Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Чужие мысли вслух

Взгляд розы

Когда живешь достаточно долго, чтобы перестать ждать писем, начинаешь присматриваться к вещам, которые принято называть неодушевленными. В этом есть своя логика: одушевленные либо ушли, либо научились так хорошо притворяться, что их присутствие хуже отсутствия. И вот перед тобой на столе — в высоком стакане из-под кофе, который давно пора было выбросить, но рука не поднимается, потому что форма его напоминает донышко морской трубы, — стоит роза. Срезанная. Купленная по случаю вчера вечером у женщины с лицом, составленным из одних лишь морщин, будто время пыталось на этом лице изобразить карту местности, где оно уже побывало. Роза стояла в ведре с водой, и выбор пал на нее случайно, как падает взгляд на строчку в раскрытой книге, когда читать уже не собираешься. А если присмотреться к срезанной розе? Если присмотреться так, как всматриваются в лицо спящего, зная, что разбудить нельзя? Можно ли в ней увидеть жизнь? Не ту жизнь, которую ей навязали вазой, аспирином и моим одиночеством,

Взгляд розы

Когда живешь достаточно долго, чтобы перестать ждать писем, начинаешь присматриваться к вещам, которые принято называть неодушевленными. В этом есть своя логика: одушевленные либо ушли, либо научились так хорошо притворяться, что их присутствие хуже отсутствия. И вот перед тобой на столе — в высоком стакане из-под кофе, который давно пора было выбросить, но рука не поднимается, потому что форма его напоминает донышко морской трубы, — стоит роза.

Срезанная. Купленная по случаю вчера вечером у женщины с лицом, составленным из одних лишь морщин, будто время пыталось на этом лице изобразить карту местности, где оно уже побывало. Роза стояла в ведре с водой, и выбор пал на нее случайно, как падает взгляд на строчку в раскрытой книге, когда читать уже не собираешься.

А если присмотреться к срезанной розе? Если присмотреться так, как всматриваются в лицо спящего, зная, что разбудить нельзя? Можно ли в ней увидеть жизнь? Не ту жизнь, которую ей навязали вазой, аспирином и моим одиночеством, а ту, что была до.

И я присматриваюсь. И вижу.

Вижу начало. Как жизнь поднималась по стеблю. Молодому, зеленому, мягкому. Зеленому той зеленью, которая бывает только в начале, когда еще нет ни опыта, ни страха, ни понимания, что почва — это всего лишь почва, а не обещание. Стебель тянулся кверху с той бессмысленной и прекрасной настойчивостью, с какой мы пишем первые стихи — не зная, зачем, но зная, что иначе нельзя. Эта упругость, эта тяга к свету была в нем, и сейчас, когда я провожу пальцем по жесткой, почти деревянистой поверхности, я чувствую, как под пальцем застревает время.

Молодой побег укоренился. Слово «укоренился» здесь звучит почти как приговор. Потому что укорениться — значит принять зависимость от места, от состава воды, от соседства других корней. И в этой зависимости, в этой неволе начинают появляться шипы. Должно быть, от времени и от обстоятельств. Даже розе, даже ей, чье предназначение, казалось бы, одна лишь красота, приходится защищаться. Шипы — это не злоба. Шипы — это память о том, что не всякий, кто тянется к тебе, желает добра. Шипы растут не наоборот, не от злого умысла, а от контакта с действительностью. Чем больше знаешь, тем острее. И вот стебель, некогда гладкий и наивный, покрывается этими маленькими, твердыми, загнутыми книзу знаками состоявшегося разговора с миром.

Потом, после укоренения, после того, как шипы выполнили свою работу — кого-то укололи, кого-то предупредили, — появились бутоны. Маленькие, нежные. Сжатые, как кулачок ребенка, который еще не знает, разжать его для мира или сжать навсегда. В этой плотной, тугой спирали лепестков была заключена та главная человеческая иллюзия, что все еще впереди. Бутон не знает, что ему предстоит раскрыться, — он просто чувствует, что держать больше нет сил.

И они распустились.

Это случилось, должно быть, в какой-то солнечный день, который не запомнился, потому что счастье запоминается плохо. Лепестки, тяжелые от собственной нежности, отогнулись назад, открывая сердцевину — ту самую, куда слетаются пчелы и куда смотрит всякий, кто хочет понять устройство любви. Распустились. И вот они — цветы и закат. И то и другое — финал пути, то, ради чего, собственно, и был весь сыр-бор. Ради этой минуты, когда форма достигла совершенства, а содержание — своей беззащитности.

Сейчас роза стоит в стакане. Она еще красива, но красота ее приобрела тот оттенок увядания, который мы называем «благородным», потому что нам нужно как-то называть собственную смерть, тогда она выглядит достойно. Лепестки еще держатся, но если дунуть, они, вероятно, посыплются, обнажая желтеющую сердцевину.

Я смотрю на срез. Там, где стебель пересек нож, видна пористая, влажная структура. Это место раны. Оно втягивает воду, но жить уже не может.