Мама записывала рецепты в обычную школьную тетрадь в клетку. Таких тетрадей было три. Одна совсем растрепалась, обложка держалась на честном слове, страницы пожелтели по краям и немного пахли подсолнечным маслом. Эту тетрадь я забрала себе после похорон. Просто сунула в сумку, пока сестра разговаривала с соседкой в коридоре, и ничего никому не сказала.
Прошло уже полтора года. Тетрадь лежала в кухонном ящике, под прихватками и старыми крышками от кастрюль. Я её не открывала. Просто знала, что она там.
А в мае что-то сдвинулось. Не знаю как объяснить. Может, сирень виновата. У нас в Порхове сирень цветёт так, что голова кружится, если окно открыть. Весь май окна у меня были нараспашку, тополиный пух летел через подоконник прямо на стол, и запах этот, густой, почти сладкий, забивал всё остальное. И вот в один из таких вечеров, когда я пришла с работы, разулась у порога, прислонилась спиной к дверному косяку и просто постояла в тишине, я вдруг подумала: надо сделать щи. Мамины щи из квашеной капусты.
Я полезла в ящик, достала тетрадь. Долго держала в руках, не открывая. Обложка была чуть влажноватой, это просто мне казалось, наверное. Мамин почерк, угловатый, немного детский, с буквой «д», которая у неё всегда была похожа на цифру «9». Я нашла страницу быстро, она помнила себя сама, раскрылась сразу.
«Щи суточные. Капусту не отжимать сильно. Лук пассеровать до мягкости, не до золота. Томат класть немного, совсем чуть. Мясо лучше свиное с косточкой, варить долго».
И всё. Никаких граммов, никакого времени. Она всё делала на глаз, всю жизнь, и предполагала, видимо, что я тоже умею. Или что она всегда будет рядом и объяснит.
Я купила всё, что надо, ещё по дороге с работы зашла в магазин на Лужской. Свинина с косточкой нашлась, капуста квашеная в большой бочке стояла у входа, пахла резко и кисло. Я взяла целлофановый пакет, попросила продавщицу зачерпнуть побольше. Дома выложила всё на стол, вымыла руки, поставила кастрюлю.
Готовила я аккуратно. Даже слишком аккуратно, наверное, всё время сверялась с тетрадью, перечитывала одну и ту же строчку. «Лук до мягкости». Я помешивала его на сковороде и смотрела, как он оседает, становится прозрачным. Запах стоял хороший, домашний. Мясо уже булькало в кастрюле, пена поднималась, я снимала её ложкой, старательно, как будто от этого зависело что-то важное.
За окном было ещё светло. Длинный майский вечер никак не хотел заканчиваться. С улицы доносились голоса, чьято собака лаяла через дорогу, потом замолчала. Я варила щи и думала о маме. Не специально думала, просто она присутствовала в этом процессе, в каждом движении. Вот так она стояла у плиты. Вот так вытирала руки о фартук. Вот так пробовала с ложки и чуть щурилась.
Через два часа я налила себе тарелку.
Села к окну. Тополиный пух прилетел и лёг на подоконник, я смахнула его ладонью. Попробовала.
Щи были хорошие. Наваристые, кисловатые в меру, мясо мягкое. Всё правильно. Всё технически верно.
Но это были не мамины щи.
Я не могу объяснить в чём разница. Вкус был похожий. Запах тоже. Но чегото не хватало, какого-то последнего слоя, который не записывается в тетрадь. Может быть, дело в руках. Может, в том, сколько лет нужно прожить, чтобы так вот просто, не думая, добавить нужное количество томата. Может, в том, что она варила эти щи всю зиму, каждые две недели, сорок лет подряд, и они были пропитаны этим повторением, этой уверенностью.
А у меня не было уверенности. Я стояла над кастрюлей и боялась ошибиться.
Я съела половину тарелки. Потом просто сидела и смотрела в окно. Небо над крышами стало розоватым, потом серым. Где-то далеко, за рекой, мычала корова. Я в Порхове выросла, и это мычание для меня такой же звук, как машины или голоса, просто фон. Но в тот вечер я его услышала. Как будто всё стало немного тише внутри, и поэтому снаружи стало слышнее.
На следующей неделе я попробовала другое. Открыла тетрадь на пирогах. Мама пекла пироги с луком и яйцом, это было её коронное. На любой праздник, на любые гости. Я помню, как она их делала в большой миске, руки в муке по локоть, тесто она обминала долго и с удовольствием, я в детстве любила смотреть.
Запись была такая же краткая. «Тесто дрожжевое. Дать подойти два раза. Лук не жалеть».
Я купила дрожжи. Муку уже взяла с запасом. В субботу с утра поставила тесто, накрыла полотенцем, убрала в тепло. Пока оно подходило, порезала лук, поджарила с яйцами. Запах стоял такой знакомый, что у меня сжалось где-то под рёбрами.
Тесто поднялось хорошо, я обмяла его, как помнила, как видела тысячу раз. Лепила пироги на доске, припорошённой мукой. Руки были в тесте, тепло, мягко. Это ощущение почти совпадало. Почти.
Пироги вышли красивые. Румяные, ровные. Я съела один горячим, прямо с противня, обожгла язык. Хороший пирог. Добротный.
Не тот.
Я позвонила сестре. Просто так, без повода.
«Ты чего?» спросила она.
«Ничего. Пироги пеку».
Молчание.
«Мамины?»
«Пытаюсь».
Она помолчала ещё немного. «Я тоже пробовала. Не получается».
Мы помолчали вместе, через телефон, через двести с лишним километров. Сестра живёт в Пскове, у неё двое детей, работа, муж. Мы нечасто говорим. Но в тот момент этого молчания нам, наверное, хватило.
«Венера», сказала она.
«Да».
«Ты как вообще?»
«Нормально».
Нормально. Слово, за которым у нас принято прятать всё остальное. Она поняла, я знаю. Но ни она, ни я не полезли дальше. Не принято у нас. И, может, правильно.
После того звонка я ещё долго сидела на кухне. Пироги остывали на решётке, их было штук двенадцать, явно слишком много на одного человека. Я отложила половину в пакет, решила отнести соседке Тамаре Ивановне, она пожилая, живёт одна, иногда я ей продукты приношу с рынка.
Вышла вечером. Небо было ещё совсем светлое, этот долгий майский вечер, который не спешит никуда. Сирень у подъезда цвела вовсю, тяжёлая, лиловая, чуть опустившая ветки. Я остановилась на секунду, потрогала соцветие пальцем. Оно было прохладным и плотным.
Тамара Ивановна открыла сразу, будто ждала.
«Пирожки принесла», сказала я и протянула пакет.
Она взяла, понюхала прямо через целлофан, кивнула. «С луком? Мама твоя всегда с луком пекла».
«Она учила», ответила я. Что-то другое говорить не стала.
Я шла обратно и думала: вот в чём, наверное, дело. Не в рецепте. Не в руках и не в опыте даже. Просто когда мама готовила, она готовила для кого-то. Для нас. Для отца. Для гостей. Она вкладывала в это какую-то направленность, что ли. А я готовлю для себя одной, в тихой квартире, в которой кроме меня никого нет. И, может, вкус отличается именно поэтому. Потому что еда чувствует, для кого она.
Это, конечно, глупость. Я понимаю, что глупость. Но мне так думать немного легче.
Тетрадь я теперь держу не в ящике, а на полке, рядом с другими книгами. Она стоит корешком наружу, и корешка у неё нет, он давно отвалился, но она стоит. Иногда я её достаю, листаю. Нахожу что-то новое, что раньше не замечала. Вот рецепт ватрушек с творогом. Вот кисель, «ягодный, летний». Вот пометка на полях, мамина рукой: «добавить чуть сахара, Венере нравится послаще».
Она помнила. Записала. Для меня, хотя и не знала, что это будет для меня.
Я буду продолжать готовить по этой тетради. Не потому что получается так же. Не получается, и, наверное, уже никогда не получится. А просто потому что это единственный способ, который у меня есть. Открываю страницу, читаю её угловатый почерк с «д» похожей на «9», и начинаю. Руки делают своё дело. За окном тополиный пух, сирень, длинный вечер. Я варю, жарю, мешаю.
И это, наверное, тоже что-то значит.