В июне 1902 года по коридору московской психиатрической клиники доктора Усольцева шёл человек, которого ещё вчера называли гением русской живописи. Он шаркал ногами по каменному полу, бормотал что-то о крыльях, о павлиньих перьях, и пальцы его без остановки двигались, будто продолжая писать картину, которой перед ним не было. Санитар, сопровождавший его, отвёл глаза. Ему было неловко смотреть на эти руки, создавшие «Демона сидящего», а теперь ощупывающие пустоту.
Что привело Михаила Врубеля сюда? Болезнь? Алкоголь? Переутомление? Всё проще. И страшнее. Его уничтожила любовь. Та самая, которая сначала подарила ему крылья, а потом переломала их одно за другим.
Киев. Начало одержимости
Чтобы понять, как именно сломался Врубель, нужно вернуться на полтора десятка лет назад. В 1884 году двадцативосьмилетний художник приехал в Киев реставрировать фрески Кирилловской церкви. Он был молод, амбициозен и совершенно не приспособлен к обычной жизни. Деньги утекали сквозь пальцы: получив гонорар, мог за вечер спустить всё на устриц и шампанское в ресторане, а назавтра сидеть без копейки, в мастерской, пропахшей скипидаром и масляной краской. Именно в Киеве он впервые столкнулся с образом, который потом преследовал его до самого конца.
Врубель начал делать первые наброски «Демона» ещё в те годы, работая над церковными росписями. подумай этот парадокс: днём он писал лики святых, вглядываясь в византийские образцы, а ночью, при свечах, рисовал существо, которое было антитезой всему, что он создавал при дневном свете. Уголь крошился в его пальцах, бумага покрывалась тёмными разводами, и в этих разводах проступало лицо. Не злое. Тоскующее.
«Демон у меня не злой дух, а страдающий», писал Врубель позже.
Это важно запомнить. Потому что через несколько лет он сам станет этим демоном: не злым, а страдающим. Не разрушающим мир вокруг, а разрушающим себя.
А потом в его жизнь вошла Надежда Забела. 1896 год. Врубелю уже сорок. Он известен, но скандально: критики называют его работы «уродливыми», публика не понимает его палитру, эти сиреневые, лиловые, жемчужно-серые тона, которые казались современникам болезненными. Персональной выставки у него нет. Денег, как обычно, нет тоже. Но есть упрямая, почти звериная вера в собственный дар.
И вот, в Петербурге, на частной оперной сцене Мамонтова, он слышит голос. Надежда Забела пела партию Гретель в опере Гумпердинка. Голос у неё был необычный: не мощный, не громоподобный, как у примадонн того времени, а прозрачный, хрустальный, с лёгкой вибрацией на верхних нотах, будто кто-то провёл мокрым пальцем по краю хрустального бокала. Современники вспоминали, что от её пения по коже бежали мурашки, а в зале наступала тишина такого качества, какой не бывает даже в пустых церквях.
Врубель влюбился мгновенно. Не постепенно, не «со временем узнав её лучше». Мгновенно. Как падают в обморок, как получают удар в солнечное сплетение. Он увидел её на сцене и понял, что нашёл то, что искал всю жизнь. Не просто женщину. Живое воплощение того неуловимого, мерцающего, потустороннего, что он пытался поймать кистью на холсте.
Через два месяца после знакомства они обвенчались. Друзья были в шоке. Забела, талантливая певица из хорошей семьи, и Врубель, человек без стабильного дохода, с репутацией чудака и странными привычками? Её сестра Екатерина вспоминала потом, что Надежда просто сказала: «Он смотрит на меня так, будто я настоящая. Никто раньше так не смотрел».
Первые годы их брака были похожи на лихорадочный сон, прекрасный и тревожный одновременно. Врубель писал Забелу бесконечно. Она стала его Царевной-Лебедь, его Морской Царевной, его Музой, его Снегурочкой. Каждый женский образ на его полотнах приобретал её черты: эти огромные, чуть раскосые глаза, тонкий нос, выражение лица, в котором смешивались нежность и какая-то нездешняя печаль.
Но вот что замечали близкие: Врубель не просто любил жену. Он её присваивал.
Он рисовал костюмы для её оперных ролей. Контролировал, в каком платье она выйдет на сцену. Приходил на каждую репетицию. Сидел в первом ряду на каждом спектакле, и если ему казалось, что дирижёр ведёт темп слишком быстро для её голоса, мог встать и крикнуть об этом прямо из зала.
Константин Коровин, друг Врубеля, рассказывал: «Миша сидел в углу, смотрел на Надю и говорил: "Она не человек. Она звук, ставший плотью. Я должен это написать, пока не забыл". И тут же начинал рисовать, прямо на салфетке, на программке, на чём попало».
Забела терпела. и ещё, она его понимала. В её письмах к сестре сквозит не жалоба, а тихое, терпеливое приятие: «Миша опять не спал всю ночь, писал. Утром нашла его спящим прямо у мольберта, щека в краске. Я укрыла его пледом и ушла на репетицию».
Но в этой идиллии уже прорастало зерно катастрофы. Врубель не умел любить вполсилы. Он вкладывал в любовь ту же бешеную энергию, что и в живопись. А энергия эта была конечной, и тело его было конечным, и рассудок тоже.
В 1898 году Врубель вернулся к своему главному образу. «Демон сидящий» был написан ещё в 1890-м, и с тех пор тема не отпускала художника. Но теперь, после нескольких лет брака с Забелой, Демон изменился. Он стал другим.
Если первый Демон был задумчив и меланхоличен, то новый, «Демон летящий», а за ним и «Демон поверженный», нёс в себе совсем иную энергию. Отчаяние. Надлом. Ярость от невозможности удержать то, что любишь.
Врубель работал над «Демоном поверженным» как одержимый. Буквально. Он переписывал лицо Демона снова и снова, иногда по нескольку раз за день. Приходил на выставку, где картина уже висела, и прямо в зале, при посетителях, доставал краски и начинал менять выражение глаз.
Александр Бенуа, видевший это своими глазами, писал: «Каждое утро, до открытия выставки, я заставал Врубеля перед картиной. Лицо Демона менялось день ото дня: то оно было прекрасно неземной красотой, то вдруг становилось страшным, искажённым. А Врубель стоял перед ним, и мне казалось, что он не картину пишет, а разговаривает с кем-то, кого мы не видим».
Что происходило? Врубель больше не отделял себя от своего создания. Демон стал его автопортретом. Тоскующий дух, который любит слишком сильно и потому обречён, был им самим. А Тамара, возлюбленная Демона из поэмы Лермонтова, была Забелой.
И здесь начинается самое страшное. Саввушка.
В 1901 году у Врубеля и Забелы родился сын. Мальчика назвали Саввой, в честь Саввы Мамонтова, мецената, который столько лет поддерживал художника. Ребёнок родился с врождённым дефектом: заячьей губой. Врубель, увидев сына впервые, долго молчал. Потом сказал жене: «У него мои глаза».
Забела вспоминала этот момент как один из самых тяжёлых в их совместной жизни. Не потому, что Врубель расстроился из-за внешности ребёнка. А потому, что он вдруг стал говорить странные вещи: «Это знак», повторял он. «Это мне знак. За Демона. Я написал падшего ангела, и теперь мой сын несёт на лице печать».
Никакие уговоры не помогали. Ни доводы врачей, что заячья губа встречается часто и не связана ни с какими мистическими причинами. Ни ласка жены. Ни здравый смысл друзей. Врубель замкнулся в своей вине, как в каменной камере, и ключ от этой камеры он выбросил сам.
Параллельно он продолжал работать над «Демоном поверженным». Работал по восемнадцать, по двадцать часов. Почти не ел. Пил много, но еда вызывала у него отвращение. Запах масляных красок, скипидара и пота пропитал мастерскую так, что входить туда было тяжело.
Забела разрывалась между сценой, больным ребёнком и мужем, который на глазах терял связь с реальностью.
Весной 1902 года маленький Савва простудился. Врубели в тот момент ехали поездом из Москвы. Ребёнку стало плохо в дороге: жар, кашель, хриплое дыхание. Забела прижимала сына к себе, пытаясь согреть его своим телом, а Врубель сидел рядом и смотрел в окно. За окном мелькали мартовские поля, грязный снег, чёрные деревья. Он не мог смотреть на жену и ребёнка. Не потому что не любил. Потому что любил так сильно, что от этой любви ему было физически больно.
Савва умер 3 мая 1902 года. Ему не исполнилось и двух лет. Забела окаменела. Она не плакала на похоронах. Стояла прямая, в чёрном, с таким лицом, будто её заморозили изнутри. Пела потом на панихиде сама, и голос её, тот самый хрустальный голос, не дрогнул ни разу. Только руки, державшие свечу, мелко тряслись.
А Врубель сломался. Не метафорически. Не «загрустил» и не «впал в депрессию». Его рассудок треснул, как стекло, по которому ударили камнем. Трещина пошла от одной точки и мгновенно разбежалась по всей поверхности.
В первые дни после смерти сына он стал разговорчив до неестественности. Говорил без умолку, перескакивая с темы на тему, смеялся невпопад, строил грандиозные планы. Потом начал утверждать, что он величайший художник всех времён, что Рафаэль и Микеланджело ему в подмётки не годятся. Потом заявил, что он не художник вовсе, а пророк. Потом замолчал на три дня и не узнавал жену.
Врача вызвали друзья. Диагноз был безжалостен: прогрессивный паралич на почве нервного истощения. Позже к нему добавили другой, ещё более страшный: третичный сифилис, поражающий мозг.
Но я лично уверена: сифилис был спичкой. А порохом, бочкой пороха, которая взорвала его изнутри, была любовь. Любовь к Забеле, любовь к сыну, любовь к Демону, который стал его вторым «я». Три любви сплелись в один узел, и когда одна нить оборвалась со смертью Саввы, весь узел затянулся на горле.
Врубеля поместили в клинику доктора Усольцева, на окраине Москвы. Она располагалась в бывшей усадьбе: белый дом с колоннами, запущенный сад, липовая аллея. Место было тихое, почти деревенское. Летом пахло скошенной травой и нагретыми досками веранды. Зимой из окон палаты было видно, как снег ложится на чёрные ветви лип ровным, безупречным слоем.
Врубель здесь рисовал. Это поражало врачей. Человек, который не всегда помнил собственное имя, который путал день и ночь, который мог часами сидеть неподвижно, уставившись в стену, вдруг брал карандаш и начинал работать. И работы эти были не каракулями безумца. Они были гениальны.
Портреты врачей, санитаров, других пациентов. Виды из окна. И снова, снова, снова Демон. Лицо Демона. Глаза Демона. Те самые глаза, которые он переписывал десятки раз на большом холсте и которые теперь преследовали его в каждом наброске.
Доктор Усольцев, человек тонкий и образованный, относился к Врубелю с редким для того времени уважением. Он не считал его просто пациентом. Он понимал, что перед ним художник, чей дар не угас даже под натиском болезни. «Врубель рисует, как дышит, говорил Усольцев коллегам. Отнять у него карандаш порядочный убить его раньше, чем это сделает болезнь».
Забела приезжала к мужу каждую неделю. Она входила в палату, садилась рядом, брала его за руку. Иногда он узнавал её и тогда лицо его менялось, словно из-за туч выглядывало солнце. Он говорил: «Надя, спой мне». И она пела. Тихо, почти шёпотом, какую-нибудь простую мелодию. Не арию. Колыбельную.
Иногда он не узнавал её. Смотрел пустыми глазами и спрашивал: «Вы кто? Вы от Демона пришли?» Забела не плакала при нём. Ни разу. Выходила в коридор, прислонялась спиной к стене, закрывала лицо руками и стояла так минуту, две. Потом выпрямлялась, поправляла шляпку и шла к выходу. Садилась в экипаж. Ехала домой. Готовилась к вечернему спектаклю. Она продолжала петь. Это было единственное, что удерживало её на плаву.
Болезнь Врубеля развивалась волнами. Были периоды просветления, когда он снова становился собой: острым, ироничным, блестяще образованным человеком, способным часами говорить о Данте, о Вагнере, о византийских мозаиках. В такие дни он осознавал своё положение, и это осознание было для него хуже любого бреда.
«Я знаю, что схожу с ума, сказал он однажды Усольцеву. Я чувствую, как это происходит. Как будто кто-то медленно гасит свечи в комнате. Одну за другой. И скоро останется только темнота».
Потом свечи гасли снова. Наступали периоды возбуждения, когда он не спал сутками, требовал холсты, краски, рвал неудавшиеся рисунки и кричал, что Демон стоит у него за спиной и дышит ему в затылок. За возбуждением приходила апатия: дни неподвижного сидения, отказ от еды, молчание.
Коровин навещал друга и потом записывал в дневнике: «Видел Мишу. Он постарел на двадцать лет. Руки дрожат. Но когда берёт карандаш, дрожь прекращается. Как будто карандаш его лечит. Или убивает. Не могу понять».
А Забела тем временем переживала свою собственную драму, тихую, невидимую публике. Она потеряла ребёнка. Её муж был заперт в клинике. Её карьера требовала сил, которых у неё оставалось всё меньше. Но она не жаловалась. Пела Снегурочку, Марфу, Волхову. Выходила на сцену и отдавала залу всё, что у неё было, потому что больше отдавать было некому.
В письме подруге она написала: «На сцене я забываю. Не о Мише, нет. О том, что всё это не кончится хорошо. На сцене мне кажется, что ещё можно что-то изменить. Что если я спою чисто, хватает верно, то он услышит и вернётся».
Он не вернулся. В 1906 году Врубель ослеп.
Это произошло постепенно. Сначала он перестал различать оттенки, те самые сиреневые и лиловые, которые были его фирменным знаком. Потом контуры предметов стали размываться. Потом наступила полная темнота.
Для художника слепота хуже смерти. Но Врубель принял её с пугающим спокойствием. Возможно, потому что к тому моменту он уже мало что понимал. Возможно, потому что в темноте Демон перестал являться ему.
Забела продолжала приезжать. Теперь она не просто сидела рядом. Она описывала ему то, что видела за окном: «Миша, сегодня небо такое, как на твоей "Сирени". Помнишь? Лиловое с серым. И пахнет так же».
Он кивал. Иногда улыбался. Чаще молчал.
В эти последние годы между ними установилась странная, почти потусторонняя близость. Они больше не были мужем и женой в обычном смысле. Они были двумя людьми, которых связывала общая рана. Она потеряла сына и мужа, хотя муж ещё был жив. Он потерял зрение, рассудок и сына, но любовь к ней, кажется, оставалась последним, что держалось в его рассыпающемся сознании.
Усольцев записал в карте пациента: «Больной не узнаёт большинство посетителей. Жену узнаёт по голосу. При звуке её голоса сильно успокаивается. Просит петь».
Михаил Врубель умер 14 апреля 1910 года в петербургской клинике доктора Бари.
Ему было пятьдесят четыре года. Последние восемь из них он провёл в больничных стенах, постепенно теряя всё: зрение, память, навык говорить, связь с миром. Смерть наступила от воспаления лёгких. Он простудился, стоя у открытого окна палаты. Зачем он его открыл, уже будучи слепым и почти неподвижным, никто не знает. Может быть, хотел услышать весну. Может быть, хотел впустить воздух, который пах бы не лекарствами и не болезнью, а чем-то живым.
На похороны пришли те, кто при жизни не всегда его понимал. Александр Блок произнёс над могилой слова, которые потом часто цитировали: «Врубель пришёл к нам как вестник, что в лиловую ночь вкраплено золото ясного утра. Перед тем, что Врубель и ему подобные приоткрывают человечеству раз в столетие, я умею лишь трепетать».
Забела пережила мужа всего на три года. Она умерла в 1913 году, в возрасте сорока пяти лет, от сердечного приступа. Говорили, что последние годы она почти не выступала. Голос, тот самый хрустальный голос, стал тускнеть. Как будто с уходом Врубеля из него ушла какая-то тайная сила.
Что осталось
Я задумываюсь, был ли у этой истории другой возможный исход.
Мог ли Врубель не сойти с ума? Мог ли он любить Забелу иначе, спокойнее, без этого всепоглощающего пожара? Мог ли он отпустить своего Демона, перестать переписывать его лицо, перестать вглядываться в бездну, которая, как и обещал Ницше, в какой-то момент начала вглядываться в него? Наверное, нет.
Потому что тогда он не был бы Врубелем. Его гений и его безумие питались из одного источника: из способности чувствовать мир с такой интенсивностью, которая несовместима с нормальной человеческой жизнью. Забела была для него не просто женой. Она была доказательством того, что красота, которую он видел в своих видениях, существует и в реальном мире. А когда реальный мир начал отнимать у него эту красоту, забрав сначала сына, потом здоровье, потом зрение, он просто не выдержал.
«Демон поверженный» висит сейчас в Третьяковской галерее. Краски на нём потемнели: Врубель использовал бронзовую пудру для создания мерцающего эффекта, и со временем она окислилась. Картина буквально разрушает себя изнутри, как разрушал себя её создатель.
Если вы встанете перед ней и посмотрите в глаза Демона, вы увидите то, что видела Забела всегда, когда приезжала в клинику. Не злобу. Не торжество падшего ангела. Тоску. Бесконечную, нечеловеческую тоску существа, которое умеет любить, но не умеет удержать любимое.
И если вам покажется, что эти глаза живые, что они смотрят именно на вас, не пугайтесь.
Это просто Врубель. Он до сих пор пытается дописать свою картину.
Спасибо вам, что прочитали до конца.