Бабушка умерла в марте, и я не успела.
Не успела не в смысле, что опоздала на похороны. Опоздала раньше. На месяц, на год, на несколько лет. Не успела сказать то, что надо было сказать, пока она ещё понимала слова и узнавала моё лицо.
Мне семьдесят семь лет. Я всю жизнь проработала агрономом, привыкла к точности: что посеешь, когда посеешь, при какой температуре почвы. Я знаю, что у каждого дела есть свои сроки. И всётаки я прозевала срок. Это странно понимать в моём возрасте, но я прозевала.
В апреле я приехала в Котовск. Дочь предлагала не ехать, говорила: «Мама, тебе тяжело, зачем ты». Но я поехала. Мне нужно было посмотреть на бабушкин дом, на её улицу, на берёзы перед окнами. Нужно было просто побыть там, где она была.
Котовск в апреле пахнет как везде в апреле: мокрой землёй, раскисшей корой, чемто прелым и одновременно живым. Я всегда любила этот запах, потому что он означал работу, потому что земля, которая начинает дышать после зимы, это и есть моя специальность. Но в этот раз запах тревожил. Я шла от автостанции пешком, несла сумку с термосом и парой вещей, и думала о том, что земля оттаивает, а бабушки больше нет.
Её звали Клавдия Ивановна. Она прожила девяносто один год и последние четыре из них почти не выходила из дома. Я приезжала редко: дела, здоровье, расстояние. Отговаривала себя именно этим. Говорила себе: она в порядке, соседка Зина заходит, дочь её, то есть моя тётка Люба, живёт в двух кварталах. Всё под контролем. Ничего страшного.
А последний раз я была у неё в ноябре. Мы сидели на кухне, пили чай, она держала чашку обеими руками, потому что пальцы у неё дрожали. Окно было в каплях, за окном качались голые ветки. Она сказала мне что-то... нет, не чтото важное. Она сказала, что Зина принесла варенье из кизила, и оно кислее, чем надо. Вот и весь разговор. Я кивала, смотрела на её руки, думала о том, что надо выезжать до темноты, что у меня обратный автобус в шестнадцать тридцать.
Я не сказала ей тогда ничего. Ничего из того, что сейчас не даёт мне спать.
Дом её стоит на улице Садовой. Тётка Люба отдала мне ключ, сама не смогла прийти, у неё давление. Я открыла замок, вошла. Внутри пахло застоявшимся воздухом и какимто лекарственным, не резким, просто присутствующим в каждой комнате. На подоконнике стояли три горшка с геранью, и она цвела. Красная, яркая, живая. Бабушки нет уже месяц, а герань цветёт. Я не знаю почему, но это меня почти сломило.
Я посидела за её кухонным столом. Провела ладонью по клеёнке: гладкая, чуть липкая у краёв. Стол небольшой, табуреток четыре. Мы никогда не сидели все четыре, нас никогда не набиралось столько одновременно. Из форточки тянуло холодом и птичьим криком. Какаято птица кричала прямо за окном, настойчиво, как будто требовала ответа.
Потом я вышла. Не знаю зачем, просто в доме стало невыносимо стоять.
Бабушка ходила в церковь. Всю свою сознательную жизнь, насколько я помню. Не фанатично, без показного, просто ходила. В Котовске есть Никольский храм, не очень большой, с синими куполами. Я его знала всегда, сколько себя помню, потому что бабушка иногда брала меня с собой. Мне тогда было лет восемь или десять, я стояла рядом с ней, скучала, смотрела на свечи, на иконы, на старух в платках. Бабушка крестилась легко и привычно, а я не знала куда деть руки.
Я решила зайти. Не потому что верующая. Просто бабушка там бывала. И мне хотелось оказаться там, где она бывала.
Апрельский день был серый, но не мрачный. Лужи на дорожке к храму отражали небо. Я шла осторожно, обходила их, хотя сапоги резиновые и можно было не обходить. Просто привычка: не идти напролом там, где можно обойти.
В церкви было тихо. Несколько женщин, пожилых, старше меня или примерно моего возраста, стояли в разных местах. Горели свечи. Пахло воском и ладаном, и этот запах был точно из детства, точно тот же самый, ни на что не похожий.
Я взяла свечу, поставила её. Постояла.
И ничего не почувствовала. Совсем ничего. Не стало легче, не стало теплее. Просто тихо и пусто внутри, как в бабушкиной кухне, только без герани и без запаха лекарств. Я смотрела на огоньки свечей и думала: вот, ты пришла. И что теперь?
Одна из женщин подошла ко мне. Пожилая, в тёмном платке, с добрым усталым лицом.
«Вы издалека?» - спросила она тихо.
«Из Тамбова», - сказала я.
«По делу или навестить?»
«Навестить», - сказала я. И осеклась. Потому что навещать было некого.
Женщина кивнула и отошла. Она не лезла с расспросами, и я была ей за это благодарна.
Я вышла. Постояла на ступеньках. Под ногами был каменный порог, холодный даже сквозь подошву. С куполов капало. Воробьи копались в луже у ограды.
Вот чего я не сказала бабушке. Не в ноябре, не раньше. Никогда.
Я не сказала ей, что она была единственным человеком в моей жизни, при котором я чувствовала себя маленькой девочкой, то есть человеком, которого любят просто так, без причины и без условий. Мой муж любил меня по-своему, дочь любит меня посвоему, это другое. Это взрослая любовь, в ней всегда есть чтото за что. А бабушка просто любила. Просто так.
Я не сказала ей, что помню, как она учила меня завязывать косынку. Как пахли её руки, мылом и чемто ещё, чего я не могу описать словами. Как она говорила мне: «Эвелиночка, поешь». Просто: поешь. Без объяснений и оговорок. Как будто это было самое важное.
Я не сказала ей, что мне жаль. Жаль, что я так редко приезжала. Жаль, что торопилась на автобус в шестнадцать тридцать. Жаль, что не спрашивала её о жизни, о том, что она помнит, о том, что для неё было важным. Она прожила девяносто один год, она видела такое, чего я не представляю. А я говорила с ней о кизиловом варенье.
Я не сказала ей спасибо.
На улице было прохладно, но не зябко. Пахло сырой землёй, этот запах не уходил. Я дошла до лавки у ограды, села. Доски были мокрые, но я не встала. Сидела и смотрела на купола.
В агрономии есть понятие: упущенное время. Если ты не посеял в срок, не поможет ни удобрение, ни полив, ни любые усилия потом. Срок вышел, и урожай уже не тот. Я знала это всю жизнь профессионально. И не применила к себе.
Птицы кричали в ветках за оградой, несколько сразу, шумно и без остановки. Они вернулись, апрель, всё как положено. Вечер приближался медленно, небо светлело на западе полосой. Длинный апрельский вечер, я совсем забыла, что в апреле так долго светло.
Мне надо было идти к тётке Любе, она ждала к ужину. Надо было встать с мокрой лавки, надо было идти. Но я ещё сидела.
Я думала о том, что бабушка ходила сюда много лет. Вот этой же дорожкой, мимо этих луж, может, смотрела на эти же купола. И что-то, наверное, находила. Какой-то покой. Или не покой, а просто место, где можно стоять и молчать, и это будет принято.
Мне никогда не было дано понять, что она чувствовала здесь. Я атеист, я всю жизнь работала с землёй и знаю, что земля живёт по своим законам, безо всякой мистики. Но сейчас, на этой мокрой лавке, я подумала: может, дело не в вере. Может, дело просто в том, чтобы иметь место, куда прийти и сказать вслух то, что иначе некому говорить.
Я не умею этого. Не научилась.
Встала. Подняла сумку. Луж на обратной дороге было больше, чем я заметила, когда шла сюда. Или просто теперь смотрела под ноги внимательнее. Земля у обочины была тёмная, рыхлая, хорошая земля, суглинок. Я остановилась и потрогала её носком сапога. Оттаяла. Сантиметров на пять точно, а дальше ещё холодная.
Когда я шла мимо бабушкиного дома, окно с геранью горело красным в последнем свете.
Я остановилась. Постояла. Потом достала телефон, хотела набрать дочь, но не набрала. Убрала обратно. Подумала: надо будет сказать ей, когда приеду. Надо будет...