Колесо нависало над пропастью раз двадцать. Я сидела на заднем сиденье старого УАЗа, вцепившись в ржавую ручку двери так, что побелели костяшки. Водитель — дядька лет шестидесяти с седой бородой, в папахе и потертой телогрейке — одной рукой крутил баранку, второй откусывал горячую лепешку из пекарни и спокойно комментировал:
— Вот тут в прошлом году селем смыло дорогу. Три дня чинили. А ты чего боишься? Тут Аллах, тут ничего не случится.
Я хотела сказать что-то умное, но в этот момент мы вписались в очередной поворот, машину занесло на гравии, и из моих легких вылетел только сдавленный писк. Я прочитала про себя короткую молитву. Потом еще одну. Потом все, какие знала.
Мы ехали в Чох — старинное высокогорное село, которое мне посоветовали увидеть местные. Сказали: «Там аул-крепость, домам по пятьсот лет, увидишь, как люди живут над облаками». Я тогда не поняла, что значит «над облаками». Думала, это метафора.
Это не метафора.
Дорога началась с асфальта, но быстро превратилась в гравий, потом в щебенку, а потом просто в направление, которое местные называли «дорогой», а я — испытанием моей веры. Справа — скала, слева — пропасть, в которой где-то далеко внизу шумела река. Я старалась не смотреть вниз. Смотрела вверх — на вершины, которые цеплялись за облака, на белые шапки, висящие так низко, что казалось — протяни руку и достанешь. И молилась.
— Красиво, да? — спросил водитель, зевнув.
— Страшно красиво, — выдавила я.
Он усмехнулся, достал из-под сиденья термос с горячим чаем с чабрецом, налил в железную кружку, протянул мне:
— На, выпей. Это вы, городские, всего боитесь. У вас там каждая минута расписана, каждая копейка посчитана, каждый шаг — по плану. А тут — горы. Они всё решают. Ты им доверься, они тебя не бросят.
Я взяла кружку. Чай пах травами и дымом. Я отпила, обожглась, но почему-то стало легче. Я всё еще была напугана, но впервые за всю поездку не хотелось контролировать каждое движение водителя, каждую кочку, каждый камень, который вылетал из-под колес. Я сидела, пила чай и смотрела, как внизу, в ущелье, река Гунибка сверкает на солнце как разлитое олово.
Мы ехали почти три часа. Я перестала считать повороты после сорок седьмого.
Когда УАЗ наконец замер на каменной площадке перед селом, я вышла и… не поверила своим глазам. Чох висел над ущельем. Дома из серого камня лепились друг к другу, террасами спускались вниз, а над ними — облака. Настоящие облака, которые проходили сквозь улицы. Я стояла, задрав голову, и чувствовала, как влажный холодок касается лица.
— Ну что, доехали, — сказал водитель и хлопнул меня по плечу. — А ты боялась. Аллах милостив.
Я перекрестилась. Не знаю зачем. Просто само вышло.
Нас встретила хозяйка дома, тетя Патимат — маленькая круглолицая женщина в длинном платье и цветастом платке, завязанном на затылке. Она говорила быстро, мешая русский с аварским, и всё время подкладывала еду. На столе появилось всё: горячие лепешки-чуду с зеленью и творогом, домашний сыр, мед, топленое масло в пиале, хинкал с чесночным соусом, от которого слезились глаза, и куча зелени — кинза, тархун, базилик.
— Ешь, ешь, дорогая, ты худая, как тростинка, горы тебя сдуют! — причитала Патимат, подкладывая еще.
Связи в селе не было вообще. Телефон показывал «нет сети» с первой минуты. Я сначала дергалась — выходила на край террасы, ловила призрачный сигнал, писала сообщения, которые не уходили. Патимат смотрела на меня, качала головой и уводила в дом:
— Зачем ты в эту железяку смотришь? Посмотри, как тут всё устроено. Пойдем, я тебе аул покажу.
Она водила меня по каменным улочкам, таким узким, что разойтись двоим было невозможно. Показывала старые мечети, башни, которые помнили нашествие Шамиля, дома, где стены помнят семь поколений. Рассказывала, как они переживают зиму, когда снег заносит дороги и село остается отрезанным от мира на три месяца.
— А вы не боитесь? — спросила я.
— Чего бояться? — удивилась она. — У нас тут всё свое. Мясо, молоко, сыр, хлеб. Мечеть рядом. Аллах с нами. Чего бояться?
Вечером мы сидели на летней веранде, пили чай с чабрецом и сушеным барбарисом, ели пахлаву, которую Патимат пекла сама. Она рассказывала, как ее дочь учится в Махачкале, а внучка — на юриста в Москве. Я спросила, не хочет ли она переехать к ним, в город.
Она посмотрела на меня, потом на горы, которые в вечернем свете стали розовыми, и сказала:
— В городе душа задыхается. А тут она поет. Послушай.
Я замерла. Тишина была такая, что я слышала, как где-то далеко внизу река перебирает камни. А потом — звон. Тонкий, высокий, будто кто-то ударил по хрустальному бокалу.
— Это горы поют, — сказала Патимат. — Когда ветер в щелях застревает. Ты в Москве такое слышишь?
Я помотала головой.
— Ну вот.
На третье утро я проснулась от крика петуха и долго лежала, глядя в потолок. Мысли о работе, о дедлайнах, о том, что меня ищут, — они были где-то далеко. Как будто не мои. Я вышла на террасу, села на топчан, укрылась старым шерстяным одеялом, которое пахло овцой и дымом, и просто смотрела, как облака ползут по улице, как женщины в платках уже вышли доить коров, как мужчины собираются на утренний намаз.
Я перекрестилась. Подумала: «Господи, спасибо, что привел сюда». И поверила в это каждой клеткой.
В тот день мы пошли смотреть старую башню. Патимат вела меня по тропе, прыгала с камня на камень с ловкостью, которой мне в моих кроссовках не хватало. У башни она остановилась, достала из кармана горсть сушеного урбеча — перетертых льняных семян с медом — и протянула мне.
— Это на удачу, — сказала она. — Возьмешь с собой в Москву. Будешь есть по утрам, будешь горы вспоминать.
Я взяла. Урбеч был густым, тягучим, сладким и пах орехами и солнцем.
Когда мы спускались обратно, тот же серпантин, та же пропасть, тот же УАЗ и тот же водитель с лепешкой. Но я сидела с открытыми глазами, смотрела на горы и… не боялась. Я даже заметила, как красиво свет падает на скалы утром — делает их золотыми, как церковные купола. И подумала: а ведь правда похоже.
— Ну что, научилась? — спросил он.
— Научилась, — ответила я.
Он хмыкнул, отхлебнул чай из термоса:
— Это горы, детка. Они лечат. Ты приехала — вся дерганая, трясущаяся, как осиновый лист. А уезжаешь — посмотри на себя. Сидишь спокойно, дышишь. Горы даром, что ли, тут столько лет стоят? Москва ваша — она как река горная: быстро, шумно, камни ворочает. А тут — озеро. Глубоко, спокойно. Привыкай.
Я вернулась в Москву через два дня. Зашла в квартиру, включила ноутбук, посмотрела на список дел, который висел на стикере перед глазами, и… не запаниковала. Взяла первый пункт, сделала, потом второй. Без надрыва. Без чувства, что мир рухнет, если не успею.
Продлилось это ровно неделю. Потом тревожность вернулась — дедлайны, пробки, бесконечные уведомления. Но теперь у меня есть кое-что: баночка урбеча на кухне, которую я ем по утрам, и память о том, как в селе, где нет связи, горы поют на ветру.
И вера. Настоящая. Та, которую я не анализирую, не проверяю на прочность, не доказываю никому. Я просто знаю: когда становится совсем невмоготу, я закрываю глаза, вспоминаю тот серпантин, облака на улице, голос Патимат — «Аллах с нами» — и крещусь.
И мне становится спокойно. Потому что где-то там, над облаками, камни помнят всё. А Господь — тем более.