Я сижу на железном стуле в коридоре второго этажа городской больницы, и единственное, что я сейчас слышу, это капание из крана в процедурной. Кран не закрыт до конца, и каждая капля отбивает что́-то своё, отдельное, ни к чему не относящееся. Половина первого ночи. Рядом со мной спит Тамара, моя сестра. Она приехала из Ижевска ещё вечером, когда мне позвонили с результатами первых анализов и сказали: приходите, нужно поговорить. Тамара бросила всё и приехала. Сидит теперь, голова набок, рот чуть приоткрыт. Пальто не сняла, только расстегнула. Я смотрю на неё и думаю: какая она стала старая. И сразу же думаю: это я стала старая, а она просто устала.
На улице мороз. Я не знаю, сколько градусов, но стекло в окне в конце коридора совсем белое, всё в наледи изнутри. Январь в Сарапуле всегда такой, серый и глухой. Ёлки уже убрали отовсюду, и город сразу стал меньше. Праздники кончились, а новая жизнь, которую все обещают себе в январе, как-то не началась ни у кого.
Мне шестьдесят два года. Я настройщик пианино. Была настройщиком. Вот в чём дело.
В конце ноября директор музыкальной школы, Василий Петрович, попросил меня зайти. Я зашла. Кабинет у него маленький, и там всегда пахнет старой бумагой и растворимым кофе. Он сидел за столом и не смотрел на меня. Долго что-то перекладывал. Потом сказал: Римма Сергеевна, вы понимаете, ситуация такая. Финансирование. Ставку сокращают. Ваша ставка.
Я не плакала. Я спросила: когда. Он сказал: с первого декабря. Я кивнула и ушла. Вышла на улицу, и там уже темно было, хотя только четыре часа дня. Снег шёл мокрый, тяжёлый. Я шла домой и думала: тридцать один год. Тридцать один год я настраивала инструменты в этой школе. Я знала каждое пианино по имени, это звучит странно, но это правда. Старый «Беккер» в третьем классе, который чуть сипел на верхней октаве и который я никак не могла довести до идеала, и в конце концов перестала пытаться и просто приняла его таким. «Красный октябрь» в актовом зале с тугими клавишами, которые дети боялись. Кабинетный «Петроф» у Нины Ивановны, который она берегла как ребёнка и протирала тряпочкой после каждого урока.
Я знаю, как пахнет нутро пианино. Это запах войлока, старого дерева, металла и ещё чего-то, чему я не могу подобрать названия. Это запах времени, наверное. Когда поднимаешь крышку и смотришь внутрь, на молоточки и струны, на весь этот сложный порядок, который держит звук, мне всегда было хорошо. Спокойно. Я понимала, что делать. Берёшь камертон, ударяешь, слушаешь. Слух у меня абсолютный, это редкость среди настройщиков, мне говорили. Я слышу, когда что-то не так, ещё до того как осознаю это умом. Тело знает раньше головы.
И вот этого больше нет.
Декабрь я прожила как в вате. Ходила в магазин, варила суп, смотрела телевизор, не понимая, что там говорят. Тамара звонила каждый день. Я говорила: всё нормально, ищу частных клиентов. Это была правда наполовину. Я действительно сделала несколько звонков. Но когда мне говорили «да, приходите», я чувствовала что-то странное. Это не моё. Прийти в чужую квартиру, где стоит инструмент, которого ты не знаешь, где пахнет чужой едой и чужой жизнью, настроить и уйти. Не то. Совсем не то.
А потом начались анализы. Я и сама не поняла, когда именно всё это началось. Устала, думала. Зима. Возраст. Но врач сказала: надо смотреть внимательнее. Назначила анализы, потом ещё анализы, потом УЗИ, и всё тянулось и тянулось, и вот мы с Тамарой сидим в больничном коридоре и ждём, пока дежурный врач найдёт результаты последнего исследования. Нас попросили подождать. Уже больше часа.
Тамара во сне вздрагивает и снова успокаивается. У неё тоже давление, тоже суставы, тоже всё что положено в нашем возрасте. Мы обе уже не молоденькие, это надо просто принять. Но принять почему-то трудно.
Коридор длинный и бледный. Лампа дневного света над нами гудит чуть слышно. Под ногами линолеум в крупную серую клетку, протёртый у двери процедурной. На стене напротив висит доска с расписанием, но половина букв уже отклеилась. Я читаю то, что осталось, просто чтобы занять глаза.
Я думаю о «Беккере». О том, что сейчас его, наверное, никто не настраивает. Или пришёл кто-то чужой, незнакомый, который не знает, что у него сипит верхняя октава и что с этим уже ничего не сделать, просто принять. Новый человек будет мучить инструмент, добиваться идеала, который недостижим, и уйдёт раздражённый. А «Беккер» останется стоять и молчать, и дети будут садиться за него и играть гаммы, и никто не будет знать, что он немного не в порядке.
Мне почему-то от этого больно. Больнее, чем от анализов.
Я достаю из сумки термос. Тамара налила мне чай перед тем, как задремала. Чай уже еле тёплый, но всё равно хорошо. Сладкий, с чабрецом. Тамара всегда кладёт чабрец, с детства так делает. Я держу кружку обеими руками и думаю: мы с ней очень разные. Она громкая, решительная, она звонит во все инстанции и добивается своего. Я тихая. Я всю жизнь слушала, как звучат вещи, а не как звучат слова. Может, это и была моя ошибка. Надо было говорить больше.
Часа через полтора выходит врач. Молодая женщина, усталая. Она говорит тихо, чтобы не будить других, кто спит в коридоре на стульях. Картина, говорит она, неоднозначная. Есть кое-что, на что нужно обратить внимание. Но ничего срочного, ничего экстренного. Приходите послезавтра, поговорим подробно.
Неоднозначная. Я киваю. Врач уходит.
Тамара проснулась от наших голосов. Смотрит на меня испуганно. Я говорю: всё нормально. Она хочет спросить подробности, я вижу по её лицу, но она не спрашивает. Просто берёт меня за руку. Рука у неё тёплая и немного шершавая. Мы сидим так молча. За окном ничего не видно, только белое стекло.
Потом Тамара снова засыпает. Она умеет вот так, быстро, в любых обстоятельствах. Я завидовала ей всю жизнь.
Я опираюсь на её плечо. Она не просыпается. От пальто пахнет зимой, немного нафталином и ещё чем-то домашним, знакомым с детства. Я закрываю глаза.
Я думаю о том, что послезавтра узнаю, что там неоднозначного. Может, ничего страшного. Может, страшное. Не знаю.
Я думаю о том, что надо всё-таки позвонить ещё в несколько мест насчёт работы. Есть же другие школы. Есть же люди, у которых дома стоят инструменты, которые никто не слушает. Я могу слушать. Это я умею.
Я думаю о «Беккере» и о том, что, в общем-то, сипящая верхняя октава это не так страшно. Это просто особенность. Можно играть и так.
Лампа над головой гудит. Капает кран. Тамара дышит ровно.
Я засыпаю.
И мне спокойно. Впервые за очень долгое время мне просто спокойно.