— Савельева, ты совсем уже? Второй раз за неделю с разбитой физиономией. Тебе что, в коридоре тесно, ты везде драку организуешь? — Марина Сергеевна упёрла руки в бока и смотрела на девочку так, будто та лично ей испортила квартальный отчёт.
— Я не организую, — Олеся слизнула с губы кровь и поморщилась. — Я заканчиваю.
— Очень смешно. А если я сейчас позову директора, ты и ей так же ответишь?
— Позовите.
— Ты чего нарываешься? Думаешь, взрослая? Четырнадцать лет, а ума как у табуретки. Можно было молча уйти.
— Можно, — сказала Олеся и отвернулась к окну. — Только Ленка почему-то всегда остаётся жива-здорова, а уходить должна я.
— Что она тебе сказала?
— Ничего нового. Что меня родная мать сдала, потому что я бракованная. Что даже свои не выдержали. Что, наверное, у меня на лбу написано: «никому не нужна». Остальное вы и так знаете наизусть.
Марина Сергеевна шумно выдохнула.
— И ты решила ей доказать обратное кулаками?
— Нет. Я решила, что у неё зубы слишком ровные для человека с таким длинным языком.
— Олеся!
— Что? Неправда, что ли?
Воспитательница прикрыла глаза, будто считала до десяти.
— Иди умойся. И чтобы сегодня без подвигов. Слышишь меня?
— Слышу.
— И Савельева… — голос у Марины Сергеевны стал тише. — Ты не мусор. Не повторяй за ними эту дрянь, даже в голове.
— Поздно, — коротко бросила Олеся и пошла к выходу.
Во дворе было сыро, апрельский снег сошёл в грязные полосы, у забора темнели старые тополя. Там, за сараем с лопатами и краской, никто почти не ходил. Олеся села на холодную лавку, прижала рукав к губе и уставилась в сетку забора.
«Не мусор». Хорошо сказано. Для плаката на педсовет. А по факту ты в казённой куртке, в казённой спальне, с казённой зубной щёткой, и вся твоя биография умещается в папке с потёртым уголком. Мать — отказ. Отец — прочерк. Семья — не установлена. Зато характеристики каждый год новые, как времена года.
— Чего сидишь, как уволенный министр? — раздался хрипловатый мужской голос.
Олеся вздрогнула. За кустами сирени на перевёрнутом ящике сидел дворник Николай Петрович. На коленях у него лежала длинная самодельная дудочка, из кармана телогрейки торчали рабочие перчатки.
— А вам какое дело? — огрызнулась она.
— Никакого. Просто лицо у тебя такое, будто сейчас или сарай подпалишь, или мир проклянёшь. Решил уточнить порядок действий.
Олеся фыркнула, сама не ожидая.
— Ничего я не подпалю.
— Уже хорошо. Это прогресс. — Он поднёс дудочку к губам и вывел тихую, тянущуюся мелодию, от которой внутри стало неприятно и тепло одновременно, будто кто-то без спроса залез туда, где она всё зацементировала. — Слышала когда-нибудь такое?
— По радио такого не крутят.
— Слава богу. Радио бы испортило.
— Это что вообще?
— Свирель. Сам выстругал. Из ивы. Скучно было.
— Людям обычно кроссворды скучно решать. Или телевизор смотреть.
— А я, видишь, человек испорченный. Мне тишина больше нравится.
Олеся помолчала, потом спросила:
— А можно ещё раз?
— Музыку или подраться?
— Музыку.
Он усмехнулся и сыграл ещё. Олеся слушала, не шевелясь.
— Хотите сказать, от этого жить легче? — спросила она, когда он закончил.
— Не легче. Чище. Боль не уходит, но перестаёт вонять на весь организм.
— Сильно сказано.
— Я старый, мне можно. Хочешь, покажу, как дуть?
— Зачем?
— Затем, что ты сейчас развалишься на части, а руками тебя никто не соберёт. А музыка иногда собирает.
— Вы всех тут лечите по бартеру? Листья подмёл — подростку по свирели?
— Только особо вредных. Ты проходишь по квоте.
Она взяла дудочку, дунула слишком резко, вышел жалкий писк.
— Отлично, — невозмутимо сказал Николай Петрович. — Почти как наш завхоз, когда ему смету режут. Теперь мягче.
— У меня не получится.
— У всех сначала не получается. Потом привыкают. К музыке, к жизни, к чужому хамству. Только не ко всему надо привыкать, это важный момент.
С того дня она стала приходить к сараю почти каждый вечер.
— Не так держишь пальцы.
— А так?
— Так ты не свирель держишь, а душишь её.
— Она первая начала.
— Вот я и говорю: характер тяжёлый, инструмент хрупкий.
— А вы всегда такой умный?
— Нет. Иногда сплю.
— Марина Сергеевна говорит, что я конфликтная.
— Это она мягко. Но конфликтность — не болезнь. Вопрос, на что её тратить.
— На людей, которые лезут.
— Мелко.
— А на что крупно?
— На учёбу. На работу. На то, чтобы потом никто не смел разговаривать с тобой сверху вниз.
Однажды, когда у неё наконец вышла простая мелодия без писка и позора, она сказала:
— Слушайте… а вы тут вообще зачем работаете? Пенсия же есть.
— Пенсия есть, дома нет.
— Это как?
Николай Петрович долго молчал, потирая большим пальцем гладкое дерево свирели.
— Нормально это называется: сам был дурак. Жена у меня была, Аня. Болела долго. Я с ней по больницам, по аптекам, по ночным сменам. Не вытянули. Через год сын разбился на трассе, зимой. Осталась его жена с девочкой. Я тогда решил: ну всё, надо держаться кучей, мы же семья. Квартиру на невестку переписал. Чтобы внучке спокойнее. А потом выяснилось, что в новой красивой жизни старики — как советский шкаф: вроде крепкий, а выбросить хочется.
— Она вас выгнала?
— Сначала намекала. Потом попросила пожить у знакомых. Потом замки поменяла. Всё без крика, культурно. Как сейчас умеют: с улыбкой и юридически грамотно.
— И вы что? Просто ушли?
— А что, табуреткой дверь ломать? У меня возраст не тот для эффектных сцен.
— Я бы ей устроила.
— Верю. Поэтому и не надо. Месть — это когда ты ещё и её дрянь к себе домой заносишь, раскладываешь по полкам и живёшь среди неё.
— Красиво говорите. Удобно. А если внутри всё кипит?
— Тогда надо не кипятком плескаться, а трубу менять. Сама подумай, что тебе даст найти мать и вывалить на неё всё это? Полегчает на три минуты. А потом опять ты, те же стены и та же пустота.
— А вы откуда знаете, что я хочу её найти?
— Да у тебя это на лице написано. Крупными буквами: «Почему меня выкинули». Я читать умею.
Олеся сжала свирель.
— Я всё равно найду. Когда вырасту.
— Найди. Только не для скандала. Для правды.
— А если правда будет ещё хуже?
— Тогда хотя бы перестанешь разговаривать с собственной фантазией. Это, между прочим, самый ядовитый собеседник.
— И что мне делать сейчас?
— Учиться. У тебя глаз цепкий. Ты всё время на дома смотришь, на окна, на балконы, на то, где что криво. Замечала?
— Ну и что?
— И то, что тебе бы в строительный. В колледж. Потом дальше. Проектировать. Чертить. У тебя мозги не для разборок в столовой.
— Никто мне такого не говорил.
— Значит, вокруг слепые.
После этого разговоры стали длиннее.
— Смотрите, я нарисовала двор. Тут детская площадка, тут пандус, а тут окна ниже, чтобы в группе света было больше.
— А здесь почему мусорка под окнами?
— Потому что в жизни так и ставят.
— Вот поэтому ты и годишься в профессию. Не открытки рисуешь, а сразу человеческую пакость учитываешь.
— Это комплимент?
— Лучший из возможных.
Марина Сергеевна однажды поймала её в коридоре с тубусом из ватмана.
— Савельева, ты куда собралась такая деловая?
— На кружок черчения.
— Добровольно?
— Не пугайтесь. Это обратимо.
— Слушай, — воспитательница посмотрела внимательнее, — ты правда меняешься. Что случилось?
— Ничего. Просто выяснилось, что кроме мордобоя есть ещё способы не сойти с ума.
— И кто тебе это объяснил?
— Один человек с метлой и дурной привычкой говорить по делу.
В шестнадцать она поступила в строительный колледж в областном центре. В день отъезда Николай Петрович ждал у ворот с пакетом из «Пятёрочки».
— Вот, держи. Тетради, носки, печенье, чай. Не смотри так, студенту всё пригодится.
— Вы как бабушка на проводах.
— Не льсти. Я строже.
— Я приезжать буду.
— Приезжай. Но не из жалости. Жалость — это дешёвая валюта.
— А из чего?
— Из памяти. И чтобы я видел, что не зря воздух копчу.
Он протянул ей свирель.
— Забирай. Это уже твоё.
— А вы?
— Я себе ещё вырежу. Руки пока не отвалились.
Годы сдвинулись быстро, как дешёвые пластиковые стулья в актовом зале. Колледж, институт, работа в проектном бюро, бесконечные согласования, ипотека, съёмная однушка на окраине, потом своя квартира в новом доме за КАДом. Олеся научилась разговаривать с заказчиками так, чтобы они понимали: перед ними не девочка из системы, а человек, который видит их насквозь. Потом родилась Катя — шумная, любопытная, с вопросами без тормозов.
И всё было почти прилично, если не считать одного: внутри у Олеси по-прежнему сидел тот самый занозистый вопрос. Не кричал уже, не рвал, но ныл годами.
Однажды ночью, когда Катя уснула, Олеся сказала в телефон:
— Да, мне нужно найти мать. Вернее, всё, что о ней осталось. Адреса, документы, что угодно. Нет, не для наследства. Для головы.
Через месяц она сидела в машине у офиса частного сыщика, сжимая тонкую папку.
— Тут всё, что удалось поднять, — сказал мужчина напротив. — Она родила очень рано. Онкология уже была подтверждена. Прогноз плохой. Через полтора года умерла. В деле есть её заявление. Смысл такой: ребёнка просит определить под опеку государства, потому что не сможет обеспечить уход и не хочет, чтобы девочка жила при умирающей матери без родни и денег.
— То есть она не потому отказалась, что я мешала?
— Судя по документам — нет.
— А почему никто мне этого не сказал?
— Потому что в системе любят папки, а не разговоры.
Олеся долго сидела молча. Потом спросила:
— У вас вода есть?
— На столе.
— Нет. Не пить. Просто… ладно, ничего.
На кладбище было ветрено, под ногами чавкала сырая земля.
— Значит, вот как, — сказала она, глядя на простую табличку. — Я тут двадцать лет из себя костёр изображала, а ты, выходит, просто умирала и пыталась хоть что-то для меня выбрать. Очень своевременно, конечно. Спасибо, мама. Прямо образцовая схема. Но… — голос сорвался, — но я понимаю. Поздно, по-идиотски, через злость, через полжизни — но понимаю.
Вечером Катя влетела на кухню, скинула сапоги и затараторила:
— Мам, давай завтра купим сосиски и хлеб для дедушки в парке!
— Какого дедушки?
— Ну там, у пруда. Он на дудочке играет. Не страшный. Няня сначала сказала «не подходи», а потом сама стояла слушала. Он мне показал, как губы ставить. Сказал, у меня дыхание хорошее.
У Олеси внутри всё словно дёрнули за провод.
— На дудочке?
— Ну да. Такой деревянной. Мам, ты чего побледнела?
— Как он выглядел?
— В куртке старой. С пакетом. И глаза такие… как у добрых собак. Только не обижайся, это хороший комплимент.
Они поехали в парк к вечеру. У пруда стояли две мокрые лавки, урна с переполненным мусором и следы маленького костра под бетонным парапетом.
— Он здесь сидел, — уверенно сказала Катя. — Прямо тут.
Олеся ходила вокруг, как ненормальная, пока охранник не буркнул:
— Этот? С дудкой? Он ближе к темноте приходит. Днём шляется по городу, бутылки собирает.
Домой она вернулась на взводе. Катя уже пила кефир и болтала ногами.
— Мам, а он мне подарок дал. Смотри!
На стол легла свирель. Та самая. С тёмным сучком у края, с крохотной царапиной, которую Олеся когда-то сама посадила ногтем.
— Где ты её взяла? — голос стал чужим, жёстким.
— Я же сказала. Дедушка подарил. Сказал: «Передай маме, если она та самая Олеся, пускай не ругается, что я старый дурак».
Олеся уже натягивала куртку.
— Кате, дверь никому не открывай. Я быстро.
— Мам, ты плачешь?
— Потом объясню.
Она почти бежала через двор, по грязному тротуару, мимо круглосуточной «Пятёрочки» и шиномонтажа, где орал телевизор. У пруда Николай Петрович сидел на скамейке, сутулясь в вытертой куртке, и грел руки о бумажный стакан.
— Вы что, совсем спятили?! — выдохнула Олеся вместо приветствия. — Почему вы в парке? Почему не позвонили? Почему я узнаю о вас от собственного ребёнка?
Он поднял глаза, и сначала в них было непонимание, потом ударило узнавание.
— Олеська… Ну здравствуй.
— Не «здравствуй». Отвечайте.
— Да что отвечать. Комнату, где жил, продали. Подработки кончились. Не хотел на шею никому.
— Кому никому? Мне? Вы серьёзно сейчас?
— У тебя своя жизнь. Работа, дочка.
— И поэтому вы ночуете на лавке, как будто это нормальный вариант для человека, который меня когда-то с пола собрал? Вы в своём уме?
— Не кричи. Люди смотрят.
— Пусть смотрят. Может, хоть кому-то стыдно станет, кроме меня. Вы меня учили не жить в обиде, помните? Так вот, я сейчас не в обиде. Я в ярости. Потому что вы решили за меня, что я вас не приму.
Он устало усмехнулся.
— Характер не испортился.
— Слава богу. Иначе мы бы сейчас не разговаривали. Значит так: встали. Взяли пакет. И поехали домой.
— Олеся…
— Нет. Даже не начинайте этот ваш стариковский цирк про «я не хочу мешать». Мешают соседи с перфоратором в семь утра. А вы — семья. Поняли?
Он смотрел на неё долго, потом тихо спросил:
— Семья?
— Да. Не по бумажкам. По факту. По вложениям. По тому, кто рядом, когда внутри разваливается всё к чёрту. Хватит уже строить из себя лишнего человека.
У него задрожали губы.
— Я думал, ты меня забыла.
— Я тоже много чего думала. Например, что мать меня бросила, потому что я ненужная. Оказалось, не всё так просто. Хватит с меня этих гениальных выводов. Поехали домой, Николай Петрович. Пока я вас на себе не потащила.
Он встал, неловко, по-стариковски, и вдруг сказал:
— А девочка у тебя хорошая. Сразу видно, разговаривают с ней, а не просто кормят.
— Это вы сейчас меня хвалите?
— Констатирую.
— Ну спасибо. Пошли уже.
Поздно вечером они сидели у неё на кухне. Катя сонно тёрла глаза, но упрямо не шла спать.
— Значит, теперь ты у нас дедушка Коля? — деловито спросила она.
— Если мама разрешит.
— Мама уже ничего не решает, — сказала Олеся, ставя перед ним тарелку с горячей картошкой и котлетами. — У нас тут коллективный захват территории.
Катя засмеялась. Николай Петрович взял свирель, повертел в руках и протянул девочке.
— Дуй мягче. Не дави. Слышишь? Музыка любит, когда к ней без истерики.
Олеся смотрела на них и вдруг поймала себя на странной, почти непривычной мысли: оказывается, дом — это не место, где тебе наконец выдали ключи и прописку. Дом — это когда тебя перестают выталкивать из жизни, и ты сама перестаёшь верить, что лишняя. Всё остальное — стены, ипотека, плитка на кухне — просто декорации. И, господи, сколько же лет понадобилось, чтобы понять такую простую вещь.
Конец.