят хорошо, что он быстро накопит на новую квартиру и заберет их отсюда. Первые три месяца звонил раз в неделю из автомата на почте, голос был бодрый, обещал вернуться с деньгами. Потом звонки стали реже, раз в месяц, потом тишина.

Антонина узнала от его приятеля, случайно встреченного в очереди за гречкой, что Женька обзавелся новой семьей в Сибири. Нашел себе бабу помоложе, то ли продавщицу, то ли буфетчицу, и живет с ней, и даже, говорят, ребенка заделали. Антонина тогда держалась. Стояла в очереди, слушала, кивала, а потом вышла на улицу, прислонилась к стене универсама и долго смотрела в серое небо, не в силах пошевелиться.

Диме она ничего не сказала. Сказала только, что папа теперь далеко, будет присылать деньги. Но денег не было. Совсем.

Она работала в школе. Ставка учительницы начальных классов одни слезы. Зарплату задерживали на месяцы. Она подрабатывала, где могла: мыла подъезды в соседних домах, убиралась у старух, которые еще могли заплатить, вязала детские вещи и продавала на рынке. Ирочку таскала с собой везде — садик закрыли на ремонт и не открывали полгода.

А Дима рос. И рос не туда.

— Антонина Павловна, нам надо поговорить, — сказала классная руководительница. — Ваш сын вчера на уроке технологии сжег верстак.

— Как сжег?

— А вот так. Спички нашел. Не знаю. Сказал, что экспериментировал с лаком. Хорошо, что пожарные быстро приехали.

Антонина Павловна шла домой и чувствовала, как ноги становятся ватными. Это было только начало. Потом были драки — Дима избил пацана из параллельного класса, сломал ему нос. Потом угнанный велосипед. Не то, чтобы Димка угнал, но он был в компании тех, кто угнал. Милиция пришла прямо домой, в двушку на первом этаже, где пахло плесенью и окна выходили на мусорные баки.

— Вы бы за сыном смотрели, — сказал участковый, молодой еще, но уже с равнодушным взглядом. — У нас в районе троих за месяц замочили. Пацану двенадцать. Он в эту тему влезет — не вытащите.

Она поняла, что теряет контроль, в тот день, когда подслушала разговор мальчишек во дворе. Сидела на лавочке у подъезда, ждала, когда Дима выйдет из секции — он тогда ходил на дзюдо, и это была единственная ниточка, за которую она держалась, — и мимо прошли трое. Лет двенадцать-четырнадцать, в спортивных костюмах, с сигаретами в зубах.

— Вчера с одной тетки дубленку снимали, — сказал один, коренастый, с выбритой шеей. — А она в лужу плюхнулась и давай ногами отбиваться. Плюнули и ушли, хрен с ней.

— А какая дубленка? — спросил второй, повыше.

— Дорогая, похоже. Но мы не успели, она орать начала.

Антонина сидела не дыша. Мальчишки не обратили на нее внимания. Просто прошли мимо, как мимо столба или фонаря. А она поняла, что ее сын через год-два будет либо с ними, либо в их жертвах. Третьего не дано.

Она пошла к знакомому, у которого сын учился в Суворовском. Плакала у них на кухне, потому что стыдно было, но страх был сильнее стыда.

— Тоня, это другой город, — сказала ей Зинаида, подруга еще с пединститута. — Ты понимаешь? Он будет далеко.

— Понимаю, — Антонина вытирала слезы смятым платком, который всегда лежал в кармане пальто. — А здесь, Зина, понимаешь, через два года — колония. Или хуже. Ты видела, что во дворе творится? Вчера труп нашли в соседнем подъезде, парень двадцати лет, с ножевыми.

---

Диму взяли. Собеседование было страшное — мальчик сидел перед комиссией, худой, длинный, с острыми локтями, смотрел исподлобья и отвечал односложно. Антонина молилась всем Богам, и мальчика взяли.

Сборы были быстрыми. Взяли самое необходимое — форму там выдавали, так что только белье да носки, да несколько книг, да фотографию семьи — ту, еще из старой квартиры, где они все вчетвером: Женька с дурацкой улыбкой, она сама в платье, Дима в пионерском галстуке и маленькая Ирочка на руках.

В поезде, когда состав уже тронулся, Дима заплакал. Отвернулся к окну и плакал молча, чтобы мать не видела. Но она видела. И сама плакала, сидя на нижней полке, уткнувшись в подушку, чтобы не слышали соседи по плацкарту.

— Мам, — сказал Дима уже на перроне города, куда приехали. — А ты приедешь?

— Приеду, сынок. Обязательно.

И она ездила. Каждый месяц, несмотря на то, что билеты стоили бешеных денег, несмотря на то, что на работе смотрели косо — опять отпрашиваешься, Антонина Павловна, а у вас контрольная.
Ездила. Везла то домашнего печенья, то варенья, то теплые носки, потому что в казарме холодно было. Писала письма — длинные, на нескольких листах в клетку.

Дима отвыкал от уличной жизни медленно. Первые полгода чуть не отчислили. Он дрался с кадетами, грубил офицерам, пытался сбежать дважды. Его вызывали на беседы, ставили на вид, грозили отчислением. Антонина приезжала, разговаривала с командирами, плакала, умоляла — дайте ему шанс, он хороший мальчик, он просто не понимает еще.

Понял. К концу первого курса втянулся, начал учиться, даже успехи появились по математике и строевой подготовке. К выпускному стал одним из лучших по дисциплине и командным качествам. Антонина на выпускной приехала в единственном приличном платье, которое перешивала три раза, и плакала от гордости, когда сын маршировал на плацу.

Дима поступил в военное училище уже в другом городе. Это был его выбор, его путь. Антонина выдохнула. Она сделала это! Она спасла сына, вытащила из болота, где шприцы валялись в траве, а двенадцатилетние пацаны снимали с теток дубленки.

И только тогда, когда Дима уже был курсантом, когда он стал взрослым и самостоятельным, только тогда она позволила себе подумать о себе.

---

Его звали Валентин. Он работал учителем физкультуры. Вдовец, без детей. Он носил ей чай в буфете, потому что у Антонины Павловны тряслись руки. Давление, усталость, недосып.

— Вы бы отдохнули, Антонина Павловна, — сказал он, подавая стакан в железном подстаканнике.

— Некогда, Валентин Сергеевич, — ответила она. И улыбнулась.

Они встречались два года. Он приходил к ней в хрущевку, чинил краны, клеил обои, играл с Ириной и рассказывал смешные истории из своей физкультурной практики. Он не лез в душу, не требовал ничего, просто был рядом.

— Выходи за меня, Тоня, — сказал он на второй год.

— Валя, я не могу сейчас, — ответила она. — Дима на третьем курсе, ему помогать надо, Ира учится, я...

— Я понимаю, — сказал Валентин. И не настаивал.

Когда Димка окончил училище и получил распределение, Антонина Павловна вздохнула свободнее. Можно было наконец подумать о себе, о Валентине, о том, чтобы продать эту проклятую двушку в Чикаго и переехать куда-нибудь, где окна выходят не на мусорные баки.

Но Валентина сбила машина. Пьяный водитель на переходе, в сумерках, не заметил. Антонина Павловна пришла в больницу. Он еще был жив, три дня в реанимации. Она сидела в коридоре на жестком стуле, не спала, не ела, молилась. Не помогло.

Дима на похороны не приехал. Прислал телеграмму: «Соболезную, мама, держись». Антонина зарыла эту телеграмму в ящик стола и больше никогда не доставала.

---

И вот теперь, через столько лет, он стоял у окна ее квартиры — той самой, из которой она его когда-то вытащила, — и говорил ей, что она избавилась от него ради вольготной жизни.

— Ты представляешь, каково мне было? — Дмитрий не унимался. Голос его становился громче, в нем прорезалась та самая командирская нотка, которой он научился за годы службы. — Я в двенадцать лет остался один. Без отца, без матери, в чужом городе, среди чужих людей. Ты приезжала раз в месяц — и что? Ты думаешь, это заменяло дом?

— А у тебя дома что было? — вмешалась Ирина. — Ты забыл, как мы жили? Ты забыл, что мать в сортирах чужих мыла, чтобы нас прокормить? Ты забыл, что папаша наш в Сибири другую бабу нашел и плевать на нас хотел?

— Папаша хотя бы не лезет ко мне с любовью, — отрезал Дмитрий. — Папаша не изображает из себя заботливую мамочку. А она... — он кивнул в сторону матери, — она всю жизнь играла роль жертвы. Ах, я одна, ах, дети, ах, тяжело. А как я в училище уехал, так сразу и мужик нашелся. Да?

Антонина поднялась с табуретки. Медленно, потому что колени болели уже лет десять.

— Сынок, ты хочешь знать, почему я отправила тебя в училище? Я тебе сейчас объясню. В нашем дворе убили четверых подростков. Одному было тринадцать, другому пятнадцать. Их зарезали, забили.... Твой друг Коля с пятого подъезда сел за разбой в четырнадцать лет. Сашка, с которым ты в футбол гонял, в пятнадцать уже попробовал героин. Я каждый день, каждый божий день, когда ты уходил в школу, молилась, чтобы ты вернулся. Чтобы живой. Чтобы без синяков. Чтобы не с ментами. А когда я поняла, что перестаю тебя контролировать — когда ты в двенадцать лет уже смотрел на меня как на чужую, — я выбрала единственный способ тебя спасти. Не потому что ты мне мешал. А потому что я тебя любила. Так, как умела.

— Любила, — усмехнулся Дмитрий, но усмешка вышла кривой. — Конечно. Любила.

— Да, любила. И сейчас люблю. Но если ты считаешь, что я тебе что-то должна после того, как вытащила из помойки, в которую нас засунул твой отец, — флаг тебе в руки, — голос Антонины дрогнул, но она сжала зубы. — Ты мне скажи вот что. Ты папаше своему звонишь?

— Нет, — Дмитрий отвернулся к окну.

— А он тебе звонит?

— Нет.

— И ты не обижаешься?

— Он мне никто, — сказал Дмитрий. — Он сразу дал понять, что мы ему не нужны. Зачем на него обижаться?

— А на меня значит надо обижаться? — Антонина шагнула к сыну, и он не отступил, но напрягся, как перед ударом. — Я от тебя избавилась? Для вольготной жизни? Дима, да посмотри на эту квартиру! — она развела руками, обводя маленькую комнату с облезлыми обоями, старой мебелью, продавленным диваном. — Посмотри, где я живу! Где, по-твоему, моя вольготная жизнь? На курортах? На Канарах? Я с того света тебя вытаскивала, а ты...

Она не договорила. Голос оборвался, и Антонина закрыла лицо руками. Плечи ее тряслись, но она не издала ни звука. Привыкла плакать молча, чтобы никто не слышал, чтобы никто не видел, чтобы не подумали, что она слабая.

Ирина подошла к матери, обняла, погладила по спине и посмотрела на брата. В ее взгляде было такое презрение, что Дмитрий отвел глаза.

— Знаешь что, Дима, — сказала Ирина. — Ты сейчас уйдешь. И не возвращайся, пока не поймешь, что мать тебе не враг. Когда поймешь, тогда приходи. Если поймешь вообще.

Дмитрий постоял еще минуту. Посмотрел на мать — маленькую, сгорбленную женщину в старом халате, с седыми волосами. Посмотрел на сестру, которую он всегда считал любимицей, которая осталась с матерью, пока его сослали в казарму. Потом взял с тумбочки ключи от машины, надел пиджак и вышел, не попрощавшись.

Хлопнула дверь.

Антонина Павловна опустилась на диван, убрала руки от лица и посмотрела в потолок, где расплылось желтое пятно от давно залитой соседями протечки.

— Ир, — сказала она тихо. — А может, я и правда виновата?

— Мам, не начинай, — Ирина села рядом, взяла ее холодные руки в свои. — Ты его спасла. Он просто дурак. Или не дурак, а больной. Обида, она как раковая опухоль, знаешь? Годами растет, а потом раз, и метастазы по всему организму. Он в себе эту обиду носил двадцать восемь лет. Ему теперь нужно к психологу, к психиатру, к кому угодно. Но это не твоя вина. Слышишь? Не твоя.

Антонина кивнула, но в душе не согласилась. Матери всегда кажется, что они могли бы сделать больше. Даже когда сделали все, что могли, и даже чуть-чуть сверху.

За окном заверещала сигнализация чьей-то машины, кто-то матерно ругался во дворе, где когда-то валялись шприцы, а мальчишки снимали с теток дубленки. Ничего не изменилось за тридцать лет. Кроме одного — ее сын стал успешным человеком и ненавидел ее за это.