Я приехала к маме в воскресенье, как обычно. Автобус плёлся через весь город, за окном мело, и мелкий снег залеплял стекло так, что огни проспекта расплывались в белёсые пятна. Февраль в Нижнекамске всегда такой: не злой, не с морозом, а просто серый и бесконечный. Как будто время перестало идти и просто стоит на месте, переминаясь с ноги на ногу.
У мамы в квартире пахнет старостью и кашей. Это не упрёк, просто так пахнет. Гречка, чуть пригоревшая, и ещё чтото затхлое, как от нестираного белья, хотя соседка Лидия Ивановна приходит два раза в неделю, помогает. Я с порога сказала громко: "Мам, это я, Дина". Сказала, потому что так надо. Потому что если войти молча, она пугается.
Мама сидела в кресле у телевизора. Телевизор не работал, экран был тёмным, но она смотрела на него. Повернулась на мой голос, и в её глазах мелькнуло чтото вроде интереса. Не узнавание. Именно интерес. Такой, с каким смотрят на незнакомого человека, который зашёл не туда.
"Здравствуйте", сказала мама. Вежливо. Совсем вежливо.
Я поставила сумку на пол у вешалки. Там была банка тушёнки, хлеб, кефир и мандарины. Мандарины она любила всегда. Я всё время привожу мандарины, уже, наверное, полгода подряд, и каждый раз надеюсь, что запах сработает, что чтонибудь щёлкнет у неё внутри. Не щёлкает.
"Как вы себя чувствуете?" сказала я. Не "как ты", потому что на "ты" она начинает нервничать с незнакомыми людьми.
"Ничего. Спасибо. Вы от Тани?"
Таня. Это я должна была знать. Таня это соседка по коммуналке, в которой мама жила лет тридцать пять назад, до того как переехала сюда, в эту двушку. Таня умерла ещё в девяносто восьмом.
"Нет", сказала я. "Я сама по себе".
Мама кивнула, будто это объяснение её вполне устроило. Потом попросила чаю. Я пошла на кухню.
Газовая плита у неё старая, конфорка справа не горит, я знаю наизусть. Поставила чайник на левую. Пока ждала, вытерла стол, который был липким от чегото. Нашла в холодильнике прокисший суп в кастрюле, вылила, кастрюлю помыла. Сделала всё это механически, потому что руки уже знают, что делать в этой кухне. Голова в это время была где-то ещё. Голова стояла в дверях той комнаты и смотрела на маму, которая сидит и смотрит на тёмный экран.
Мне сорок шесть лет. Я работаю в редакции, пишу про городские дела: открытия магазинов, ремонт дорог, иногда чтонибудь человеческое, про людей. Коллеги знают, что у меня мама болеет. Никто особо не спрашивает, и я рада. Не потому что скрываю, а потому что объяснять это невозможно. Люди обычно говорят: "Это тяжело, держись". И кивают. И идут дальше. А ты держишься.
Я налила чай в её любимую кружку с котом. Кружку я купила года три назад, когда ещё думала, что знакомые вещи помогают. Отнесла в комнату. Мама взяла кружку обеими руками, осторожно, и подула на пар. Это движение было таким привычным, таким родным, что у меня перехватило дыхание на секунду. Вот оно. Вот мама. Но нет. Движение есть, а мамы нет.
Я села на диван напротив. Мы помолчали. За окном ветер гнал снег вдоль дома, и было слышно, как стекло чуть дрожит в раме. Рама рассохлась ещё летом, надо заклеить, я всё время об этом думаю и не делаю.
"У вас есть дети?" спросила мама. Она смотрела на меня с той самой вежливой внимательностью.
"Нет", ответила я. Это правда.
"Это хорошо", сказала она после паузы. "Дети это хлопоты".
Я не знала, смеяться или нет. Наверное, ни то ни другое. Я просто сказала: "Наверное".
Мама отпила чаю. Потом спросила, не знаю ли я, где Нина. Нина это я. Дина то есть. Она всегда называла меня Динка, а полное имя не любила. Но Нина это уже совсем другой человек. Нину я не знаю.
"Не знаю", сказала я. "Может, придёт попо́зже".
Мама вздохнула. "Она обещала принести мои туфли от сапожника. Ещё на той неделе".
Я смотрела на её ноги. На ней были тёплые носки с оленями, те самые, которые я привезла в декабре. Ноги маленькие, как у ребёнка почти. Я помню, как эти ноги ходили по нашей старой квартире. Шаркающий звук маминых тапочек по линолеуму. Это был звук дома. Теперь она шаркает так же, и линолеум тот же, а звук уже не тот.
"Принесёт", сказала я. "Не беспокойтесь".
Потом мама задремала прямо в кресле, не выпуская кружку. Я тихо взяла у неё кружку, поставила на тумбочку. Накрыла её пледом. Плед старый, шерстяной, с запахом нафталина. Я ненавижу этот запах и каждый раз думаю, что надо постирать, и каждый раз забываю, или нет, не забываю, просто не делаю. Потому что мама требует именно этот плед. Или требовала. Теперь она уже не требует ничего. Ей всё равно.
Я стояла над ней минут пять. Смотрела на её лицо. Оно стало меньше за последние годы, как будто усохло. Морщины глубже, щёки провалились немного. Но нос тот же. Нос точно мой, или мой точно её, не знаю как это правильно сказать. Одинаковый нос.
Я ей нравлюсь, подумала я. Этой вежливой незнакомке, которая считает меня кемто от Тани, я нравлюсь. Она разговаривает со мной охотно, пьёт мой чай, не гонит. Может, это чтото. Может, это не ничто.
На обратном пути автобус снова полз через город. Я сидела у окна и смотрела на улицу. Фонари. Сугробы. Ларёк с шаурмой, из которого валит пар. Пьяный мужик у остановки, нет, не пьяный, просто ему холодно и он переминается. Обычный город, обычный февраль.
Я думала вот о чём. Есть такая штука в работе журналиста: ты приходишь к человеку, которого не знаешь, и за час разговора он рассказывает тебе всё. Про жизнь, про горе, про что угодно. Потому что ты чужая, а чужой почемуто легче. Я это знаю, я так работала двадцать лет. И теперь я стала для мамы этим человеком. Чужой, которой легче. Которой она говорит про Таню и про туфли, и про то, что дети это хлопоты.
Дома я долго не могла раздеться в прихожей. Просто стояла. Пальто капало с мокрого рукава на пол. Потом всё же разделась, повесила, пошла на кухню.
Окно в кухне было приоткрыто, я не помню, когда открыла. Из щели тянуло февралём: сырым, холодным, с запахом снега и чегото горького, то ли от соседей сверху готовят, то ли просто улица так пахнет в этот месяц. Я подошла и закрыла окно. Плотно. Щёлкнула задвижка.
Потом налила воды в ковшик, поставила на плиту. Достала из шкафа пачку чая. Обычного, чёрного, того, который мы пили с мамой всегда: она заваривала крепко, я разбавляла кипятком до светлого. Она всегда говорила, что я порчу чай. Я всегда говорила, что не порчу.
Я заварила крепко. Как она любит.
Выпить его я собиралась сама.
Не знаю, что это значит. Может, ничего. Может, просто привычка рук, которые помнят. А может, я решила чтото. Не громко, не торжественно. Просто решила, что буду приезжать. Каждое воскресенье. Буду привозить мандарины. Буду пить её чай. Буду сидеть рядом с этой вежливой незнакомкой в носках с оленями и отвечать на вопросы про Нину. Буду говорить: "Придёт попо́зже". Снова и снова.
Не потому что это помогает. Не потому что она вспомнит. А потому что она мама, а я Дина. И чтото из этого ещё есть. Где-то там, под тёплым пледом с нафталином, под закрытыми глазами, под всем тем, что болезнь забрала и не отдаст.
Чай был горячий. Я обожгла губы и не убрала кружку. Держала. За окном мело. Февраль не собирался кончаться.