Найти в Дзене
В ГОСТЯХ ХОРОШО

Поцелуй рабыни, стоивший империи

В саду, где фонтаны шептали на языке персидских поэтов, а жасмин пах горечью и надеждой, они стояли друг напротив друга.
— Ты думаешь, я держу тебя здесь только для услады глаз? — спросил он, и в его голосе не было угрозы. Там была усталость. Усталость человека, который привык, что перед ним падают ниц, но который уже давно не слышал правды.
Она не опустила взгляд. Этому ее учили три года —

В саду, где фонтаны шептали на языке персидских поэтов, а жасмин пах горечью и надеждой, они стояли друг напротив друга.

— Ты думаешь, я держу тебя здесь только для услады глаз? — спросил он, и в его голосе не было угрозы. Там была усталость. Усталость человека, который привык, что перед ним падают ниц, но который уже давно не слышал правды.

Она не опустила взгляд. Этому ее учили три года — смотреть прямо в глаза хищнику. Только так он запоминает тебя. Только так он не превращает в тень.

Луна запуталась в ветвях старого платана, разбрасывая по мраморным дорожкам обрывки серебряного света.

— Ты называешь свой гарем дворцом, повелитель, — ответила она тихо, но твердо. — А я вижу клетку. Позолоченную, пропахшую розами и сандалом, но клетку. Ты даришь шелка, но сдираешь крылья.

Он сделал шаг вперед, и тени на его лице изменились — теперь он казался моложе. И опаснее.

— Крылья, говоришь? — он усмехнулся, но глаза остались серьезными. — Знаешь, дикая кошка, за этими стенами тебя разорвут на части. Варвары не понимают красоты. Они понимают только силу. А здесь... здесь только я.

В иллюстративных целях
В иллюстративных целях

— Только ты, — повторила она, и в этом повторении не было покорности. — А что, если я захочу большего? Что, если мне надоест быть игрушкой в твоей коллекции?

Он замер. Ни одна женщина в его гареме, ни одна наложница за двадцать лет его правления не говорила с ним так. Как равная.

— Чего ты хочешь? — спросил он, и его голос вдруг сел.

Она улыбнулась. В этой улыбке было столько же яда, сколько и меда.

— Хочу, чтобы ты понял, повелитель: настоящая любовь не начинается с цепей. Она начинается с выбора. А выбора у меня нет.

— Ты ошибаешься, — сказал он, и его рука легла ей на плечо. Тяжелая, горячая ладонь, пахнущая кожей и походами. — Выбор есть всегда. Просто ты не знаешь всех правил этой игры.

— Научи меня, — прошептала она, и это было не просьбой. Это был вызов.

Он наклонился к ее уху.

— Договорились, — сказал он. — Но помни: в этой клетке рождаются не наложницы. Здесь рождаются императрицы. Или трупы.

Она не отшатнулась.

— Я всегда хотела быть первой, повелитель. Даже если это будет первым трупом в твоей коллекции.

Он рассмеялся — впервые за много месяцев. Смех его был громким, раскатистым, и эхо заметалось между колонн, пугая ночных птиц.

— Ты мне нравишься, — сказал он, отступая на шаг. — Посмотрим, что из этого выйдет.

— Посмотрим, — кивнула она, и в ее глазах загорелся тот самый огонь, который позже назовут безумием, а еще позже — волей.

Он ушел, растворился в темноте, оставив после себя запах ладана и едва уловимую дрожь в воздухе. А она осталась стоять у фонтана, глядя на луну, и впервые за три года подумала: «Кажется, я выиграла первый раунд».

-2

За десять лет до того разговора, на другом конце света, в снежных ущельях Черкесии, где орлы летают ниже облаков, а волки воют на луну по-особенному — тоскливо и гордо, жила девочка по имени Зарифа.

Ей было четырнадцать, когда она в последний раз увидела отца. Впрочем, нет — сначала она увидела дым.

Тот день начался обычно. Зарифа проснулась от крика петуха, спустилась к ручью умыться ледяной водой, а потом пошла доить коз. Она любила это время суток — когда горы еще фиолетовые, а небо на востоке только начинает розоветь, как щека влюбленной девушки. Воздух пах травой, молоком и далеким снегом.

— Зарифа! — крикнула мать из дома. — Неси хлеб, отец голоден!

Она побежала, споткнулась о камень, упала, но удержала кувшин с молоком. За это мать дала ей легкий подзатыльник — любящий, скорее привычный.

— Вечно ты витаешь в облаках, дочь.

— А что там, в облаках? — спросила Зарифа, отряхивая юбку. — Там красивее, чем здесь?

Отец, князь Асланбек, услышал это и улыбнулся — редкость для человека, чье лицо было изрезано шрамами, а глаза видели четыре войны.

— В облаках только ветер, глупая, — сказал он, отламывая кусок лепешки. — А красота — здесь. В земле, которую мы защищаем. В реке, которая поит наши стада. В крови, которая течет в твоих жилах.

— Наша кровь, — серьезно сказала Зарифа, садясь напротив отца. — Она дорогая?

Князь помолчал. Он знал, что этот разговор рано или поздно случится. Просто надеялся, что позже.

— Дорогая, дочь. Настолько дорогая, что за нее убивают.

— И продают?

Отец не ответил. Он только погладил ее по голове шершавой ладонью.

-3

Через три часа пришли янычары.

Зарифа услышала их раньше, чем увидела. Сначала земля задрожала — сотни копыт били по каменистой тропе. Потом ветер принес запах пота, меди и чуждой пряности — тмин, корица, что-то еще, чего горцы не клали в еду.

— В укрытие! — закричал отец, хватая саблю.

Мать схватила Зарифу за руку и потащила к задней двери, но было поздно. Деревянная дверь слетела с петель, и в дом ворвались пятеро. Они были огромные — в тюрбанах, с кривыми саблями и усами, закрученными кверху. Глаза — холодные, пустые, как у людей, которые привыкли брать чужое и не краснеть.

— Князь Асланбек? — спросил тот, что был выше всех. На его поясе болталась отрубленная голова — Зарифа не успела разглядеть, чья.

— Я, — сказал отец, заслоняя собой жену и дочь.

— У тебя есть то, что нужно нашему повелителю. Отдай добром — останешься жив.

— Что нужно вашему повелителю? — голос отца звучал спокойно, но Зарифа видела, как дрожит его рука на эфесе сабли.

Янычар усмехнулся и ткнул пальцем в Зарифу.

— Она.

Мать вскрикнула. Зарифа молчала.

— Зачем? — спросил князь, и в его голосе появилась сталь.

— Гарем нашего повелителя ждет новых цветов. Твоя дочь — красива. Она будет радовать султана. А ты получишь пушки. Десять пушек. Хороший обмен, князь. Пушки против девки.

— Она не девка. Она моя дочь.

— Тем ценнее, — ухмыльнулся янычар.

Отец посмотрел на Зарифу. Она никогда не забудет этот взгляд — в нем была любовь, и ненависть, и отчаяние, и странная, нечеловеческая надежда.

— Что мне делать, отец? — спросила она шепотом.

— Выжить, — ответил он, и его голос треснул. — Выжить и вернуться. Или не возвращаться, но отомстить. Запомни: ты не товар. Ты клинок в ножнах. Твое тело — ножны. Настоящий клинок — это ум. Никогда не отдавай его мужчине даром.

— Я запомню.

— И еще, — он наклонился к ее уху, — в гареме не верь никому. Ни подругам, ни евнухам, ни самому султану. Верь только себе. И своей ненависти. Ненависть — это огонь. Он согревает, когда холодно. И сжигает, когда надо.

Янычар нетерпеливо кашлянул.

— Прощай, дочь, — сказал князь, и это было последнее, что Зарифа услышала от отца.

-4

Ее схватили за волосы — больно, до слез, но она не заплакала. Она только стиснула зубы и смотрела, как мать падает на колени, выкрикивая проклятия. Как отец отворачивается, потому что не может смотреть. Как дым от пожарища поднимается к небу, и небо становится черным.

Ее кинули в повозку, где уже сидели три девушки. Одна — рыжая, с веснушками, по-венгерски проклинала всех святых. Другая — итальянка, молчаливая, с глазами мадонны, перебирала четки. Третья — грузинка, красивая, как демон, сразу попыталась перерезать себе вены осколком разбитого кувшина.

Зарифа отобрала у нее черепок.

— Глупая, — сказала она. — Умирать всегда успеешь. А ты попробуй сначала выжить.

— Зачем? — прошептала грузинка, и в ее глазах была такая бездна, что Зарифе стало страшно.

— Затем, что смерть — это легко. А жизнь — это месть. Ты хочешь отомстить тем, кто тебя украл?

Грузинка помолчала, потом кивнула.

— Тогда живи, — сказала Зарифа. — Хотя бы до завтра. А завтра посмотрим.

Путь до Стамбула занял три месяца. Три месяца грязи, вони, болезней и страха.

Караван шел через горы, потом через степи, потом через города, где девчонок продавали, как скот — осматривали зубы, щупали бедра, заставляли танцевать нагишом под хохот пьяных торговцев.

По дороге умерли все, кроме Зарифы и грузинки.

Рыжая венгерка слегла с лихорадкой на второй неделе. Она горела, бредила на своем языке, звала мать. Ее выбросили из повозки на обочину, даже не остановившись. Зарифа слышала, как она кричала сначала громко, потом тише, а потом замолчала.

Итальянку забрали в Амасье. Местный бей увидел ее, пожевал губами и сказал: «Эта пойдет в мой гарем». Ее вытащили из повозки, она не сопротивлялась, только смотрела на Зарифу пустыми глазами и шептала: «Молитесь за меня».

— Я не умею молиться, — ответила Зарифа.

— Тогда просто помни, — сказала итальянка, и это было последнее, что она сказала.

Грузинку звали Тамар. Она молчала дни напролет. Она ела, когда давали. Спала, когда останавливались. И ни разу не заплакала. Зарифа иногда ловила на себе ее взгляд — тяжелый, как свинец, и понимала: эта не сломается. Но и не согнется. Эта просто выживет — механически, без души.

— Ты чего смотришь? — спросила Тамар однажды, когда они остановились на ночлег у какого-то ручья.

— Думаю, что ты красивая, — честно ответила Зарифа. — Нас таких, красивых, убивают первыми. Или делают фаворитками.

— Я не хочу быть фавориткой.

— А кем ты хочешь?

Тамар помолчала, глядя на воду.

— Я хочу быть никем. Чтобы меня не замечали. Чтобы прошли мимо. Чтобы забыли.

— Не получится, — вздохнула Зарифа. — Нас слишком хорошо заметили. Теперь остается только одно: стать нужными. Настолько нужными, чтобы нас боялись.

Тамар усмехнулась — в первый раз за всю дорогу.

— Ты странная, черкешенка. В тебе страха нет вообще.

— Есть, — призналась Зарифа. — Просто я прячу его глубоко. Так глубоко, что сама не всегда нахожу.

Стамбул…
Стамбул…

В Стамбул они въехали на рассвете. Город оказался огромным — таким огромным, что у Зарифы закружилась голова. Мечети с острыми минаретами, дворцы из белого камня, толпы людей на улицах — крикливых, пестрых, пахнущих потом и пряностями.

Их привезли к воротам Топкапы. Стражники в высоких шапках окинули повозку равнодушными взглядами, пересчитали девушек, сделали пометку в книге.

— Две, — сказал главный. — Черкешенка и грузинка. Принимайте.

Их повели внутрь — через дворы, мимо фонтанов, мимо деревьев, на которых пели птицы в клетках. «Символично», — подумала Зарифа. Птицы в клетках, цветы в горшках, женщины в гареме. Все одно.

Их встретила женщина в темно-синем кафтане, с лицом, изуродованным оспой. Она смотрела на новеньких так, как смотрят на мясо на базаре — оценивая свежесть и жирность.

— Меня зовут Фатьма, — сказала она. — Я ваша наставница. Забудьте имена, которые дали вам матери. Здесь вы — цветы. Вы — радость для глаз повелителя. Вы — ничего. Абсолютно ничего. Пока он не обратит на вас внимание. А до тех пор — вы учитесь. Танцевать, петь, молчать, слушать, ждать. И помнить: в этом саду розы пожирают друг друга корнями.

— А если я не хочу быть розой? — спросила Зарифа.

Фатьма посмотрела на нее долгим взглядом.

— Тогда будешь шипом, — сказала она. — Шипы тоже нужны. Но их срезают первыми.

Зарифе дали новое имя — Гюльшах. «Роза шаха». Она не возражала. Имена меняются, суть — нет.

Тамар стала Нигяр — «Светлой луной». Тамар поморщилась, но промолчала.

Их отвели в комнату на третьем этаже — маленькую, с узким окном, выходящим во внутренний двор. В комнате стояли два тюфяка, кувшин с водой и таз для умывания.

— Отдыхайте, — сказала Фатьма. — Завтра начнется ваша новая жизнь.

Дверь за ней закрылась. Щелкнул замок.

Зарифа села на тюфяк и заплакала. Впервые за три месяца. Тихо, беззвучно, чтобы не услышала стража. Слезы текли по щекам, падали на шелк покрывала, и каждое пятно от слезы казалось ей кровавым.

Тамар подошла и обняла ее. Молча. Без слов.

— Мы выживем, — прошептала грузинка. — Ты сама так сказала.

— Я знаю, — всхлипнула Зарифа. — Просто сейчас мне нужно поплакать. А завтра я стану камнем.

— Завтра, — кивнула Тамар.

И они уснули — две девочки, проданные за пушки, в самом сердце империи, где власть пахла ладаном, а смерть — розами.

Проснулась Гюльшах от крика.

Кто-то орал на нижнем этаже — дико, истошно, как резаная свинья. Потом крик оборвался, и наступила тишина. Такая густая, что можно было резать ножом.

— Что это было? — прошептала Нигяр, бледная как полотно.

— Это был урок, — сказала Гюльшах, натягивая на себя халат. — Первый урок. Не кричи. Не привлекай внимания. Не будь громкой.

Фатьма ждала их в коридоре. Ее лицо, изуродованное оспой, сегодня казалось еще страшнее — может, из-за утреннего света, может, из-за того, что она была чем-то недовольна.

— Вы слышали, — сказала она без вопроса в голосе. — Эта дура, Айше, решила, что может шантажировать главного евнуха. У нее были письма. Компромат. Она думала, что это ее спасет.

— И что? — спросила Нигяр.

— А то, — Фатьма усмехнулась, обнажая редкие желтые зубы, — что в гареме нет компромата. Есть только власть. И те, кто ею распоряжается. Айше распоряжаться не умела. Теперь ее тело отправили в Босфор в мешке. А письма сожгли.

— Зачем вы нам это рассказываете? — спросила Гюльшах.

— Затем, чтобы вы поняли, девочки. Здесь нет полиции, нет суда, нет справедливости. Есть только вы и ваш ум. Если вы глупы — вы умрете. Если вы умны — вы, может быть, выживете. А если вы очень умны — вы станете валиде. Матерью султана. И тогда будете править миром.

— Звучит заманчиво, — сказала Гюльшах.

Фатьма посмотрела на нее долгим взглядом.

— Ты мне нравишься, черкешенка. В тебе есть огонь. Но огонь — это опасно. Он может согреть, а может сжечь. Посмотрим, что выйдет из тебя через год.

Обучение началось в тот же день.

Гюльшах учили танцевать — не просто двигаться под музыку, а рассказывать телом историю. Каждый жест, каждый поворот головы, каждое движение бедер должно было быть красноречивее любых слов.

— Твое тело — это язык, — говорила Фатьма. — Выучи его. Тогда ты сможешь говорить с мужчиной, даже не открывая рта.

В иллюстративных целях
В иллюстративных целях

Учили петь — так, чтобы голос проникал под кожу, вызывал мурашки, заставлял забыть обо всем на свете.

— Твой голос — это оружие, — учила старая певица, потерявшая слух, но не мастерство. — Им можно ранить. Им можно лечить. Им можно заставить мужчину полюбить тебя или возненавидеть. Выбирай.

Учили молчать — самому трудному искусству.

— Молчание — это золото, — говорила Фатьма. — Особенно здесь. Если не знаешь, что сказать — молчи. Если знаешь — тем более молчи. Слова возвращаются к тебе бумерангом. Убедись, что этот бумеранг не отрежет тебе голову.

Учили слушать — подслушивать за дверями, различать шаги, угадывать настроение по дыханию.

— В гареме каждый шепот — это новость. Каждая новость — это сплетня. Каждая сплетня — это кинжал. Научись слышать кинжалы до того, как они вонзятся тебе в спину.

Учили ждать — самому невыносимому искусству.

— Терпение, девочки, — вздыхала Фатьма. — Терпение — это единственное, что отличает живую наложницу от мертвой. Султан не приходит по расписанию. Он приходит, когда захочет. Твоя задача — быть готовой всегда. Но не показывать, что ты ждешь.

Гюльшах училась жадно, как голодная волчица. Она впитывала каждое слово, каждое движение, каждый взгляд. По ночам она повторяла танцы перед маленьким зеркалом, которое удалось выменять у служанки за сережку. Она тренировала голос, шепча стихи в подушку. Она училась молчать, часами не произнося ни звука.

Нигяр училась рядом, но иначе — вяло, без огня. Она делала все, что требовали, но без души. Как заводная кукла.

— Ты не выживешь, — сказала ей однажды Гюльшах.

— Почему? — спросила Нигяр.

— Потому что ты не хочешь жить. Ты просто существуешь. А здесь этого мало. Здесь нужно хотеть. Сильно. До боли. До скрежета зубовного.

— А ты хочешь? — спросила Нигяр.

— Я хочу отомстить, — сказала Гюльшах. — Всем. Тем, кто продал меня. Тем, кто купил. Тем, кто смотрит на меня как на мясо. Я хочу подняться так высоко, чтобы никто не посмел даже взглянуть на меня без позволения.

— И что потом?

— А потом, — Гюльшах улыбнулась, и в этой улыбке было что-то пугающее, — потом я сама решу, что делать. Может, останусь. Может, уйду. Может, сожгу этот гарем дотла.

Нигяр посмотрела на нее с ужасом и восхищением.

— Ты безумна.

— Возможно, — кивнула Гюльшах. — Но безумные живут дольше. Потому что их боятся.

Прошел год.

Гюльшах превратилась из тощей девчонки в женщину. Ее тело округлилось, глаза стали глубже, голос — ниже. Она научилась ходить так, что за ней следили все — от прачек до главного евнуха. Она научилась улыбаться так, что у мужчин подкашивались колени. И она научилась ненавидеть так, что у нее самой темнело в глазах.

В гареме у нее появились враги. И подруги. Подруги умирали быстро. Враги — медленно.

Первой умерла Зейнеб — красавица из Дамаска, которая посмела облить Гюльшах грязью перед всей баней.

— Ты — никто, черкешенка, — шипела Зейнеб, стоя в горячей воде по пояс. — Ты даже не умеешь читать по-турецки. Ты дикарка с гор. Тебя используют и выбросят.

Гюльшах молчала. Она ждала.

Через три дня Зейнеб нашли в ее комнате с распухшим лицом. Она не умерла — просто перестала быть красивой. А некрасивая наложница в гареме хуже, чем мертвая. Ее сослали в прачечную, где она и доживала свой век, стирая окровавленные простыни.

Никто не знал, что Гюльшах подмешала в утренний кофе Зейнеб сок молочая. Никто не знал, потому что Гюльшах научилась делать это незаметно.

— Ты убила ее, — сказала Нигяр, когда они остались одни.

— Я сделала ее некрасивой, — поправила Гюльшах. — Это хуже, чем убить. Но я никого не убивала. У меня нет доказательств.

— Ты страшная, — прошептала Нигяр.

— Я умная, — ответила Гюльшах. — И ты будешь такой же, если хочешь выжить.

Второй враг был опаснее — главная фаворитка султана, венгерка Илона.

Илона была прекрасна той холодной, ледяной красотой, которая не греет, а обжигает. Золотые волосы до пят, глаза цвета северного моря, губы — как две капли крови. Она правила гаремом уже пять лет, и никто не смел перечить ей.

Она заметила Гюльшах, когда та танцевала на празднике в честь возвращения султана из похода.

-7

Гюльшах танцевала танец мечей — дикий, горский танец, где каждое движение — вызов, где ноги мелькают быстрее мысли, где тело изгибается так, что дух захватывает.

Когда она закончила, в зале повисла тишина. А потом султан захлопал. Один. Потом к нему присоединились визири. Потом вся зала гремела аплодисментами.

Гюльшах поклонилась, не опуская глаз.

Илона смотрела на нее из тени. Ее лицо было белым, как мел.

— Ты подписала себе смертный приговор, — сказала она Гюльшах позже, в коридоре. — Никто не танцует лучше меня. Никто.

— Я танцевала не лучше, — ответила Гюльшах. — Я танцевала иначе. Это разные вещи.

— Ты умная, — усмехнулась Илона. — Умных я ненавижу больше всего.

— А я, — спокойно сказала Гюльшах, — ненавижу трусливых. Тех, кто правит чужими руками. Тех, кто боится посмотреть правде в глаза.

Илона побелела еще сильнее. Она сделала шаг вперед, и Гюльшах почувствовала запах ее духов — розы и что-то сладкое, приторное.

— Ты пожалеешь об этом разговоре, черкешенка.

— Я ни о чем не жалею, — ответила Гюльшах. — Жалость — удел слабых.

Она развернулась и ушла, чувствуя на спине взгляд, прожигающий ткань платья.

Нигяр ждала ее в комнате, трясясь как осиновый лист.

— Ты с ума сошла! Она убьет тебя! У нее власть!

— Власть, — задумчиво повторила Гюльшах. — Знаешь, Нигяр, власть — это иллюзия. Есть только страх. Илона боится. Я видела это в ее глазах. Она боится потерять свое место. А тот, кто боится, — уже проиграл.

— Что ты задумала?

Гюльшах улыбнулась той самой улыбкой, от которой у Нигяр бежали мурашки по коже.

— Я задумала стать единственной, — сказала она. — Единственной женщиной в гареме. Единственной, кого видит султан. Единственной, чье слово — закон.

— Это невозможно, — прошептала Нигяр.

— Все возможно, — сказала Гюльшах. — Если достаточно сильно этого хотеть. И если не бояться умереть.

Она подошла к окну и посмотрела на звезды. Где-то там, за горами и морями, остались ее отец и мать. Живы ли они? Помнят ли о ней?

— Я отомщу, — прошептала она в темноту. — Не сейчас. Но когда-нибудь. Я поднимусь так высоко, что вы все будете смотреть на меня снизу вверх. И тогда я решу, кого простить, а кого — уничтожить.

Звезды молчали. Но Гюльшах показалось, что они мигнули чуть ярче.

Султан Мехмед был человеком сложным. В нем уживались поэт и воин, мистик и циник, нежный любовник и беспощадный убийца. Он правил уже пятнадцать лет, расширил границы империи до невиданных размеров, но в последнее время все чаще чувствовал пустоту.

Женщины в его гареме были красивы. Слишком красивы. Они говорили то, что он хотел слышать. Улыбались, когда надо. Плакали, когда надо. Они были идеальными куклами, и это сводило его с ума.

Он хотел живую. Хотел ту, которая скажет ему правду в лицо. Которая не побоится ударить его словом, как кинжалом.

Он нашел ее в саду, в полночь, когда не мог уснуть и бродил по дворцу, как призрак.

Она сидела у фонтана и читала книгу — на персидском, языке поэтов. Луна освещала ее профиль, и султан замер, потому что показалось, что перед ним не женщина, а видение.

— Ты умеешь читать? — спросил он, выходя из тени.

Она не вздрогнула. Не уронила книгу. Только подняла глаза.

— А разве в гареме есть закон, запрещающий читать, повелитель?

— Нет закона. Но есть обычай. Женщины здесь не читают. Они поют и танцуют.

— Тогда, — она закрыла книгу, но не встала, — я нарушаю обычай. Наказывать будешь?

Он сел рядом с ней на край фонтана. Ближе, чем следовало. Ближе, чем позволял этикет.

— Как тебя зовут?

— Гюльшах.

— Роза шаха, — перевел он. — Красивое имя. Но не для тебя. Ты не роза. Розы пахнут сладко и вянут быстро. Ты пахнешь грозой и снегом. Кто ты на самом деле?

Она помолчала. Взвесила слова.

— Зарифа, — сказала она наконец. — Так меня звали дома. В горах.

— Зарифа, — повторил он, пробуя имя на вкус. — Острая, как клинок. Да, это больше подходит. Почему ты не спишь?

— А почему ты не спишь, повелитель?

— Я спросил первым.

— А я отвечу, если ты ответишь на мой вопрос, — она улыбнулась, и в этой улыбке было что-то детское и одновременно древнее.

Султан рассмеялся. В который раз за эту ночь.

— Я не сплю, потому что мне снятся плохие сны. Там, во сне, я проигрываю битвы. Мои солдаты умирают. Мои жены изменяют. Мои сыновья убивают друг друга. И я просыпаюсь в холодном поту, иду в сад, чтобы забыться.

— А ты пробовал не спать вовсе? — спросила Зарифа. — Тогда и снов не будет.

— Я пробовал. Но человек не может не спать. Он умирает.

— Тогда тебе нужно сменить сны, — сказала она просто. — Вместо битв — пусть снятся горы. Вместо измен — пусть снятся звезды. Ты можешь приказать своему уму, чтобы он рисовал тебе другие картины.

— Ты думаешь, я не пробовал?

— Ты пробовал по-своему. А надо по-другому.

Он посмотрел на нее долгим взглядом. В ее глазах не было страха. Не было трепета. Не было желания угодить. Там был интерес — холодный, изучающий интерес охотницы, которая рассматривает добычу.

— Кто ты, Зарифа? — спросил он тихо. — Не говори, что рабыня. Я не верю.

— Я дочь князя, — ответила она. — Моего отца убили. Меня продали. Я прошла три месяца в повозке, где умирали девушки. Я видела смерть так близко, что могу описать цвет ее глаз. Я не боюсь ничего. Даже тебя, повелитель.

— Почему?

— Потому что ты, — она наклонилась к нему, и ее голос стал шепотом, — такой же одинокий, как я. Ты носишь корону, а внутри — пустота. Я ношу цепи, а внутри — огонь. Мы оба в клетке. Просто твоя клетка больше.

Он молчал целую минуту. Вода в фонтане журчала, луна плыла по небу, и где-то далеко лаяли собаки.

— Ты опасна, — сказал он наконец.

— А ты, повелитель? — спросила она. — Ты опасен?

— Я смертелен.

— Тогда мы стоим друг друга, — сказала она.

И в ту ночь он не ушел в свои покои. Он остался в саду, сидя у фонтана, и говорил с ней до рассвета. О горах и морях, о битвах и стихах, о богах и людях. Она слушала, отвечала, спорила. Ни разу не назвала его «повелитель» — только «ты». Ни разу не опустила глаза.

На рассвете он взял ее за руку.

— Хочешь увидеть мои покои?

— Хочу, — ответила она. — Но не сегодня.

— Почему?

— Потому что сегодня ты пришел ко мне как к равной. А в покоях ты захочешь стать господином. Пусть это желание созреет. Я подожду.

Он не поверил своим ушам. Ему отказывали впервые за двадцать лет. И это отказ не разозлил его. Напротив — зажег.

— Ты странная женщина, Зарифа.

— Я просто умная, — ответила она. — Умная женщина знает: лучшее, что можно дать мужчине — это ожидание.

Она встала, поклонилась — легко, как птица, — и ушла, оставив его одного у фонтана.

Султан смотрел ей вслед и улыбался. Впервые за много лет он чувствовал, что жив.

Илона не спала всю ночь. Ее шпионки донесли: султан разговаривал с черкешенкой в саду. Часами. До рассвета.

— Это война, — сказала она своей наперснице, старой евнушке по имени Хатидже. — Эта тварь хочет занять мое место.

— Что прикажешь, госпожа? — спросила Хатидже, чье лицо напоминало маску из пергамента.

— Уничтожь ее. Сегодня же. Яд в еду. Нож в спину. Падение с лестницы. Мне все равно. Но чтобы завтра этой черкешенки не было в живых.

— Будет сделано, госпожа.

Но Гюльшах была готова. Она ждала покушения. Знала, что Илона не простит ей той ночи.

Когда Хатидже подсыпала яд в кувшин с шербетом, предназначенный для Гюльшах, та не пила. Она взяла кувшин, понюхала, улыбнулась и вылила содержимое в цветочный горшок. Через час фикус засох.

-8

— Передай своей госпоже, — сказала Гюльшах служанке, которая принесла отравленный напиток, — что фикус был старый и больной. А я, слава Аллаху, здорова.

Илона взбесилась.

— Ты сама пойдешь, — приказала она Хатидже. — Ночью. Возьми нож.

Но и эту попытку Гюльшах предвидела.

Когда Хатидже в полночь прокралась в ее комнату, кинжал наготове, на кровати никого не было. Зато дверь за евнушкой захлопнулась, и в комнате зажглись свечи.

Гюльшах стояла в углу, одетая, спокойная, с легкой улыбкой на губах.

— Илона прислала тебя? — спросила она.

Хатидже молчала, сжимая кинжал.

— Брось нож, — сказала Гюльшах. — Ты не сможешь меня убить. Потому что если ты убьешь меня, султан узнает. И тогда Илона предаст тебя, чтобы спасти себя. Ты знаешь это.

Хатидже колебалась. Кинжал дрожал в ее руке.

— Я предлагаю тебе сделку, — продолжила Гюльшах. — Ты будешь служить мне. Рассказывать мне все, что замышляет Илона. А я буду защищать тебя. И когда я стану первой — а я стану, поверь, — ты получишь свободу. Настоящую свободу. Дом. Деньги. Жизнь вне этих стен.

— Почему я должна тебе верить? — прохрипела Хатидже.

— Потому что я никогда не лгу, — сказала Гюльшах. — Ложь — это слабость. А я сильная. Я говорю правду. Даже когда она режет.

Хатидже опустила кинжал.

— Что я должна делать?

— Иди к Илоне и скажи, что убила меня. Покажи ей этот платок, вымоченный в куриной крови. Она поверит. А завтра я появлюсь живой и невредимой. У нее случится истерика. Она ошибется. Сделает что-то глупое. А мы будем ждать.

— И что потом?

— Потом она сама себя уничтожит, — сказала Гюльшах. — Нам даже не придется пачкать руки.

Так и случилось.

На следующий день, когда султан пришел в гарем и увидел Гюльшах живой и здоровой, а Илона побледнела как смерть, он понял все.

— Илона, — сказал он спокойно, но в его голосе был лед. — Я знаю, что ты пыталась убить эту женщину. Я знаю, что ты делала это и раньше — с другими. Я закрывал глаза, потому что ты родила мне сына. Но теперь все кончено.

— Повелитель, я не виновата! — закричала Илона, падая на колени. — Это ложь! Это черкешенка подстроила!

— Хатидже, — позвал султан.

Евнушка вышла из тени и рассказала все. Без утайки. Как Илона приказывала отравить Гюльшах. Как посылала убийц. Как пять лет назад убила третью жену султана, подсыпав ей мышьяк в халву.

Илона кричала, плакала, царапала пол ногтями. Но султан был непреклонен.

— Ты поедешь в старый дворец, — сказал он. — Там будешь жить до конца своих дней. Без роскоши. Без власти. Без меня. А если я узнаю, что ты снова строишь козни — я прикажу зашить тебя в мешок и бросить в Босфор.

Илону увели. Она выла, как раненая волчица, проклинала всех и вся. Но Гюльшах не смотрела на нее. Она смотрела на султана.

— Ты поступил жестоко, — сказала она, когда они остались одни.

— Она пыталась тебя убить.

— Я знаю. Но ты лишил ее всего. Это хуже смерти.

— Ты жалеешь ее?

— Нет, — Гюльшах покачала головой. — Я просто думаю о том, как хрупка власть. Сегодня ты наверху, завтра — в мешке.

— Тебя это пугает?

— Нет, — она улыбнулась. — Это делает меня осторожной.

Он обнял ее. Впервые. Крепко, почти больно.

— Будь моей, Зарифа, — прошептал он в ее волосы. — Не как наложница. Как жена.

— Это невозможно, — ответила она. — Законы шариата не позволяют султану жениться на рабыне.

— Я султан, — сказал он. — Я могу изменить законы.

— Тогда, — она отстранилась и посмотрела ему в глаза, — сначала измени их. А потом проси.

Он сжал ее руку.

— Ты жестока.

— Я справедлива, — ответила она. — Жди, повелитель. Хорошее не дается быстро.

-9

Через год у Гюльшах родился мальчик.

Это случилось в разгар лета, когда Стамбул плавился от жары, а в гареме пахло розами и кровью. Роды были тяжелыми — трое суток Гюльшах кричала, сжимая простыни, пока повитухи метались вокруг нее с травами и заговорами.

Султан ждал в соседней комнате. Он не спал, не ел, не пил. Он просто сидел и смотрел на дверь.

— Если она умрет, — сказал он своему визирю, — я велю казнить всех. Повитух. Евнухов. Врачей. Всех.

Визирь побледнел и выскользнул из комнаты, чтобы передать приказ.

Но Гюльшах не умерла. Она была слишком зла, чтобы умирать.

На третью ночь, когда луна была в полной силе, она родила. Мальчик закричал тоненько, испуганно, и этот крик разорвал тишину, как удар кинжала.

Султан ворвался в комнату, оттолкнул повитух и упал на колени перед кроватью.

— Ты жива, — прошептал он, и в его глазах стояли слезы.

— Я же обещала, — еле слышно ответила Гюльшах. — Я не умру, пока не стану императрицей.

Он взял сына на руки — маленького, красного, сморщенного, с кулачками, сжатыми в гневе.

— Он похож на тебя, — сказал султан. — Такой же дикий.

— Назови его Мехмедом, — сказала Гюльшах. — В честь твоего отца. Пусть он будет завоевателем.

— Мехмед, — повторил султан. — Хорошее имя. Сильное.

С этого дня положение Гюльшах в гареме изменилось навсегда. Она была не просто фавориткой. Она была матерью сына султана. А это давало ей власть, защиту и — что важнее всего — будущее.

-10

Но враги не исчезли. Они просто стали умнее.

Главным врагом теперь стала валиде — мать султана, старая Хюма-султан. Она была женщиной умной, хитрой и беспощадной. Она правила гаремом тридцать лет и не собиралась уступать власть какой-то черкешенке.

— Эта девка слишком много на себя берет, — сказала она своему сыну за ужином. — Она разговаривает с визирями. Она читает государственные бумаги. Она ведет себя так, будто она уже султанша.

— Матушка, она мать моего сына, — ответил султан устало. — Она имеет право на уважение.

— Уважение — да. Власть — нет. Помни, сын: женщина в гареме должна молчать и рожать детей. Все остальное — мужское дело.

— А ты, матушка, разве молчала?

Старая женщина замолчала, уязвленная.

— Это другое, — сказала она наконец. — Я — твоя мать. Я — валиде. У меня есть право.

— И у нее будет право, — спокойно ответил султан. — Когда наш сын вырастет, она станет валиде. А до тех пор — она будет тем, кем я захочу.

Хюма-султан поняла, что спорить бесполезно. Но она не сдалась. Она начала плести сеть заговоров, привлекая на свою сторону недовольных визирей, евнухов и наложниц.

Гюльшах знала об этом. Хатидже, ее шпионка в стане врагов, исправно доносила каждую новость.

— Старая лисица готовит удар, — шептала Хатидже. — Она хочет оклеветать тебя перед султаном. Сказать, что ты изменяешь ему с европейским послом.

— Каким послом? — усмехнулась Гюльшах.

— Венецианским. Его зовут Бассано. Он красив. Старая валиде подкупила служанку, которая поклянется, что видела вас вместе.

— Глупо, — сказала Гюльшах. — Слишком просто. Султан не поверит.

— Поверит, если будут доказательства. А они будут. Письма. Написанные твоей рукой.

— Я не умею писать по-итальянски.

— Их переведут, — усмехнулась Хатидже. — Неважно, что в оригинале. Важен перевод.

Гюльшах задумалась.

— Нужно опередить их, — сказала она. — Нанести удар первой.

— Как?

— Я скажу султану, что валиде замышляет против меня. Но не прямо. Я скажу, что боюсь за сына. Что кто-то хочет отравить его. Что я слышала шепоты.

— Это рискованно. Султан может не поверить.

— Поверит, — сказала Гюльшах. — Потому что я скажу правду. Только не всю.

Так она и сделала.

Ночью, когда султан пришел к ней, она заплакала. Впервые за все время. Слезы текли по ее щекам, и она не вытирала их.

-11

— Что случилось? — встревожился он.

— Я боюсь за Мехмеда, — прошептала она. — Кто-то хочет его убить. Я чувствую. Я мать, я знаю.

— Кто? — голос султана стал жестким.

— Я не знаю. Но я слышала, как служанки шептались. Говорили о яде. О молоке кормилицы. О том, что султанская династия не должна наследовать от рабыни.

Султан побелел.

— Ты думаешь, это моя мать?

— Я ничего не думаю, — сказала Гюльшах, опуская глаза. — Я просто боюсь.

Этого было достаточно. Султан приказал усилить охрану сына. А через неделю отправил свою мать в старый дворец — под предлогом «отдыха и молитв».

Хюма-султан уехала, проклиная черкешенку. Но Гюльшах не радовалась. Она знала: эта война не закончена. Просто перерыв.

Посол Бассано прибыл в Стамбул через месяц. Он был красив — высокий, смуглый, с глазами цвета морской волны. Он говорил на семи языках и носил шелка, которые стоили целое состояние.

Султан принял его в тронном зале, окруженный визирями и янычарами. Гюльшах смотрела на прием через решетчатую решетку — женщины не имели права присутствовать при таких церемониях.

Бассано говорил о торговле, о мире, о союзе. Но Гюльшах видела, как его взгляд скользит по залу в поисках... чего? Кого?

После приема к ней пришла Хатидже.

— Плохие новости, госпожа. Старая валиде нашла союзника. Этого посла. Он согласился помочь. За деньги.

— В чем заключается помощь?

— Он напишет тебе письмо. Фальшивое, конечно. На персидском, чтобы ты могла прочитать. Будет приглашать на тайную встречу. А служанка подкинет письмо в твои покои.

— И султан найдет его, — закончила Гюльшах.

— Да.

Она задумалась. Потом улыбнулась.

— Скажи мне, Хатидже, ты помнишь лицо Бассано?

— Помню, госпожа.

— А он запомнил бы твое?

— Вряд ли. Для него все евнухи на одно лицо.

— Тогда слушай, — Гюльшах наклонилась к ней. — Мы напишем другое письмо. От имени Бассано. К валиде. Где он будет благодарить ее за золото и обещать, что очернит меня перед султаном. И мы подкинем это письмо туда, где его найдет султан.

Хатидже побледнела.

— Это игра с огнем, госпожа. Если султан узнает...

— Не узнает, — перебила Гюльшах. — Потому что мы сделаем все аккуратно. Ты сможешь найти писца, который напишет письмо почерком Бассано?

— Найду.

— Действуй.

План сработал идеально.

Через три дня султан нашел письмо в покоях своей матери. Письмо было на итальянском, но переводчик быстро перевел его. Султан прочитал и пришел в ярость.

Он вызвал Бассано на ковер. Посол клялся, что это подделка. Но доказательств у него не было. Его выслали из страны с позором. А валиде лишили последних привилегий.

Гюльшах смотрела на эту сцену из-за решетки и чувствовала, как внутри нее растет холодное, спокойное удовлетворение.

«Еще один ход, — подумала она. — Еще одна клетка закрылась. Но я все еще в игре».

Когда Мехмеду исполнилось пять лет, султан объявил свое решение на заседании дивана — совета министров.

— Я женюсь на Гюльшах, — сказал он, и в зале воцарилась тишина. — Она станет моей законной женой. И матерью моих детей.

Великий визирь, старый Ибрагим-паша, осмелился возразить:

— Повелитель, законы шариата запрещают...

— Я меняю законы, — перебил султан. — Отныне султан имеет право жениться на любой женщине, которую выберет. Даже если она рабыня. Это мое слово. Кто против — может уйти в отставку.

Никто не ушел. Все промолчали.

Свадьба была скромной — по желанию Гюльшах. Она не хотела пышных церемоний.

— Я не игрушка, которую выставляют напоказ, — сказала она султану. — Я женщина. И я хочу, чтобы этот день запомнили не шелка и драгоценности, а клятвы.

Они обменялись клятвами в маленькой комнате, где горели только две свечи.

— Я беру тебя в жены, Зарифа, — сказал султан, и его голос дрожал. — В горе и радости, в богатстве и бедности, в жизни и смерти.

— Я беру тебя в мужья, Мехмед, — ответила она. — И клянусь: я никогда не предам тебя. Ни за какие сокровища мира. Ни за какую власть. Ты мой. А я — твоя. Навсегда.

Он поцеловал ее, и в этом поцелуе было столько нежности, сколько не было за все годы их близости.

— Спасибо, — прошептал он. — За то, что научила меня любить.

— Я еще не научила, — улыбнулась она. — Это только начало.

Но счастье длилось недолго.

Через два года султан заболел. Болезнь пришла внезапно — жар, кашель, слабость. Врачи разводили руками, пили отвары, читали заклинания. Ничего не помогало.

Гюльшах не отходила от его постели.

— Ты не умрешь, — говорила она, вытирая пот с его лба. — Ты не имеешь права умирать. Я не отпущу тебя.

— Я люблю тебя, Зарифа, — шептал он, теряя сознание. — Ты была лучшим, что случилось в моей жизни.

— Не говори как на смертном одре, — злилась она. — Ты будешь жить. Слышишь? Я прикажу!

Но приказы не действовали на болезнь.

В последнюю ночь он позвал ее к себе. Собрал последние силы.

В иллюстративных целях
В иллюстративных целях

— Ты должна править, — сказал он. — Наш сын еще мал. Ты станешь регентшей. Я оставил указ. Никто не посмеет спорить.

— Я не хочу править, — заплакала она впервые за много лет. — Я хочу, чтобы ты жил.

— Ты справишься, — он улыбнулся слабой улыбкой. — Ты всегда справлялась. Ты — львица. Помнишь? В тот первый вечер у фонтана... ты сказала, что мы оба в клетке... Я тогда не понял... Теперь понял... Ты была права... Мы оба были в клетке... Но ты... ты научилась летать...

Он закрыл глаза.

— Не уходи, — прошептала она, сжимая его руку. — Не оставляй меня одну.

Но он уже не слышал.

Султан Мехмед умер на рассвете, когда первые лучи солнца коснулись куполов мечетей. Гюльшах сидела рядом с ним, держа его руку, и смотрела, как уходит жизнь из его глаз.

Она не плакала. Она сидела и смотрела.

«Теперь я одна, — подумала она. — Теперь я — все. Защита и угроза. Мать и отец. Императрица и рабыня. Все в одном лице».

Она встала, поправила платье, вытерла лицо.

— Приготовьте тело к погребению, — сказала она слугам спокойным голосом. — И позовите визирей. У нас много работы.

Так началось правление Гюльшах.

Она стала регентшей при малолетнем сыне Мехмеде Втором. Ей было тридцать два года.

Визири пытались спорить. Они не хотели подчиняться женщине. Но Гюльшах быстро объяснила им, кто в доме хозяин.

— У меня есть указ султана, — сказала она на первом заседании дивана. — У меня есть армия, которая верна мне. У меня есть сын, который станет султаном. А у вас — только ваши бороды и ваши амбиции. Не путайте их с властью.

— Женщина не может править империей, — осмелился сказать один из визирей.

— Эта женщина, — Гюльшах подошла к нему вплотную, — правила гаремом, когда вы еще сосали материнскую грудь. Эта женщина пережила три покушения, двух мужей и одну гражданскую войну. Так что не смейте говорить мне, что я могу или не могу.

Визирь замолчал.

Она правила пятнадцать лет. За это время она провела налоговую реформу, построила двадцать мечетей и тридцать школ. Она принимала послов, заключала мирные договоры, отправляла армии в походы.

Она делала все, что делал бы султан. Только лучше.

В гареме она больше не жила. Она переселилась в покои, которые раньше занимал ее муж. И спала с кинжалом под подушкой.

— Ты боишься? — спросила ее однажды Нигяр, которая осталась ее верной подругой.

— Я не боюсь, — ответила Гюльшах. — Я осторожна. Страх — это паралич. А осторожность — это жизнь.

— Ты когда-нибудь любила его? — спросила Нигяр. — По-настоящему?

Гюльшах помолчала.

— Я любила его больше жизни, — сказала она тихо. — Но я никогда не говорила ему об этом. Слишком боялась, что он использует мою любовь против меня.

— А теперь?

— А теперь поздно, — она вздохнула. — Он мертв. А я жива. И я буду жить за нас двоих.

Она умерла в возрасте сорока семи лет. Внезапно — во сне, без боли, без криков.

Ее сын, Мехмед Второй, ставший султаном в шестнадцать лет, плакал у ее постели три дня.

— Ты научила меня всему, мама, — шептал он. — Как править. Как любить. Как ненавидеть. Как прощать. Что мне делать без тебя?

Но Гюльшах не слышала.

Ее похоронили рядом с мужем, в мавзолее, который она построила при жизни. Надгробная плита была простой, без украшений. Только одна фраза, высеченная на камне:

«Она была рабыней, но умерла императрицей. Она была клеткой, но научила летать».

Легенды говорят, что в день ее смерти Босфор покрылся алыми лепестками роз. Рыбаки клялись, что видели двух лебедей — белого и черного — которые плыли рядом, а потом взлетели в небо и исчезли в облаках.

И еще говорят, что по ночам, когда луна особенно яркая, в саду старого дворца можно услышать шепот. Женский голос читает стихи на персидском, а мужской — смеется в ответ.

— Ты помнишь ту ночь у фонтана? — спрашивает женский голос.

— Я помню каждый миг, — отвечает мужской.

— Мы победили?

— Мы жили. А это главная победа.

И тогда ветер стихает, луна улыбается, и звезды загораются чуть ярче.