– Нин, ну вы чего прячетесь! Идите к нам, стол накрыла, картошечка молодая, с укропчиком! – Тамара стояла у калитки, вытирая руки о фартук в подсолнухах. Улыбалась так, что золотая коронка сверкала на солнце.
Я стояла у пустых грядок и молчала. Четыре борозды. Ровные ямки через каждые тридцать сантиметров. Кто-то аккуратно, не торопясь, выкопал всю мою картошку. Четыре мешка — это минимум. Сто двадцать кило.
А Тамара стоит и зовёт на картошечку. С укропчиком.
Восемь лет мы рядом с ними. Участки через низенький штакетник, который Валерий вечно обещал заменить на нормальный забор, но «руки не доходили». Да и зачем ему забор? Без забора-то удобнее.
Началось не с картошки. Нет, картошка — это уже финал. А сперва была клубника.
Первый год на даче. Мы с Геной высадили три грядки «Гигантеллы». Я доставала рассаду через знакомую из питомника, возила из города на электричке, потом на автобусе, потом пешком два километра от остановки. Тридцать кустов.
К июлю пошли ягоды. Крупные, с кулак. Я радовалась, бегала между грядками, как девчонка. Восемь банок варенья сварила в первый же сезон.
А на второй год ягод стало вдвое меньше. Я грешила на погоду. На третий — ещё меньше. На четвёртый подошла к грядкам утром и увидела: следы. Не звериные — человеческие. Резиновые сапоги, сорок первый размер. У Тамары как раз сорок первый, она сама хвасталась, что «нога как у солдата».
– Тамар, ты случайно не заходила к нам на участок? – спросила я тогда.
Она поглядела на меня круглыми глазами. Развела руками.
– Нин, ну ты что! Я чужое не беру! Может, ребятня какая-нибудь с деревни забрела?
Ребятня. С деревни. В резиновых сапогах сорок первого размера.
Я промолчала. Гена сказал: «Не ссорься с соседями, нам тут жить». И я не стала ссориться. Подумала — может, и правда показалось. Может, и правда ребятня.
Но потом пропали кабачки. Не все — через один. Как будто кто-то прошёл вдоль грядки и выбрал самые крупные, оставив мелочь. Я насчитала семь штук. Семь кабачков, каждый по полтора кило.
Я снова пошла к Тамаре. Та сидела на веранде, чистила яблоки.
– Тамар, у нас кабачки пропадают.
– Ну так коты, наверное, – сказала она, не поднимая глаз. – Или кроты. Тут же кроты есть.
Кроты. Которые едят кабачки. Целиком. С хвостиком.
Я стояла, смотрела на неё. На её загорелые крупные руки, которые ловко снимали кожуру с яблок. На миску, полную нарезанных долек. Из наших яблок, между прочим — яблоня стояла у самого штакетника, и ветки свешивались на обе стороны.
– Тамара, – сказала я. – Больше в наш огород не заходи. Пожалуйста.
Она подняла голову. Посмотрела так, будто я её ударила.
– Нина! Ты что вообще? Я к вам в огород не заходила ни разу!
Нож в её руке замер. Золотая коронка блеснула — уже не в улыбке, а в оскале.
Я развернулась и ушла. За спиной хлопнула дверь веранды.
Вечером Тамара пришла к нашему забору с пирогом. Улыбалась как ни в чём не бывало.
– Нин, ну ты не обижайся! Я на тебя не сержусь. На вот, пирог с капустой. Мы ж соседи!
Я взяла пирог. Гена сказал: «Вот видишь, нормальная женщина». Я откусила кусок. Пирог был вкусный. С нашей капустой, между прочим — я точно знала этот привкус, потому что удобряла свою капусту золой от яблони.
Но промолчала. Опять.
Три года я молчала. Каждое лето одно и то же. Пропадала зелень — пучками. Исчезали огурцы — вёдрами. Однажды срезали пять кочанов капусты за ночь.
Пятнадцать тысяч рублей за сезон я тратила на семена, удобрения, плёнку, инструмент. Это не считая моей работы — каждый день по четыре-пять часов в огороде, с мая по сентябрь. Спина не разгибалась, колени хрустели, руки в земле до локтей.
А собирала я в лучшем случае половину.
Вторую половину собирали за меня. Аккуратно, тихо, по ночам или когда мы уезжали в город.
На шестой год я не выдержала.
– Гена, – сказала я мужу, – давай поставим камеру.
Он долго отнекивался. Говорил, что это глупо, что соседи обидятся, что мы не полиция. Я слушала, кивала, а потом заказала камеру сама. Три тысячи двести рублей, с ночным режимом, запись на карту памяти.
Гена повесил её под козырёк сарая. Так, чтобы видно было грядки от забора до теплицы.
В тот же вечер я вышла к штакетнику. Тамара поливала свои помидоры.
– Тамар, – сказала я. – Я камеру поставила. На огород.
Она выпрямилась. Посмотрела на меня. И рассмеялась.
– Нин, ну ты даёшь! Камеру! На картошку! – хохотала она. – Что я тебе, воровка? Ну ты и чудная!
Она смеялась, а я смотрела ей в глаза. Весёлые, круглые, с лучиками морщин. И ни тени смущения. Ни капли. Как будто я и правда сказала что-то очень смешное.
В тот год ничего не пропало. Ни один огурец, ни одна ягода. Впервые за шесть лет я собрала весь урожай. Закрутила двадцать четыре банки огурцов, шестнадцать — помидоров. Наварила варенья. Накопала картошки — шесть мешков.
Гена посмотрел на всё это и сказал:
– Может, и правда ребятня была.
Я ничего не ответила. Ребятня. Которая шесть лет подряд приходила ровно тогда, когда мы уезжали. И перестала приходить ровно тогда, когда появилась камера.
Осенью мы уехали в город. Камеру я сняла — побоялась, что украдут. Зимой Тамара звонила, поздравляла с Новым годом. Голос как мёд. Спрашивала, когда приедем. «Соскучилась», говорит.
Весной мы приехали. Камеру я повесила обратно. И снова — ничего не пропадало. Два сезона подряд.
А на третий — нет, на третий я расслабилась. Камера сломалась в июне, объектив запотел изнутри. Гена сказал «потом починю» и не починил. Я махнула рукой.
К августу пропали все кабачки. И половина моркови. И свёкла — шесть корней из двенадцати.
Я купила новую камеру. Пять тысяч, подороже, с облачным хранилищем — запись шла на телефон. Гена повесил, настроил. Я никому не сказала. Тамаре — тем более.
В конце июля мы уехали на неделю. Дочка позвала к себе в Тулу — внучке исполнялось три года. Именины, шарики, торт с бабочками. Мы собрались за день.
Перед отъездом я обошла огород. Картошка стояла — загляденье. Ботва крепкая, тёмно-зелёная. Восемь рядов «Синеглазки», которую я выписывала из Вологды. Редкий сорт, его в магазине не купишь. Клубни сиреневатые, с фиолетовыми глазками, рассыпчатые, когда варишь — аромат на весь дом.
Я пересчитала кусты. Сто двадцать штук. Посмотрела на экран телефона — камера работала, картинка чёткая. И уехала спокойно.
Через неделю вернулись. Гена разгружал машину, я пошла к огороду.
И остановилась.
Грядки были пустые. Все восемь рядов — голая земля с ямками. Ботва валялась тут же, сложенная аккуратными кучками. Кто-то не торопился. Копал спокойно, методично, ряд за рядом.
Ноги стали ватными. Я присела на корточки и потрогала землю. Сухая. Значит, копали не вчера — дня три-четыре назад.
Сто двадцать кустов. Четыре мешка, может пять. Это всё наше зимнее — мы с Геной на пенсии живём, огород не для забавы, огород для того, чтобы до весны протянуть.
Я сидела на корточках и смотрела на пустые борозды. В висках стучало. Пальцы сжались в кулаки, ногти впились в ладони.
И тут калитка скрипнула.
– Нин! Ну наконец-то! Где пропадали? Давайте к нам, я стол накрыла! Картошечка молодая, с укропчиком, со сметанкой!
Тамара. В фартуке с подсолнухами. С золотой коронкой в широкой улыбке.
Картошечка. Молодая. С укропчиком.
Я поднялась. Колени хрустнули.
– Спасибо, Тамар. Не пойдём.
– Да ну, Нин! Вы ж с дороги! Валера шашлык пожарил! Приходите!
Она ушла. Я стояла и смотрела ей вслед. На её широкую спину в цветастой кофте, на сланцы, шлёпающие по тропинке.
Гена подошёл.
– Что случилось?
– Картошку выкопали.
Он посмотрел на грядки. Потом на меня. Потом опять на грядки.
– Всю?
– Всю. До одного куста.
Он снял кепку, вытер лоб. Надел обратно.
– Может, это не они.
Я достала телефон. Открыла приложение камеры. Нажала «архив».
И вот тут у меня перехватило дыхание.
Запись от двадцать второго июля, четырнадцать тридцать. Солнечный день. В кадре — наши грядки. Со стороны штакетника появляется фигура. Крупная женщина в цветастой кофте. За ней — мужчина с лопатой. Тамара и Валерий.
Она указывает на ряды. Он начинает копать. Она подходит, собирает клубни в мешок. Белый мешок из-под сахара — я такие знаю, у них на веранде стопка лежит.
Они работают не торопясь. Спокойно, деловито, как на своём участке. Тамара что-то говорит, Валерий кивает. Копает следующий ряд.
Час двадцать минут. Я промотала запись. Четыре мешка. Унесли в два захода.
Я смотрела это видео и чувствовала, как горят щёки. Не от злости — от стыда. Восемь лет я молчала. Верила в ребятню, в кротов, в погоду. Брала пироги из рук женщины, которая обносила мой огород, пока я разгибала спину после прополки.
– Гена, – сказала я. – Смотри.
Он посмотрел. Снял кепку. Надел. Снял опять.
– И что ты хочешь делать?
– Пойду к ним.
– Нин, давай завтра. С дороги же.
– Нет. Сейчас.
Он промолчал. Знал уже — если я так говорю, отговаривать бесполезно.
У Тамары во дворе был накрыт стол. Длинный, под навесом, застеленный клеёнкой с ромашками. За столом сидели четверо — сама Тамара, Валерий, их сын Игорь с женой. Приехали, видимо, на выходные.
На столе стояла большая чугунная сковорода с жареной картошкой. Золотистая, с корочкой, с луком. Рядом — миска с отварной. Рассыпчатой, сиреневатой, с фиолетовыми глазками.
«Синеглазка». Моя «Синеглазка», которую я выписывала из Вологды.
– О, Нина пришла! – Тамара вскочила. – Садись! Геннадий где?
– Дома, – сказала я. – Спасибо за приглашение.
Я села. Тамара подвинула мне тарелку. Навалила картошки. Моей картошки.
– Ешь, Нин! Своя, с огорода! Урожай в этом году — ну просто сказка!
Я посмотрела на Тамару. На Валерия, который сидел, уткнувшись в тарелку. На Игоря с женой, которые ели и переглядывались.
– Тамар, – сказала я. – А что за сорт?
– Да я откуда знаю! – она махнула рукой. – Валера сажал. Валер, что за сорт?
Валерий поднял глаза. Быстро опустил.
– Не помню. Обычная.
– Не обычная, – сказала я. – Это «Синеглазка». Её в магазине не купишь. Я её из Вологды выписывала. Три года ждала, пока питомник начнёт отправку.
Тишина. Тамара перестала улыбаться.
– Нин, ну ты что, картошку по сортам различаешь?
– Различаю, – сказала я. И достала телефон.
Я положила его на стол экраном вверх. Нашла запись. Нажала воспроизведение. И развернула экран так, чтобы видели все.
Тамара в цветастой кофте. Валерий с лопатой. Наши грядки. Белые мешки из-под сахара.
Игорь перестал жевать. Его жена отложила вилку. Валерий стал серым. Тамара открыла рот — и закрыла. Открыла — и снова закрыла.
– Это ваш огород, – сказала я. – А это — мой. Вот штакетник, видите? Вот моя камера — объектив в углу экрана. Вот Валерий с лопатой. Вот вы, Тамара, с мешком. Двадцать второе июля, два часа дня. Час двадцать минут вы копали. Четыре мешка унесли.
Голос у меня был ровный. Я сама удивилась, какой ровный.
– Нин, ты что, ты что! – Тамара вскочила. – Это не то, что ты думаешь!
– А что я думаю?
– Мы просто! Мы думали, у вас она пропадает! Мы хотели помочь! Выкопать, пока вас нет, чтобы не сгнила!
Я посмотрела на неё.
– Четыре мешка помощи. Которые лежат у вас в погребе. И жарятся на вашей сковороде. Помощь, значит.
– Мам, – сказал Игорь. – Мам, заканчивай.
Тамара не слышала. Она уже не улыбалась. Золотой коронки видно не было — губы сжались в узкую полоску.
– Нин, ну ты же понимаешь! Мы же соседи! Мы восемь лет рядом! Из-за какой-то картошки!
– Какой-то, – повторила я. – Пятнадцать тысяч я потратила на семена и удобрения за этот сезон. Плюс работа — четыре месяца по пять часов в день. Пенсия у меня девятнадцать тысяч. У Гены двадцать две. На зиму нам эта картошка — не «какая-то». На зиму нам эта картошка — еда.
Валерий встал.
– Нина Павловна, давайте мы вам вернём. Отсыпем, сколько скажете.
– Валерий, – сказала я, – у меня запись в телефоне. И копия в облаке. Я могу и участковому показать. Статья сто пятьдесят восьмая, мелкое хищение.
Игорь положил ладонь на стол.
– Нина Павловна, мы всё вернём. Не надо участкового.
– Вернёте? Вы мне три сезона урожая вернёте? Клубнику, которую шесть лет собирали? Кабачки, морковь, капусту? Мне за восемь лет вернуть? Посчитать, сколько это?
Тишина. Только шмель гудел над тарелкой с вареньем.
Жена Игоря встала из-за стола. Тихо ушла в дом. За ней поднялся Игорь. Буркнул: «Разбирайтесь сами» — и тоже ушёл.
Тамара сидела. Руки сложила на коленях. Смотрела в стол.
– Нин, – сказала она. – Ну зачем ты при детях-то?
Я встала.
– А зачем вы при мне мою картошку подаёте? Вот за этим столом, мне в тарелку? Как свою? Восемь лет — как свою?
Я забрала телефон. И ушла.
Калитка за спиной стукнула. Тихо. Никто не окликнул.
Я дошла до своей веранды. Села на ступеньку. Ноги гудели. Руки дрожали — только сейчас заметила. Сердце колотилось где-то в горле.
Гена вышел с кружкой чая. Протянул мне. Сел рядом.
– Сказала?
– Показала.
Он кивнул. Молча. Обнял за плечо.
Я пила чай и смотрела на свои пустые грядки. На ровные ямки, засыпанные сухой землёй. На штакетник, за которым было тихо. Ни голосов, ни звона посуды. Стол убрали быстро.
Внутри было пусто. Не радостно — пусто. Как эти грядки.
Прошло две недели. Тамара не здоровается. Встретимся у колодца — отворачивается. Валерий прошёл мимо забора, даже головы не повернул.
Зато забор они поставили. Профлист, два метра высотой, зелёный. За три дня поставили. Восемь лет «руки не доходили», а тут за три дня — пожалуйста.
Денег не вернули. Картошку не вернули. Зато Игорева жена рассказала их соседке Люде, а Люда — всему посёлку. Только в её версии я «ворвалась к людям на праздник и устроила скандал из-за ведра картошки». Ведро. Не четыре мешка — ведро. И не восемь лет — а «один раз перепутали грядки».
Гена говорит: «Правильно сделала». А потом добавляет: «Только, может, не надо было при Игоре? Он-то ни при чём».
Может, и не надо было. Может, стоило прийти без телефона, поговорить по-соседски. Может, хватило бы просто предъявить запись Тамаре с глазу на глаз.
А может, за восемь лет тихих разговоров я уже наговорилась. Может, этой женщине нужна была не беседа за чаем, а свидетели.
Не знаю. Грядки пустые. Зима близко. Картошку буду покупать в магазине.
Я перегнула, что при всех показала запись? Или правильно сделала? А вы бы как поступили с соседями, которые восемь лет вас обирают и улыбаются в лицо?