Бабушка моя, Зинаида Матвеевна, родилась в 1937 году в деревне Дубки, Богучарский район, Воронежская область. Граница с Украиной — рукой подать, и в говоре бабкином это слышалось: мягкое «г», протяжные гласные, слова, которых я нигде больше не встречала. «Нехай», «бачить», «хата». Мешанина южнорусского с малороссийским, как она сама говорила — «наш язык, дубковский, его ни в одном словаре нет».
Бабушка верила в домового. Не «верила» в кавычках, не «допускала возможность», не «с уважением относилась к традиции». Верила — как в то, что зимой холодно, а летом жарко. Для неё домовой был такой же частью дома, как печка, как половицы, как запах хлеба из духовки. Он — есть. Точка.
Я в детстве над этим посмеивалась. Мне десять лет, я читаю «Гарри Поттера» и хожу в кружок робототехники. Какой домовой, бабуль, ну ты что.
Бабушка не обижалась. Она вообще никогда не обижалась. Просто говорила:
— Вот поживёшь с моё — сама увидишь. А пока — слушай.
И я слушала. И сейчас, через двадцать лет, пересказываю. Слово в слово, потому что бабушка повторяла одно и то же так часто, что оно впечаталось.
Итак. Домовой. По бабушкиным словам — «дедушка», «хозяин», или просто «сам». Называть его домовым в доме было нельзя. «Не кличь по имени — обидится. Он же не собака. Он — хозяин. Ты у него живёшь, а не он у тебя.»
Выглядит он, по бабушкиным описаниям, как старик. Маленький, ниже табуретки, борода длинная, седая, нечёсаная. Тело — мохнатое, как у зверя, но руки — человечьи, с длинными ногтями. Одет — непонятно во что, то ли в тряпьё, то ли в шкуру, то ли вообще ни во что, просто шерсть. Глаза — «как у кошки, только без зрачка, одни огоньки».
— Бабуль, а ты его видела? — спрашивала я.
— Не видела. Но дед твой видел. И отец его видел. А я — слышала.
— Что слышала?
— Топает. По ночам. Из кухни в сени, из сеней — к печке. Шлёп-шлёп-шлёп. Как ребёнок босой. А потом — тихо.
Бабушка рассказывала, что домовой живёт у печки зимой, а летом — во дворе, ближе к скотине. Особенно любит лошадей. «Если лошадь утром вся мокрая, грива спутана, а сама трясётся — это он катался. Значит, лошадь ему не по нраву. А если грива заплетена в косички, чистая, гладкая — любит. Бережёт.»
У бабушки лошадей не было — к тому времени уже не держали. Но коза была. И бабушка клялась, что домовой козу не любил. «Козлиного духу не переносит. Козёл для него — что чеснок для упыря.» Коза у бабушки вечно болела, молоко скисало, шерсть лезла клоками. Бабушка была уверена — домовой вредит. Козу продали. Купили вторую корову. Корова — прижилась. «Масть подошла. Домовой принял.»
Это меня всегда удивляло. Бабушка объясняла так: у каждого домового — свой вкус. Одному нравится рыжая скотина, другому — чёрная. Если масть не та — животное будет болеть, молоко — кислое, приплод — мёртвый. А если угадаешь — то всё пойдёт. «Нехай уже домовой сам найде для ней место,» — говорила бабушка, когда выпускала новую скотину во двор. Где встанет — там и стойло.
Но самое интересное — как домовой относится к людям.
Бабушка рассказывала: домовой следит за всеми в доме. Кого любит — тому волосы завивает. Проснёшься утром, а у тебя на виске — косичка. Маленькая, тугая, как из ниток. Сама ни за что так не заплетётся. «Это дедушка пометил — свой.»
Кого не любит — щиплет. По ночам. Ложишься спать — всё нормально. Утром — синяки. На руках, на боках, на ногах. Маленькие, круглые, как от пальцев. Бабушка показывала на себе — «вот тут, и тут, и тут». Говорила, что в молодости, когда только переехала к мужу в дом, домовой её щипал каждую ночь три месяца.
— Почему?
— Чужая была. Он меня не знал. Проверял.
— И что сделала?
— Хлеб с солью на печку положила. И сказала: «Дедушка-хозяин, прими меня, я с добром пришла, обижать не буду.» Через три дня — перестал щипать. Принял.
Отдельная история — как домовой «наваливается». Бабушка описывала это так: лежишь ночью на спине, и вдруг — тяжесть. На груди, на рёбрах. Как будто мешок с песком положили. Не можешь ни пошевелиться, ни крикнуть. Глаза открыты, а рот — не работает. И в этот момент — бабушка говорила серьёзно, без улыбки — надо спросить. Внутренне, про себя: «К худу или к добру?» И домовой ответит. Глухо, издалека, как из-под пола. Скажет «да» — к добру. Скажет «нет» — жди беды.
Я потом, уже взрослая, прочитала про сонный паралич. Всё совпадает — давление на грудь, невозможность двигаться, галлюцинации. Нейрофизиология, фаза быстрого сна, атония мышц. Всё объяснимо. Но бабушка про нейрофизиологию не знала. Она знала — домовой наваливается. И что надо спросить.
Я спросила однажды. Мне было двенадцать. У бабушки в деревне, на каникулах. Лежала на спине, проснулась — не могу пошевелиться. Тяжесть на груди. Темнота. Страх — дикий, первобытный. И я вспомнила бабушкины слова и спросила — про себя, беззвучно: «К худу или к добру?»
И — услышала. Не голос. Не слово. Ощущение. Как будто кто-то кивнул. Утвердительно. К добру.
Тяжесть ушла. Я перевернулась на бок и заснула. Утром рассказала бабушке.
— Ну вот, — сказала она. — А говорила — нету.
Ещё бабушка рассказывала, что домовой не любит зеркал. «Зеркало — это дверь. В зеркале — другой мир. Домовой — наш, здешний. Ему тот мир — не нужен. Если зеркало стоит напротив двери — домовой уйдёт. И дом останется пустой. А пустой дом — дом без защиты.»
Я помню, что у бабушки в доме не было ни одного зеркала в прихожей. Единственное зеркало — маленькое, круглое — висело в спальне, за шкафом, развёрнутое к стене. «Когда надо — поверну. А так — пусть стоит. Нечего двери открывать.»
И последнее. Самое важное, по бабушкиным словам. Когда переезжаешь — домового надо позвать с собой. Обязательно. Последнюю ночь в старом доме берёшь хлеб, кладёшь на порог и говоришь:
— Дедушка-хозяин, пойдём с нами. Мы на новое место. Без тебя — не можем.
И ждёшь. Если утром хлеб на пороге — надкусан, обломан, хоть крошка упала — значит, пойдёт. Если хлеб целый — обиделся. Тогда проси ещё раз. И ещё. Три ночи. Если за три ночи не взял — значит, остаётся. И в новом доме придётся заводить нового.
— А как завести нового? — спрашивала я.
— Кошку запусти первой. Кошка с домовым ладит. Где кошка ляжет — там он и сядет. А потом — хлеб-соль на печку и скажи: «Дедушка-хозяин, приходи к нам жить, мы люди добрые, тебя не обидим.»
Бабушка умерла в 2018 году. Дом продали. Я не знаю, позвал ли новый хозяин домового. Надеюсь — позвал. Потому что дом без хозяина — это не дом. Это коробка.
А я, когда въехала в новую квартиру в Москве — панелька, девятый этаж, какой уж тут домовой — первым делом запустила кошку. Кошка обошла квартиру, обнюхала углы и легла у батареи. Я положила на подоконник кусок хлеба с солью и сказала:
— Дедушка-хозяин, приходи. Мы с добром.
Муж из кухни крикнул:
— Ты с кем разговариваешь?
— С квартирой.
— Ладно.
Хлеб утром был на месте. Целый. Но кошка ночью мурлыкала в прихожей, хотя обычно спит на кровати. И утром, когда я вышла на кухню, мне показалось — на долю секунды, краем глаза — что хлеб лежит чуть не так, как я его положила. Сдвинут на сантиметр. Может — кошка. Может — сквозняк.
А может — принял.
Живём четвёртый год. Квартира тёплая, тихая. Кошка здорова. Муж не храпит — ну, почти. Синяков по утрам — нет. Волосы в косичку не заплетены — но я стригусь коротко, тут и заплетать нечего.
Домовой? Не знаю. Бабушка бы сказала — есть. Я говорю — не знаю. Но хлеб на подоконник кладу. Раз в месяц. Свежий, с солью. Утром — убираю.
Бабушкина наука. Не мешает. Не стоит ничего. А в доме — хорошо. Может, от хлеба. Может — от хозяина. Может — просто от того, что помнишь бабушку и делаешь, как она учила.