Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Женя Жолтовская

БЛАГОДАТНЫЙ ЯД ДЛЯ САЙИ

Сцена с ядом в «Мече Арамуна» - одна из тех редких точек, где актёрская игра Джунги перестаёт быть продолжением сюжета про историю Ынсома, а намекает на поворот к сюжету новому, знаменующему историю самого Сайи. Когда я смотрела "Меч Арамуна" онгоингм, то по первости считала эту сцену как шекспировскую драму, конец всему и трагедию...но через одну серию Сайя, как мы помним, ожил. И этот поворот

Сцена с ядом в «Мече Арамуна» - одна из тех редких точек, где актёрская игра Джунги перестаёт быть продолжением сюжета про историю Ынсома, а намекает на поворот к сюжету новому, знаменующему историю самого Сайи. Когда я смотрела "Меч Арамуна" онгоингм, то по первости считала эту сцену как шекспировскую драму, конец всему и трагедию...но через одну серию Сайя, как мы помним, ожил. И этот поворот существенно расширяет всю Сайину арку.

В  этой драматичной сцене интересно интерпретировать актерские находки Джнунги. Сайя сначала спокоен и прост, он достаточно уравновешен, когда ему приносят цикуту (то есть бичисан) на подносе. Он принмает судьбу как римский патриций. Но в дальнейшем сцена даёт поворот и из политического судилища превращается в сцену выяснения отношений. Только Сайя на такое способен.
В этой драматичной сцене интересно интерпретировать актерские находки Джнунги. Сайя сначала спокоен и прост, он достаточно уравновешен, когда ему приносят цикуту (то есть бичисан) на подносе. Он принмает судьбу как римский патриций. Но в дальнейшем сцена даёт поворот и из политического судилища превращается в сцену выяснения отношений. Только Сайя на такое способен.

В сущности, в смерти Сайи мы видим начало собственной истории Сайи. Он перестаёт существовать как тень героя (Ынсома), а переходит на новый смысловой уровень. С этого момента Сайя больше ни от кого не зависит. А потому, при всей драматичности, сцена с ядом - это исцеляющая сцена.

На поверхности здесь всё читается почти буквально. Сайя принимает яд, чтобы спасти Таню и, возможно, еще и для того, чтобы вызвать в Тагоне хотя бы тень человеческого чувства. Это жест, ясно рассчитанный хоть на какой-нибудь отклик. Но отклика не происходит. И именно в этом отказе рождается подлинное содержание сцены.

Формально Сайя поставлен в ловушку. Выпьет он яд, или пойдет, да зарубит мечом Таню (как ему предлагает Тагон), финал у него будет один - смерть. Сайя это, уверена, прекрасно осознаёт. Однако смысловая структура сцены не столько ловушка, сколько точка предела, своего рода проверка на Сайину сущность. Именно здесь, перед жующим жареное мясо Тагоном, Сайя отвечает на главный вопрос своей жизни - “что со мной не так”.

Сайя на судилище Тагона. В душе он удивлён насколько тот его плохо знает.  Вот мы, зрители, знаем Сайю хорошо. Мы знаем, что Сайя не боится смерти и потерял все мотивы держаться за жизнь. Удивительно, что Тагон этого не видит. А все потому, что измеряет по себе. Тагон все время стремился выжить. А Сайя..Сайя просто хотел, чтобы его заметили. За это ему и умереть не жаль.
Сайя на судилище Тагона. В душе он удивлён насколько тот его плохо знает. Вот мы, зрители, знаем Сайю хорошо. Мы знаем, что Сайя не боится смерти и потерял все мотивы держаться за жизнь. Удивительно, что Тагон этого не видит. А все потому, что измеряет по себе. Тагон все время стремился выжить. А Сайя..Сайя просто хотел, чтобы его заметили. За это ему и умереть не жаль.

Тагон предлагает ему стать самим собой в чисто асдальской логике - то есть убить Таню, а значит окончательно принять функцию, за которую его все эти годы держали и сам Тагон, и Тэарха, и Таня. То есть Сайе предлагается стать инструментом власти. Убиваешь Таню - помогаешь и себе, и Тагону. Выпиваешь яд - подтверждаешь, что ты никем не был. Сайя понимает, что оба варианта ведут к уничтожению его личности. Выбор оказывается не между жизнью и смертью, а между двумя формами исчезновения - жить как никто или умереть как кто-то. И он выбирает второе. Сайя ставит на кон не жизнь, а значение своей жизни в глазах другого.

В глубине души Сайя, должно быть, вспоминает все эпизоды, когда он сам вытаскивал Тагона из провальных ситуаций и подталкивал его вперед. Отчасти Сайя видит Тагона своим творением. Но печалится, что "творение" оказалось пустотой. Джунги находит для Сайи интересное выражение лица. Он тут будто бы и сожалеет, и немного ёжится от отвращения.
В глубине души Сайя, должно быть, вспоминает все эпизоды, когда он сам вытаскивал Тагона из провальных ситуаций и подталкивал его вперед. Отчасти Сайя видит Тагона своим творением. Но печалится, что "творение" оказалось пустотой. Джунги находит для Сайи интересное выражение лица. Он тут будто бы и сожалеет, и немного ёжится от отвращения.

В этом смысле сцена принципиально не о спасении Тани. Сайя слишком ясно понимает, что его поступок не способен изменить её судьбу. Впервые он действует не ради любви, не ради брата и не ради признания. Его действие направлено в иную точку - в тот самый вопрос, адресованный Тагону. Он хочет знать наверняка кем он, Сайя, для него является. Этот вопрос не может быть задан иначе, как через крайний жест, и потому доводится до предела - то есть до собственной смерти.

То, что я называю "взгляд-сканер"
То, что я называю "взгляд-сканер"

Сайя спрашивает Тагона, зачем он его принес в Асдаль (оторвал от матери и брата), а тот говорит, что просто был глуп и совершил ошибку. Этот ответ разрушает не иллюзию, а саму возможность какого либо смысла. Тагон отказывает Сайе даже в ретроспективной необходимости. Он был не выбором, он был всего лишь случайностью. Не сын, не наследник, не инструмент, а ошибка, которую не исправили вовремя. И в этот момент Сайя впервые видит свою позицию в структуре Асдаля не изнутри, а извне. Отсюда его короткий спич о том, что “все мы тут фальшивки”, а легенды где-то там, за пределами Асдаля.

Сайя пьёт яд не ради спасения Тани, а ради  того, чтобы вызвать Тагона на откровенность. Впрочем, про Таню он тоже думает. Но все-таки не о ней он разговаривает перед смертью. Его интересует он сам и Тагон.
Сайя пьёт яд не ради спасения Тани, а ради того, чтобы вызвать Тагона на откровенность. Впрочем, про Таню он тоже думает. Но все-таки не о ней он разговаривает перед смертью. Его интересует он сам и Тагон.

Да, это момент истины для Сайи, но это болезненный момент. Хоть он и был случайностью в этом мире, но Асдаль все же был его единственным миром.

Когда пересматривала сцену с ядом, почему-то вспомнила пушкинского Вальсингама из “Пира во время чумы”. Тот на призыв священника покинуть “пир разврата”, отвечает “я здесь удержан/Отчаяньем, воспоминаньем страшным/Сознаньем беззаконья моего,/И ужасом той мертвой пустоты, Которую в моем дому встречаю/ И новостью сих бешеных веселий/И благодатным ядом этой чаши.

Сайя конечно предпочёл бы умереть с покер-фейсом, но Тагон все-таки задевает его за живое. С Сайей так всегда. Он не то чтобы не умеет держать лицо, но просто не желает врать в своих чувствах. Вот, Тагон признал, что Сайя был ошибкой, которую по-любому надо исправлять, и Сайя тут же вспылил.
Сайя конечно предпочёл бы умереть с покер-фейсом, но Тагон все-таки задевает его за живое. С Сайей так всегда. Он не то чтобы не умеет держать лицо, но просто не желает врать в своих чувствах. Вот, Тагон признал, что Сайя был ошибкой, которую по-любому надо исправлять, и Сайя тут же вспылил.

У Пушкина речь идёт не только о гибели, но о странной привязанности к пространству, где человек, лишённый опоры, всё же обретает возможность говорить от себя. Асдаль для Сайи - тот же пир (во время чумы). Место, которое удерживает его не силой, а самим фактом его личности. Он создан этим миром, его языком и его ролями, и потому не может покинуть его по-английски, молча.

Вот так всегда. Доведут котика делать гримасы, все эти "легенды"
Вот так всегда. Доведут котика делать гримасы, все эти "легенды"

И именно поэтому сцена с ядом приобретает дополнительный смысл. Это не выход из системы, а попытка разомкнуть её изнутри. Сайя принимает предложенные правила, но доводит их до точки, где они перестают работать. Он отказывается быть функцией, но делает это не бегством, а предельной формой согласия, прерващенной в отказ. Он пьёт яд молниеносно, Тагон даже не успевает поторговаться.

Но экспрессии Сайи очень, скажем так, личностные. Он тут не за мир во всем мире, и не за победу добра над злом. Он тут о том, что глупо просто так вот брать и выбрасывать такое золото как он на помойку. Асдаль мог бы быть спасён от Аго, постарайся бы Тагон хотя бы попробовать сохранить лояльность Сайи.
Но экспрессии Сайи очень, скажем так, личностные. Он тут не за мир во всем мире, и не за победу добра над злом. Он тут о том, что глупо просто так вот брать и выбрасывать такое золото как он на помойку. Асдаль мог бы быть спасён от Аго, постарайся бы Тагон хотя бы попробовать сохранить лояльность Сайи.

Здесь в ткань сцены вплетается ещё один уровень - нарратив цикличности, хорошо знакомый по теории мифа. Смерть героя оказывается не финалом, а переходом. Сайя умирает как элемент системы Асдаля, как роль, как ошибка и инструмент чужой воли. Но именно этим он открывает возможность возвращения уже в ином статусе. Прежний Сайя, существовавший как отражение Тагона ( и как тень Ынсом) завершается. Пережив собственное обнуление, он получает шанс на нового себя.

Сайя умирает глубоко обиженым и обещает отомстить (руками Ынсома). Это его попытка уйти из этого мира с ощущением хоть какой-то моральной защищённости. Иначе зачем все?
Сайя умирает глубоко обиженым и обещает отомстить (руками Ынсома). Это его попытка уйти из этого мира с ощущением хоть какой-то моральной защищённости. Иначе зачем все?

Цикличность здесь проявляется не как повтор, а как разрыв, после которого возможен новый виток. В классическом мифе герой спускается в подземный мир, чтобы вернуться изменённым. В Сайиной сцене - подземный мир, это сам тронный зал Асдаля, а яд - его условный порог. Переступив его, Сайя проходит через символическую смерть, необходимую для перерождения.