Найти в Дзене
Зина Василькова

Искусство разговора, или Пятнадцать минут азербайджанской тишины

Пыль в узлах связи пахла иначе, чем пыль на плацу. Там, снаружи, она была крупной, песчаной, пропитанной потом, соляркой и бесконечным шагистикой marchirovka. Здесь же, внутри полумрака коммутационного зала, пыль была тонкой, почти благородной. Она пахла озоном, нагретой изоляцией, старой бумагой и специфическим, ни с чем не сравнимым ароматом технического масла. Это был запах времени, которое течет медленно, перетекая из одной вахты в другую, скуки, перемежаемой короткими вспышками срочных вызовов, и вечного гула, словно где-то глубоко в недрах аппаратуры дышало невидимое существо. Не знаю, как устроена армейская связь сейчас, в эпоху цифровых кодов и плоских экранов, но тогда, в те уже, кажется, доисторические времена, всё держалось на проводах и человеческих руках. Узел связи был сердцем части, и у каждого такого сердца был свой голос — позывной. Странные, порой совершенно сюрреалистические имена летали по проводам: «Тачанка», «Муфлон», «Ока», «Дубрава». Кто придумывал их — оставало

Пыль в узлах связи пахла иначе, чем пыль на плацу. Там, снаружи, она была крупной, песчаной, пропитанной потом, соляркой и бесконечным шагистикой marchirovka. Здесь же, внутри полумрака коммутационного зала, пыль была тонкой, почти благородной. Она пахла озоном, нагретой изоляцией, старой бумагой и специфическим, ни с чем не сравнимым ароматом технического масла. Это был запах времени, которое течет медленно, перетекая из одной вахты в другую, скуки, перемежаемой короткими вспышками срочных вызовов, и вечного гула, словно где-то глубоко в недрах аппаратуры дышало невидимое существо.

Не знаю, как устроена армейская связь сейчас, в эпоху цифровых кодов и плоских экранов, но тогда, в те уже, кажется, доисторические времена, всё держалось на проводах и человеческих руках. Узел связи был сердцем части, и у каждого такого сердца был свой голос — позывной. Странные, порой совершенно сюрреалистические имена летали по проводам: «Тачанка», «Муфлон», «Ока», «Дубрава». Кто придумывал их — оставалось загадкой, но в этом был свой шарм, своя криптографическая поэзия, понятная только посвященным.

Центром этой вселенной был коммутатор. Он возвышался перед оператором подобием огромного, неуклюжего клавесина. Но вместо изящных клавиш, рождающих мелодию, его панель была усеяна рядами металлических гнезд и крышечек. Это был механизм чистой механики, грубый и надежный, как винтовка. Звучал зуммер — резкий, дребезжащий звук, от которого по спине всегда пробегали мурашки, — и крышечка, словно подмигивая, откидывалась. Под ней, на потускневшей латунной пластинке, значилось: «Командир», «Оперативный дежурный» или просто «Парк». И тогда в игру вступали руки.

Тяжелые шнуры, похожие на черных змей, с коническими штекерами на концах. Нужно было сноровисто, но аккуратно воткнуть штекер в гнездо, повернуть, почувствовать легкий щелчок фиксации. И тогда в тяжелой массивной трубке, прижатой к потному уху, оживал голос. «Тачанка, соедини с Муфлоном», — требовали на том конце, и провода сплетались, неся через километры чужие мысли, приказы, шутки и тревоги.

Обычно на этом троне сидел штатный связист — человек особой касты, спокойный, как удав, и многослойный, как капуста. Но даже ему нужно было поесть или выкурить папиросу на крыльце. И тогда он, или иногда она, просили меня подменить. Я не был связистом по званию, но, видимо, обладал тем самым размеренным темпераментом, который так необходим для монотонной работы коммутатора. Или просто был единственным, кто оказывался под рукой в нужный момент и умел отличать входящий вызов от короткого замыкания.

В тот день дежурство выдалось томным. За окнами узла связи жаркое солнце плавило асфальт, воздух дрожал над бетонным забором, а в прохладе аппаратной царил вечный полумрак. Штатный связист, парень из Рязани с вечно уставшими глазами, умчался на обед, пообещав вернуться через двадцать минут. Двадцать минут в масштабах армейского времени — это и мгновение, и вечность. Я устроился на жестком виниловом стуле, поправил наушники — они давили на виски, привычной тяжестью охватывая череп — и замер, ожидая зова.

Зуммер прорезал тишину неожиданно. Крышечка с надписью «Парк» подпрыгнула, едва не звякнув. Я нажал на рычаг, воткнул штекер.

— Узел связи, — произнес я уставную фразу, стараясь, чтобы голос звучал официально и твердо.

— Соедини с автопарком, дежурного, — рявкнули в трубке. Голос был знакомый, видимо, из штаба.

Я перекинул шнур в соседнее гнездо, дал вызов — длинный гудок, похожий на стон. Послышались гудки, затем щелчок снятой трубки и сонное:

— Дежурный по парку слушает.

— Дежурного по части к аппарату, и позовите рядового Алиева, срочно! — скомандовали с той стороны.

Пока ждали Алиева, я, следуя инструкции, должен был контролировать линию. Технологии связи были сугубо ручными, анароничными в своей сути. Каждые тридцать-шестьдесят секунд оператор обязан был проверять: живы ли еще абоненты? Для этого существовал специальный режим «подслушивания», хотя официально это называлось «контроль соединения». Нужно было тихонько подключиться к занятому каналу и спросить шепотом или вполголоса: «Говорим?».

Если в ответ была тишина или короткие гудки отбоя — значит, разговор окончен, штекеры можно вытаскивать, освобождая линию. Если же отвечали «да» или просто продолжали беседу, не обращая на тебя внимания, — связь сохранялась. Это требовало терпения. Нельзя было просто бросить шнур и уйти; нужно было быть привязанным к этому клавесину, слушая обрывки чужих диалогов.

Наконец, в трубке послышались тяжелые шаги, шарканье, и другой голос — густой, бархатистый, с ярким южным акцентом — отозвался:

— Алиев у аппарата.

Я услышал, как абонент с той стороны начал что-то быстро объяснять, но затем, видимо, разговор зашел в тупик или был кратким. Через минуту я услышал характерные щелчки — абонент, звонивший из штаба, повесил трубку. Линия с командиром умерла. Но Алиев, судя по всему, этого не заметил или думал, что его собеседник просто задумался. Или же он просто продолжал говорить, обращаясь уже к самому пространству связи.

Я потянулся к шнуру, чтобы разъединить «Парк» и освободить канал, но вдруг замер. В трубке, в которой только что звучала команда, теперь разливался бурный поток азербайджанской речи. Алиев не умолкал. Он говорил быстро, эмоционально, захлебываясь словами. В его интонациях угадывалась обида, или, может быть, страстное оправдание, или длинный анекдот — я не понимал ни слова, но ритм речи завораживал.

— Джан, гяльмясям... бах, не эля... — летели в эфир незнакомые слова, сплетаясь в сложный орнамент.

По инструкции я должен был немедленно отключить Алиева. Разговор окончен, абонент на другом конце провода исчез. Но мне стало любопытно. Скука, духота и странная магия момента заставили меня отложить руку. Что он там говорит? Кому? Может, он не понял, что остался один?

Я нажал кнопку контроля и негромко произнес:

— Говорим?

В ответ мне ударила новая волна звуков. Алиев даже не слушал. Он словно выплескивал душу. Голос его то поднимался до визгливых нот, то опускался до бархатного баритона. Он тараторил, останавливался, шумно выдыхал, и снова тараторил. Это была не речь, это был поток сознания, лавина звуков. Я представил, как он стоит в душной будке телефона в автопарке, зажав трубку плечом, жестикулируя свободными руками, рассказывая что-то невероятно важное.

Мне стало смешно. Ситуация была абсурдной: я, русский парень, не знающий ни слова по-азербайджански, и он, Алиев, изливающийся неведомому слушателю. Я решил подыграть. В конце концов, почему бы и нет? Если он так старается, грех прерывать.

Я дождался короткой паузы, когда Алиев, казалось, переводил дух, и с умным видом, стараясь попасть в интонацию собеседника, который внимательно слушает, выдавил:

— Эээ...

Это было универсальное междометие. В зависимости от тона оно могло означать согласие, удивление, сочувствие или просто «я здесь». Я произнес это с легкой хрипотцой, сделав голос глуше, чтобы сымитировать плохую связь или сурового командира.

Реакция превзошла ожидания. Алиев, услышав мое «Эээ», воспрянул духом. Видимо, он воспринял это как поощрение, как сигнал «давай, рассказывай дальше, я весь во внимании». И он ринулся в бой с новой силой. Теперь его речь стала еще более пылкой. Он начал что-то доказывать, спорить, возможно, рассказывать о тяжелой солдатской доле или о капризном двигателе грузовика, который не хотел заводиться с утра.

Я сидел, откинувшись на спинку стула, и слушал. Минуты текли. Пять, семь, десять. Алиев не унимался. Я начал входить во вкус. Это было похоже на театр одного актера, где я выступал в роли благодарного зрителя. Я пытался угадывать по интонации, когда нужно вставить свою реплику. Если он говорил возбужденно и быстро, я молчал. Если он делал паузу, ожидая реакции, я подключался.

— Эээ... — говорил я разочарованно, когда он жаловался.

— Эээ! — восклицал я с энтузиазмом, когда он, казалось, сообщал о победе над техникой.

Я чувствовал себя шаманом, бубнящим под нос бессмысленные звуки, которые magically обретали смысл для другого человека. Это было похоже на джазовую импровизацию, где я задавал ритм одним-единственным звуком, а он накладывал на него сложную мелодию родного языка. Я уже начал было думать, что этот диалог может длиться вечно, что я открыл портал в иное измерение общения, где слова не важны, важна только интонация и готовность слушать.

Прошло пятнадцать минут. Солдатский юмор — вещь специфическая, но иногда он толкает на самые странные поступки. Я уже всерьез гордился собой: «Надо же, пятнадцать минут чистого азербайджанского, и ни одной осечки!». Мне казалось, что я проник в самую суть языка, уловил его музыку, его душу, не зная ни единого слова. Я был уже не просто связистом, я был лингвистом-экспериментатором.

Но всему есть предел. Алиев, видимо, исчерпал основной запас аргументов или историй. Его темп замедлился. Он перешел на что-то более спокойное, философское. И тут я, возможно, переоценил свои способности. Я не угадал с тональностью. После одной из его фраз, которая звучала как вопрос, я ответил привычным, но, возможно, слишком затянутым:

— Эээ...

В трубке повисла тишина. Не та пауза, когда человек думает, а гробовая, настороженная тишина. Я почувствовал, как по спине пробежал холодок. Интуиция подсказала: что-то пошло не так. Третий глаз, который есть у каждого, кто долго носил погоны, запищал тревогой.

Потом, после паузы, Алиев выдал короткую, резкую фразу. Потом еще одну. И, наконец, прозвучал вопрос, в котором не было ни капли сомнения. Вопрос был задан на чистом русском языке, с легким, едва уловимым акцентом, но очень четко:

— Кто это?

Пришлось сдаваться. Держать пари дальше было бессмысленно. Я расхохотался. Смех был искренним, облегчающим напряжение последних минут. Я нажал кнопку разблокировки микрофона и, все еще смеясь, ответил:

— Алиев, это узел связи. Тебя уже никто не слушает, командир повесил трубку минут двадцать назад. Я просто проверял линию.

В трубке повисла новая тишина. Я испугался, не обидел ли я его. Все-таки человек выкладывался, говорил о сокровенном, а тут — шут гороховый на том конце.

Но затем я услышал ответный хохот. Громкий, раскатистый, сотрясающий мембрану наушников. Алиев оценил шутку. Он смеялся так, что, казалось, дрожали стекла в окнах аппаратной.

— Вай, какой ты хитрый! — выдавил он сквозь смех. — Я думал, это Мамедов слушает, я ему про запчасть рассказывал! А это ты? Ну, артист!

После этого случая мой статус в части незримо повысился. Алиев, жизнерадостный и добродушный парень, разнес весть о том, что на узле связи сидит «свой человек», который понимает азербайджанский не хуже бакинского профессора. Он и его земляки — а их в части было немало — теперь часто заходили к узлу связи не только по делу. Они приносили с собой запах солнца, спелых дынь и немного шальной, южной энергии.

— Слушай, брат, — подходил ко мне кто-нибудь из них, хлопая по плечу тяжелой ладонью. — Ты же уже наполовину азербайджанский выучил! Давай, говори «Нэ олсун?».

Я старательно повторял.

— Нет, не так! — смеялись они. — Гортань, гортань используй! Вот так!

И мы стояли в курилке или у входа в аппаратную, и они учили меня словам, которые никогда не найдешь в учебниках. Мы смеялись над моим произношением, над тем, как я путал «гёzel» (красивый) с «гёз» (глаз), и как вместо «спасибо» мог ляпнуть что-то нецензурное, если не попадал в интонацию.

Это было удивительное время. Время, которое теперь кажется сном, золотым веком, хотя тогда мы считали его тяжестью и мукой. Но была в той армии, в той нашей части, особая магия. Магия единства. В списках личного состава значились фамилии, звучавшие как музыка разных народов: Алиевы и Петросяны, Саркисяны и Ивановы, Чингисхановы и Коваленко. Азербайджанцы, армяне, грузины, казахи, узбеки, буряты, лакцы, чукчи — весь Союз был собран на этом пятачке земли.

Мы были разными. У нас были разные обычаи, разные боги, разная еда и разные песни. Мы порой не понимали друг друга с полуслова, случались и споры, и стычки на почве национальных различий — куда без этого в мужском коллективе. Но в главном мы были едины. Мы служили. Мы работали. Мы делали одно общее дело, скрепленное потом, масляной грязью и соленой влагой, текущей по спине под палящим солнцем.

Языковой барьер существовал, но он не был стеной. Он был скорее забором с дырами, сквозь которые просовывались руки для рукопожатия, передавались сигареты, куски сахара и шутки. Мы учились друг у друга. Русские учили таджиков правильно заправлять кровать, а таджики учили русских чистить картошку так, чтобы кожура была тонкой, как бумага. Грузины рассказывали о виноградниках Кахетии, а чукчи — о том, как выглядит небо над тундрой, когда оно становится ниже земли.

И этот случай с Алиевым стал для меня символом того времени. Символом того, что настоящая коммуникация происходит не на уровне лексики и грамматики, а на уровне душевного резонанса. Нужно было просто сказать «Эээ» в нужном месте, чтобы мост между мирами дрогнул и устоял. Нужно было просто захотеть слушать, даже если не понимаешь слов, чтобы стать своим.

Солнце медленно клонилось к закату, окрашивая горизонт в багровые тона. Дежурство подходило к концу. Связист из Рязани вернулся, отфыркиваясь от жары, и занял свое место у клавесина. Я снял наушники, потер виски, на которых остались красные следы от амбушюр. Вышел на крыльцо. Воздух был густым, звенящим от цикад. Мимо прошел Алиев, кивнул мне и улыбнулся во весь рот.

— Сэним дустум, — сказал он мне, и я, не зная перевода, почему-то сразу понял: «Мой друг».

Вечер опускался на часть, сглаживая острые углы казарм и ангаров, превращая военную технику в сказочных зверей. Где-то вдалеке, в автопарке, гудели моторы, на КПП сменялся караул, а я стоял и думал о том, что, может быть, я и правда выучил азербайджанский. Самую важную его часть. Ту, которая не требует слов.

-2