Кожаная давно не говорит. Не пишет.
Не спит.
«Jedem das Seine», — говорит Она. Каждому своё. Я не знаю, что это значит, но звучит так, будто она с кем-то спорит. Сама с собой, наверное.
Хочет поставить музыку, но забывает. Что-то пишет. Фырчит на Кожаного.
Спешит.
Надрывается.
Боится, что опоздала.
Я сижу рядом, смотрю на неё. Она мечется по комнате, но не как в ту ночь, когда бубухи гремели. Сейчас по-другому. Сейчас она будто внутри себя бегает. Туда-сюда. И нигде не может остановиться.
— Фуся, — шепчу я. — Она опять цитирует Маяковского.
— А ты бы хотел, чтобы она цитировала Достоевского? — фыркает Фуся.
Я задумался. Достоевский — это долго, темно, и там все плачут. Маяковский — громко, ступенькой вперёд, но тоже без остановки.
— Нет, — признаю я. — Не хотел бы.
— Вот и молчи.
Но ей же что-то нужно, Фуся! Она не спит, не ест почти, хорошо про нас не забывает. Что ей нужно?
Фуся молчит. Смотрит с высоты шкафа. Потом говорит:
— Спроси у неё.
— Я Кот, Фуся. Я не умею спрашивать словами.
— А ты не словами. Смотри:
Фуся потягивается. Одна белая лапка, как пуанта. Вторая.
Спускается. Медленно, как умеет только она.
Подходит к Кожаной. Запрыгивает на колени. Мурлычет тихо. Правильно. Верно.
Кожаная смотрит на неё устало.
— Я просто полежу, — говорит Она.
— Да, — говорит Фуся. — Да.
Кожаная ложится на диван. Фуся тут же — сверху. На спину. Носом ей в затылок. Отдаёт тепло. Своё, кошачье, древнее. Которое помнит ещё тех кожаных, что жили до нас.
Кожаная молчит. Дышит. Что-то бормочет. Тихо. Почти беззвучно.
Прислушиваюсь. Вдруг про меня? Не слышно... Про мою миску? Большую?
Двигаюсь ближе.
Фуся мурлычет громче. Кожаная помнит слова, но сейчас они не нужны. Фуся знает всё. Она отдаёт тепло, и Кожаная закрывает глаза.
Дышит глубже. Медленнее.
И ей снятся сны.
Она видит карусель. Разноцветную, с золотыми лошадками. Она кружит и кружит, и время останавливается.
Нерей протягивает ей руку. Приглашает на танец. Кружит с ней под музыку, которая звучит где-то очень далеко и совсем рядом одновременно.
Потом Волк. Тот самый, с гитарой. Он танцует с Мамой, которая Первое Слово. Они кружатся в каком-то старом, добром, вечном танце.
А за ними, рыжими глазами, наблюдает Таска — рысь с кисточками на ушах. Трясёт ими, смотрит преданно, как большая кошка, ожидая своих самых верных подружек — львицу Кинули и Веру Чаплину. И хочет поспешить к ним, ко всем, и к нашей Кожаной тоже.
А следом очень торопится — Умка. Белый медвежонок. Он машет лапой своему лётчику. Даже когда сгущёнки не ждёт. Просто потому, что его помнят. Просто потому, что он помнит. Потому что звери не умеют забывать, а умеют ждать и верить.
Всегда.
Как Варежка — маленькая собачка. Сжимается в комочек на морозе, но не уходит. Ждёт свою хозяйку. Верит. И дожидается. Потому что Вера нужна. И хозяйка вырвется, и они будут рядом.
Уголок губ Кожаной дёрнулся.
— Что-то плохое снится? — заволновался я.
— Шшшшш.
И Лошарик — смешной, из проволочек, который катается по сцене и смешит детей. И от этого смеха становится светлее.
И Рекс — тот самый, которого Доктор спас. Бежит по берегу, лает на волны, виляет хвостом. И лёд ему нипочём.
Все они здесь. Все живы. Все счастливы. И кружит Ветер красивую карусель.
И Звёздный Кот смотрит в окно. Ухмыляется. Облизывает молочную лапу и неспеша бредёт на обочины и полустанки, на крыши и редкие печные трубы. Оберегать. Хранить. Быть рядом, веришь ты или нет.
P.S. Звёздные котята сидят на подоконнике. Один царапается внутрь, к нам. Нет. Пусть пока останутся там. Знаю я их...
Кожаная наконец выдохнула.
Потому что Фуся спустилась к ней.
Потому что детство никуда не уходит — оно ждёт, когда его позовут.
Потому что все, кого она любила и любит, — живы. В книжках, во снах, в памяти. И это самое главное.
Кожаная улыбается во сне.
— Уснула, — шепчу я.
— Уснула, — тихо отвечает Фуся.
Я подхожу. Ложусь клубком у неё за спиной.
— Фуся, спина открыта. Почки застудит.
— Знаю. Ложись ближе.
Я прижимаюсь. Накрываю своим боком, грею.
Кошачья вахта идёт. Порядок.
Пульс ровный.