Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Женёк | Писака

– Я не мусор, чтобы меня выкидывать из жизни при первом же удобном случае, – процедила я сквозь зубы.

— Савельева, ты совсем уже? Второй раз за неделю с разбитой физиономией. Тебе что, в коридоре тесно, ты везде драку организуешь? — Марина Сергеевна упёрла руки в бока и смотрела на девочку так, будто та лично ей испортила квартальный отчёт. — Я не организую, — Олеся слизнула с губы кровь и поморщилась. — Я заканчиваю. — Очень смешно. А если я сейчас позову директора, ты и ей так же ответишь? — Позовите. — Ты чего нарываешься? Думаешь, взрослая? Четырнадцать лет, а ума как у табуретки. Можно было молча уйти. — Можно, — сказала Олеся и отвернулась к окну. — Только Ленка почему-то всегда остаётся жива-здорова, а уходить должна я. — Что она тебе сказала? — Ничего нового. Что меня родная мать сдала, потому что я бракованная. Что даже свои не выдержали. Что, наверное, у меня на лбу написано: «никому не нужна». Остальное вы и так знаете наизусть. Марина Сергеевна шумно выдохнула. — И ты решила ей доказать обратное кулаками? — Нет. Я решила, что у неё зубы слишком ровные для человека с таким д

— Савельева, ты совсем уже? Второй раз за неделю с разбитой физиономией. Тебе что, в коридоре тесно, ты везде драку организуешь? — Марина Сергеевна упёрла руки в бока и смотрела на девочку так, будто та лично ей испортила квартальный отчёт.

— Я не организую, — Олеся слизнула с губы кровь и поморщилась. — Я заканчиваю.

— Очень смешно. А если я сейчас позову директора, ты и ей так же ответишь?

— Позовите.

— Ты чего нарываешься? Думаешь, взрослая? Четырнадцать лет, а ума как у табуретки. Можно было молча уйти.

— Можно, — сказала Олеся и отвернулась к окну. — Только Ленка почему-то всегда остаётся жива-здорова, а уходить должна я.

— Что она тебе сказала?

— Ничего нового. Что меня родная мать сдала, потому что я бракованная. Что даже свои не выдержали. Что, наверное, у меня на лбу написано: «никому не нужна». Остальное вы и так знаете наизусть.

Марина Сергеевна шумно выдохнула.

— И ты решила ей доказать обратное кулаками?

— Нет. Я решила, что у неё зубы слишком ровные для человека с таким длинным языком.

— Олеся!

— Что? Неправда, что ли?

Воспитательница прикрыла глаза, будто считала до десяти.

— Иди умойся. И чтобы сегодня без подвигов. Слышишь меня?

— Слышу.

— И Савельева… — голос у Марины Сергеевны стал тише. — Ты не мусор. Не повторяй за ними эту дрянь, даже в голове.

— Поздно, — коротко бросила Олеся и пошла к выходу.

Во дворе было сыро, апрельский снег сошёл в грязные полосы, у забора темнели старые тополя. Там, за сараем с лопатами и краской, никто почти не ходил. Олеся села на холодную лавку, прижала рукав к губе и уставилась в сетку забора.

«Не мусор». Хорошо сказано. Для плаката на педсовет. А по факту ты в казённой куртке, в казённой спальне, с казённой зубной щёткой, и вся твоя биография умещается в папке с потёртым уголком. Мать — отказ. Отец — прочерк. Семья — не установлена. Зато характеристики каждый год новые, как времена года.

— Чего сидишь, как уволенный министр? — раздался хрипловатый мужской голос.

Олеся вздрогнула. За кустами сирени на перевёрнутом ящике сидел дворник Николай Петрович. На коленях у него лежала длинная самодельная дудочка, из кармана телогрейки торчали рабочие перчатки.

— А вам какое дело? — огрызнулась она.

— Никакого. Просто лицо у тебя такое, будто сейчас или сарай подпалишь, или мир проклянёшь. Решил уточнить порядок действий.

Олеся фыркнула, сама не ожидая.

— Ничего я не подпалю.

— Уже хорошо. Это прогресс. — Он поднёс дудочку к губам и вывел тихую, тянущуюся мелодию, от которой внутри стало неприятно и тепло одновременно, будто кто-то без спроса залез туда, где она всё зацементировала. — Слышала когда-нибудь такое?

— По радио такого не крутят.

— Слава богу. Радио бы испортило.

— Это что вообще?

— Свирель. Сам выстругал. Из ивы. Скучно было.

— Людям обычно кроссворды скучно решать. Или телевизор смотреть.

— А я, видишь, человек испорченный. Мне тишина больше нравится.

Олеся помолчала, потом спросила:

— А можно ещё раз?

— Музыку или подраться?

— Музыку.

Он усмехнулся и сыграл ещё. Олеся слушала, не шевелясь.

— Хотите сказать, от этого жить легче? — спросила она, когда он закончил.

— Не легче. Чище. Боль не уходит, но перестаёт вонять на весь организм.

— Сильно сказано.

— Я старый, мне можно. Хочешь, покажу, как дуть?

— Зачем?

— Затем, что ты сейчас развалишься на части, а руками тебя никто не соберёт. А музыка иногда собирает.

— Вы всех тут лечите по бартеру? Листья подмёл — подростку по свирели?

— Только особо вредных. Ты проходишь по квоте.

Она взяла дудочку, дунула слишком резко, вышел жалкий писк.

— Отлично, — невозмутимо сказал Николай Петрович. — Почти как наш завхоз, когда ему смету режут. Теперь мягче.

— У меня не получится.

— У всех сначала не получается. Потом привыкают. К музыке, к жизни, к чужому хамству. Только не ко всему надо привыкать, это важный момент.

С того дня она стала приходить к сараю почти каждый вечер.

— Не так держишь пальцы.

— А так?

— Так ты не свирель держишь, а душишь её.

— Она первая начала.

— Вот я и говорю: характер тяжёлый, инструмент хрупкий.

— А вы всегда такой умный?

— Нет. Иногда сплю.

— Марина Сергеевна говорит, что я конфликтная.

— Это она мягко. Но конфликтность — не болезнь. Вопрос, на что её тратить.

— На людей, которые лезут.

— Мелко.

— А на что крупно?

— На учёбу. На работу. На то, чтобы потом никто не смел разговаривать с тобой сверху вниз.

Однажды, когда у неё наконец вышла простая мелодия без писка и позора, она сказала:

— Слушайте… а вы тут вообще зачем работаете? Пенсия же есть.

— Пенсия есть, дома нет.

— Это как?

Николай Петрович долго молчал, потирая большим пальцем гладкое дерево свирели.

— Нормально это называется: сам был дурак. Жена у меня была, Аня. Болела долго. Я с ней по больницам, по аптекам, по ночным сменам. Не вытянули. Через год сын разбился на трассе, зимой. Осталась его жена с девочкой. Я тогда решил: ну всё, надо держаться кучей, мы же семья. Квартиру на невестку переписал. Чтобы внучке спокойнее. А потом выяснилось, что в новой красивой жизни старики — как советский шкаф: вроде крепкий, а выбросить хочется.

— Она вас выгнала?

— Сначала намекала. Потом попросила пожить у знакомых. Потом замки поменяла. Всё без крика, культурно. Как сейчас умеют: с улыбкой и юридически грамотно.

— И вы что? Просто ушли?

— А что, табуреткой дверь ломать? У меня возраст не тот для эффектных сцен.

— Я бы ей устроила.

— Верю. Поэтому и не надо. Месть — это когда ты ещё и её дрянь к себе домой заносишь, раскладываешь по полкам и живёшь среди неё.

— Красиво говорите. Удобно. А если внутри всё кипит?

— Тогда надо не кипятком плескаться, а трубу менять. Сама подумай, что тебе даст найти мать и вывалить на неё всё это? Полегчает на три минуты. А потом опять ты, те же стены и та же пустота.

— А вы откуда знаете, что я хочу её найти?

— Да у тебя это на лице написано. Крупными буквами: «Почему меня выкинули». Я читать умею.

Олеся сжала свирель.

— Я всё равно найду. Когда вырасту.

— Найди. Только не для скандала. Для правды.

— А если правда будет ещё хуже?

— Тогда хотя бы перестанешь разговаривать с собственной фантазией. Это, между прочим, самый ядовитый собеседник.

— И что мне делать сейчас?

— Учиться. У тебя глаз цепкий. Ты всё время на дома смотришь, на окна, на балконы, на то, где что криво. Замечала?

— Ну и что?

— И то, что тебе бы в строительный. В колледж. Потом дальше. Проектировать. Чертить. У тебя мозги не для разборок в столовой.

— Никто мне такого не говорил.

— Значит, вокруг слепые.

После этого разговоры стали длиннее.

— Смотрите, я нарисовала двор. Тут детская площадка, тут пандус, а тут окна ниже, чтобы в группе света было больше.

— А здесь почему мусорка под окнами?

— Потому что в жизни так и ставят.

— Вот поэтому ты и годишься в профессию. Не открытки рисуешь, а сразу человеческую пакость учитываешь.

— Это комплимент?

— Лучший из возможных.

Марина Сергеевна однажды поймала её в коридоре с тубусом из ватмана.

— Савельева, ты куда собралась такая деловая?

— На кружок черчения.

— Добровольно?

— Не пугайтесь. Это обратимо.

— Слушай, — воспитательница посмотрела внимательнее, — ты правда меняешься. Что случилось?

— Ничего. Просто выяснилось, что кроме мордобоя есть ещё способы не сойти с ума.

— И кто тебе это объяснил?

— Один человек с метлой и дурной привычкой говорить по делу.

В шестнадцать она поступила в строительный колледж в областном центре. В день отъезда Николай Петрович ждал у ворот с пакетом из «Пятёрочки».

— Вот, держи. Тетради, носки, печенье, чай. Не смотри так, студенту всё пригодится.

— Вы как бабушка на проводах.

— Не льсти. Я строже.

— Я приезжать буду.

— Приезжай. Но не из жалости. Жалость — это дешёвая валюта.

— А из чего?

— Из памяти. И чтобы я видел, что не зря воздух копчу.

Он протянул ей свирель.

— Забирай. Это уже твоё.

— А вы?

— Я себе ещё вырежу. Руки пока не отвалились.

Годы сдвинулись быстро, как дешёвые пластиковые стулья в актовом зале. Колледж, институт, работа в проектном бюро, бесконечные согласования, ипотека, съёмная однушка на окраине, потом своя квартира в новом доме за КАДом. Олеся научилась разговаривать с заказчиками так, чтобы они понимали: перед ними не девочка из системы, а человек, который видит их насквозь. Потом родилась Катя — шумная, любопытная, с вопросами без тормозов.

И всё было почти прилично, если не считать одного: внутри у Олеси по-прежнему сидел тот самый занозистый вопрос. Не кричал уже, не рвал, но ныл годами.

Однажды ночью, когда Катя уснула, Олеся сказала в телефон:

— Да, мне нужно найти мать. Вернее, всё, что о ней осталось. Адреса, документы, что угодно. Нет, не для наследства. Для головы.

Через месяц она сидела в машине у офиса частного сыщика, сжимая тонкую папку.

— Тут всё, что удалось поднять, — сказал мужчина напротив. — Она родила очень рано. Онкология уже была подтверждена. Прогноз плохой. Через полтора года умерла. В деле есть её заявление. Смысл такой: ребёнка просит определить под опеку государства, потому что не сможет обеспечить уход и не хочет, чтобы девочка жила при умирающей матери без родни и денег.

— То есть она не потому отказалась, что я мешала?

— Судя по документам — нет.

— А почему никто мне этого не сказал?

— Потому что в системе любят папки, а не разговоры.

Олеся долго сидела молча. Потом спросила:

— У вас вода есть?

— На столе.

— Нет. Не пить. Просто… ладно, ничего.

На кладбище было ветрено, под ногами чавкала сырая земля.

— Значит, вот как, — сказала она, глядя на простую табличку. — Я тут двадцать лет из себя костёр изображала, а ты, выходит, просто умирала и пыталась хоть что-то для меня выбрать. Очень своевременно, конечно. Спасибо, мама. Прямо образцовая схема. Но… — голос сорвался, — но я понимаю. Поздно, по-идиотски, через злость, через полжизни — но понимаю.

Вечером Катя влетела на кухню, скинула сапоги и затараторила:

— Мам, давай завтра купим сосиски и хлеб для дедушки в парке!

— Какого дедушки?

— Ну там, у пруда. Он на дудочке играет. Не страшный. Няня сначала сказала «не подходи», а потом сама стояла слушала. Он мне показал, как губы ставить. Сказал, у меня дыхание хорошее.

У Олеси внутри всё словно дёрнули за провод.

— На дудочке?

— Ну да. Такой деревянной. Мам, ты чего побледнела?

— Как он выглядел?

— В куртке старой. С пакетом. И глаза такие… как у добрых собак. Только не обижайся, это хороший комплимент.

Они поехали в парк к вечеру. У пруда стояли две мокрые лавки, урна с переполненным мусором и следы маленького костра под бетонным парапетом.

— Он здесь сидел, — уверенно сказала Катя. — Прямо тут.

Олеся ходила вокруг, как ненормальная, пока охранник не буркнул:

— Этот? С дудкой? Он ближе к темноте приходит. Днём шляется по городу, бутылки собирает.

Домой она вернулась на взводе. Катя уже пила кефир и болтала ногами.

— Мам, а он мне подарок дал. Смотри!

На стол легла свирель. Та самая. С тёмным сучком у края, с крохотной царапиной, которую Олеся когда-то сама посадила ногтем.

— Где ты её взяла? — голос стал чужим, жёстким.

— Я же сказала. Дедушка подарил. Сказал: «Передай маме, если она та самая Олеся, пускай не ругается, что я старый дурак».

Олеся уже натягивала куртку.

— Кате, дверь никому не открывай. Я быстро.

— Мам, ты плачешь?

— Потом объясню.

Она почти бежала через двор, по грязному тротуару, мимо круглосуточной «Пятёрочки» и шиномонтажа, где орал телевизор. У пруда Николай Петрович сидел на скамейке, сутулясь в вытертой куртке, и грел руки о бумажный стакан.

— Вы что, совсем спятили?! — выдохнула Олеся вместо приветствия. — Почему вы в парке? Почему не позвонили? Почему я узнаю о вас от собственного ребёнка?

Он поднял глаза, и сначала в них было непонимание, потом ударило узнавание.

— Олеська… Ну здравствуй.

— Не «здравствуй». Отвечайте.

— Да что отвечать. Комнату, где жил, продали. Подработки кончились. Не хотел на шею никому.

— Кому никому? Мне? Вы серьёзно сейчас?

— У тебя своя жизнь. Работа, дочка.

— И поэтому вы ночуете на лавке, как будто это нормальный вариант для человека, который меня когда-то с пола собрал? Вы в своём уме?

— Не кричи. Люди смотрят.

— Пусть смотрят. Может, хоть кому-то стыдно станет, кроме меня. Вы меня учили не жить в обиде, помните? Так вот, я сейчас не в обиде. Я в ярости. Потому что вы решили за меня, что я вас не приму.

Он устало усмехнулся.

— Характер не испортился.

— Слава богу. Иначе мы бы сейчас не разговаривали. Значит так: встали. Взяли пакет. И поехали домой.

— Олеся…

— Нет. Даже не начинайте этот ваш стариковский цирк про «я не хочу мешать». Мешают соседи с перфоратором в семь утра. А вы — семья. Поняли?

Он смотрел на неё долго, потом тихо спросил:

— Семья?

— Да. Не по бумажкам. По факту. По вложениям. По тому, кто рядом, когда внутри разваливается всё к чёрту. Хватит уже строить из себя лишнего человека.

У него задрожали губы.

— Я думал, ты меня забыла.

— Я тоже много чего думала. Например, что мать меня бросила, потому что я ненужная. Оказалось, не всё так просто. Хватит с меня этих гениальных выводов. Поехали домой, Николай Петрович. Пока я вас на себе не потащила.

Он встал, неловко, по-стариковски, и вдруг сказал:

— А девочка у тебя хорошая. Сразу видно, разговаривают с ней, а не просто кормят.

— Это вы сейчас меня хвалите?

— Констатирую.

— Ну спасибо. Пошли уже.

Поздно вечером они сидели у неё на кухне. Катя сонно тёрла глаза, но упрямо не шла спать.

— Значит, теперь ты у нас дедушка Коля? — деловито спросила она.

— Если мама разрешит.

— Мама уже ничего не решает, — сказала Олеся, ставя перед ним тарелку с горячей картошкой и котлетами. — У нас тут коллективный захват территории.

Катя засмеялась. Николай Петрович взял свирель, повертел в руках и протянул девочке.

— Дуй мягче. Не дави. Слышишь? Музыка любит, когда к ней без истерики.

Олеся смотрела на них и вдруг поймала себя на странной, почти непривычной мысли: оказывается, дом — это не место, где тебе наконец выдали ключи и прописку. Дом — это когда тебя перестают выталкивать из жизни, и ты сама перестаёшь верить, что лишняя. Всё остальное — стены, ипотека, плитка на кухне — просто декорации. И, господи, сколько же лет понадобилось, чтобы понять такую простую вещь.

Конец.