Октябрь в тайге наступает без предупреждения. Ещё вчера сосны стояли зелёные и прямые, как солдаты на параде, а сегодня утром Семён Рогачёв вышел из барака и увидел, что земля между делянкой и вагончиком побелела от первого заморозка.
Он потоптался на крыльце, поскрипел ботинками по льдистой траве и посмотрел на небо. Небо было белёсое, низкое, с рваными тучами над сопками. Запах из трубы лесопилки тянулся горьковатый, смоляной. Семён поднял воротник фуфайки и пошёл к вагончику, где уже сидели мужики.
Бумага лежала у него во внутреннем кармане, сложенная вчетверо. Он нащупал её ещё в дороге, когда шёл от конторы, и с тех пор трогал раз пять: холодная, хрустящая, с фиолетовой печатью районного исполкома. Разрешение. Живое, настоящее, с подписью и всем прочим. Он его ждал семь месяцев.
В вагончике пахло табаком, прогорелым железом от буржуйки и немного самогоном, потому что Кузьма Ефремович, самый старший в бригаде, всегда держал в кармане маленькую флягу. Не пил, просто держал. Говорил: «На всякий случай».
Народу набилось восемь человек. Паша Грибов, молодой, прошлой весной пришедший из армии, сидел на верстаке и грыз спичку. Витька Сарычев и Колька Ненашев переговаривались вполголоса у окошка, замёрзшего по краям. Дементьев Гриша, механик, возился с какой-то гайкой. Остальные просто стояли, потому что сесть было некуда.
Семён вошёл, снял шапку, потёр лысеющий затылок.
– Ну, – сказал он. И больше ничего.
Мужики замолчали. Даже Дементьев положил гайку.
Семён достал бумагу. Развернул. Положил на стол, придавил граненым стаканом, в котором плескался недопитый чай.
– Вот, – сказал он. – Разрешение на кооператив. Лесопилка наша, если хотим.
Паша первым слез с верстака, подошёл, посмотрел на бумагу, не трогая. Потом посмотрел на Семёна.
– И что это значит? – спросил Паша.
– Это значит, мужики, что больше никому не должны. Ни леспромхозу, ни начальнику Ворожцову, никому. Работаем на себя, прибыль делим сами, план сами себе ставим.
Витька Сарычев присвистнул. Тихо, под нос.
– Семён, – сказал он медленно, – ты понимаешь, чего говоришь? Мы тут живём на всём готовом. Барак, электричество, завоз продуктов. А как кооператив, так всё сами? Солярку сами, запчасти сами, дорогу в распутицу сами?
– Сами, – согласился Семён. – Зато своё.
– Своё, – повторил Витька. Как будто пробовал слово на вкус.
Кузьма Ефремович всё это время молчал. Он сидел на табурете у буржуйки и смотрел на огонь в щель приоткрытой дверцы. Руки держал на коленях. Старые руки, узловатые, с въевшейся в трещины смолой, которую никаким мылом не отмоешь.
– Кузьма Ефремович, – позвал его Семён, – ты чего молчишь?
Старик обернулся. Посмотрел на Семёна долго.
– А ты вчера пьяный был, – сказал он. – Я видел.
Паша фыркнул. Витька отвернулся, чтобы не улыбаться. Дементьев снова взял гайку.
– Вчера был, – не стал спорить Семён. – Сегодня трезвый. Не путай числа, Ефремович. Вчера я выпил, потому что нервничал. Семь месяцев эту бумагу ждал, думаешь, легко?
– Нервничал, – повторил Кузьма. – И много выпил?
– Не твоё дело.
– Может, и не моё, – согласился старик и снова уставился в огонь. – Но я вот думаю. Семён, ты чуешь что ли? Или просто так говоришь?
– Чую, – сказал Семён. – Выгорит, Ефремович. Не может не выгореть.
Кузьма покачал головой. Медленно, как маятник.
– Говорили так в пятьдесят шестом, когда артель нашу объединять начали. Тоже чуяли. Ну и что, объединили. Говорили так, когда соцсоревнование объявили. Чуяли победу. Победили, получили грамоту и полтора рубля премии. Чуяли, Семён, много раз чуяли.
В вагончике стало тихо. Только дрова в буржуйке потрескивали да ветер снаружи шелестел пожухлой листвой.
– Ефремович, – сказал Семён, – ты мне про артель не говори. Это другое.
– Чем другое?
– Тем, что тогда сверху давали. А теперь сами берём. Сами, понимаешь? Горбачёв разрешил кооперативы, закон вышел, я в район ездил, юриста слушал. Всё по-настоящему.
– Горбачёв разрешил, – медленно произнёс Кузьма. – Ладно. Горбачёв сегодня разрешил, а завтра?
– А завтра будет завтра.
– Философ, – сказал Витька Сарычев. Но без насмешки, серьёзно.
Паша опять обошёл стол, посмотрел на бумагу, на этот раз потрогал угол пальцем.
– Семён, – сказал он, – а деньги где взять? Выкупить же надо, ты говорил. Выкуп какой?
– Восемнадцать тысяч.
Паша поднял голову.
– Восемнадцать. Тысяч.
– Восемнадцать, – подтвердил Семён. – Делим на всю бригаду. Нас восемь. Получается по две двести с копейками.
Витька снова присвистнул, уже громче.
– По две двести, – сказал он. – Ну Семён. Ну голова. У меня, знаешь, сколько в сберкассе? Триста сорок рублей и вот столько копеек. – Он показал на пальцах, сколько. – Я три года собирал.
– Я знаю, – сказал Семён спокойно. – У меня у самого нет двух двести свободных. Но есть кредит, Витька. Сберкасса в районе даёт кооперативам кредит. Я узнавал.
– Кредит, – повторил Колька Ненашев. Это было первое слово, которое он сказал с начала разговора. – Кредит на сколько?
– На пять лет. Под три процента.
– На пять лет, – Колька посмотрел куда-то в угол, считая. – Значит, возвращать будем из прибыли?
– Из прибыли. Именно.
– А если прибыли не будет?
– Будет, – сказал Семён. – Куда она денется. Лес берём прямо здесь, пилораму уже знаем до последнего болта, рынок сбыта есть. Я уже говорил со стройконторой в Листвянске. Им доски нужны постоянно, они брать готовы.
Колька помолчал. Потом кивнул, медленно, как будто что-то взвешивал внутри.
– Я в деле, – сказал он негромко.
Семён посмотрел на него с благодарностью.
– Я тоже, – сказал Паша. Быстро, как будто боялся, что передумает.
Дементьев, механик, положил гайку в карман, встал, потянулся.
– Ну и я, раз уж всё равно ничего другого нет, – сказал он без особого энтузиазма. – Всю жизнь на чужого дядю вкалываю. Попробуем на себя.
– Правильно, Гриша, – обрадовался Семён. – Молодец.
– Да ладно, – отмахнулся Дементьев. – Не хвали, не люблю.
Четверо. Семён оглядел остальных. Витька Сарычев смотрел в окно, Кузьма в огонь, Петька Лобанов и Васька Зимин стояли у стены и переглядывались.
– Витька? – позвал Семён.
Витька обернулся. Лицо у него было такое, будто он решает что-то очень тяжёлое. Зубами жевал нижнюю губу.
– Семён, – сказал он, – я тебя уважаю. Правда. И работать с тобой умею. Но у меня жена, понимаешь? Третий ребёнок в феврале. Я не могу рисковать. Если прогорим, мне некуда идти.
– Витька...
– Нет, – твёрдо сказал Витька. – Не сердись. Прости, но нет. Я к Ворожцову пойду, попрошусь обратно в штат. Если уйдёте, он кого-нибудь набирать будет.
Семён кивнул.
– Не держу, – сказал он. – Сам знаешь. Дело твоё.
– Не держишь, – кивнул Витька, и было видно, что ему всё равно не по себе. Он взял шапку со стола, повертел в руках. – Ты не думай, что я трус.
– Не думаю.
– Просто трое детей.
– Знаю, Витька. Иди.
Витька ушёл, притворив за собой дверь. Лобанов и Зимин переглянулись ещё раз и молча потянулись следом, не объясняя ничего. Петька только в дверях обернулся:
– Семён, без обид.
– Без обид, – сказал Семён.
Их осталось пятеро, и вагончик сразу как будто стал просторнее. Буржуйка потрескивала. Граненый стакан с чаем пускал пар.
Кузьма Ефремович всё ещё сидел у огня.
– Ефремович, – сказал Семён, – ты не ответил.
Старик помолчал долго. Потом достал из кармана флягу, отвинтил крышку, понюхал и завинтил обратно. Убрал в карман.
– Значит, так, – сказал он. – Я старый. Мне шестьдесят два. Мне кредит не дадут, потому что на пенсию через три года. Хозяин из меня никакой. Мозги уже не те.
– Ефремович...
– Дай договорить. Я говорю: кредит мне не дадут. А деньги у меня есть. Отложенные. На похороны копил, но, может, ещё поживу.
Семён открыл рот и закрыл.
– У меня две тысячи двести восемьдесят рублей, – сказал Кузьма просто. – Если мне нужно. И если ты меня берёшь без кредита, просто своей долей, то я в деле.
– Ефремович, – сказал Семён, – ты... Ты это серьёзно?
– А когда я не серьёзно говорил?
Паша на верстаке заулыбался во весь рот. Широко, как мальчишка.
– Вот это да, – сказал Дементьев тихо.
– Это мои деньги, – сказал Кузьма строго. – На похороны копил двадцать лет. Но посмотрел я на вас и думаю: зачем мне хорошие похороны, если я живой, а никакого дела у меня нет? Живой же я пока?
– Живой, Ефремович, – сказал Семён и почувствовал что-то в горле, что надо было сглотнуть.
– Ну и вот. Пусть будет дело. А умру, так без помпы обойдётся.
Они ещё просидели в вагончике часа два. Семён разложил на столе листы бумаги, которые привёз из района, и они читали, перечитывали, спорили о деталях. Паша записывал цифры на полях огрызком карандаша, Колька считал в уме, Дементьев рисовал схему пилорамы и показывал, что надо починить в первую очередь. Кузьма слушал, иногда спрашивал, кивал.
Чай в стакане давно остыл. Семён взял его, хотел отпить, но чай был холодный и горький. Он поставил стакан обратно.
– Всё, – сказал он в конце. – Завтра едем в район, подписываем договор аренды с правом выкупа. Потом в сберкассу. Потом к нотариусу. Дел на три дня.
– А работать когда? – спросил Паша.
– После. Успеем. Лес никуда не денется.
Они расходились уже в темноте. Осень закрывала небо рано, и к шести часам над лесопунктом стояла глухая ночь, только в нескольких окнах горел свет. Семён проводил Кузьму до барака, старик шёл медленно, опираясь на палку, и о чём-то думал.
– Семён, – сказал он на пороге.
– Да?
– Ты правда чуешь? Или так говоришь для бодрости?
Семён подумал. Честно подумал, не торопясь.
– Наполовину чую, – сказал он. – Наполовину страшно. Но страх не повод сидеть.
Кузьма покивал.
– Ладно, – сказал он. – Тогда иди спать.
Семён не спал.
Он лежал на койке в своём углу барака, слушал, как сопит за фанерной перегородкой Дементьев, и думал. Думал о кредите, о договоре, о Ворожцове, начальнике леспромхоза, который наверняка узнает и наверняка будет недоволен. Ворожцов людей терять не любил, особенно если люди хорошие и не пьющие особо. Что он скажет, Семён не знал. Может, просто отпустит, а может, начнёт вставлять палки. Умел Ворожцов вставлять, когда хотел.
Бумага лежала на тумбочке. Семён в темноте не видел её, но знал, что она там.
Он задремал уже под утро.
И проснулся от запаха.
Запах пришёл раньше звука. Смоляной, острый, не похожий на утренний туман. Семён сел на койке, потянул носом и ещё не понял, но уже почувствовал что-то нехорошее в животе.
Потом услышал крик снаружи.
Он выскочил в чём был, в исподнем и ботинках на босу ногу, схватил с гвоздя у двери бушлат и побежал.
Пилорама горела.
Не вся, угол, дальний от ворот, где лежала сухая стружка и обрезки досок. Пламя было невысокое пока, но быстрое, оно ело стружку жадно и уже добиралось до стены.
Семён не думал. Он снял бушлат на бегу, перекинул его через забор и прыгнул следом. Паша выбежал откуда-то, тоже с чем-то в руках, с брезентом или мешком, Семён не разглядел. Кузьма стоял у ворот и кричал что-то про воду, про бочку.
Бушлат горел плохо. Семён бил им по огню раз, другой, третий, дым лез в глаза и в горло, было горячо, и пахло палёным уже не только деревом, но и чем-то вроде шерсти. Паша работал брезентом рядом, они не разговаривали, только кашляли и молотили.
Дементьев приволок откуда-то ведро воды, выплеснул на угол стены. Потом ещё одно.
Всё это было минут двадцать, не больше. Или сорок. Семён не считал. Когда огонь наконец сдался и остался только дым и темнота с рассветом по краям, он опустился прямо на землю, на холодную, и долго не вставал.
– Живой? – спросил Паша над ним.
– Живой, – сказал Семён.
– Руки?
– Ничего. Красные только.
– Бушлат твой того, – сказал Паша.
– Знаю.
Бушлат лежал в стороне, обугленный с одного края, с дырой. Семён посмотрел на него, потом на угол пилорамы, почерневший, закопчённый, но целый. Стена устояла.
Дементьев присел рядом на корточки.
– Поджогли, – сказал он тихо.
– Откуда знаешь?
– Стружку специально сложили горкой и подожгли. Сама она так не загорится. Тут со смыслом.
Семён ничего не сказал.
– Ворожцов? – осторожно спросил Дементьев.
– Не знаю, – сказал Семён. – Может, и не Ворожцов. Может, Лобанов обиделся. Или Зимин. Или просто кто-то чужой.
– Или ничьё, само.
– Само не бывает, Гриша.
Кузьма подошёл, встал рядом. Посмотрел на угол, на дым, на бушлат.
– Ну, – сказал он, – и что теперь?
Семён поднялся с земли. Ноги затекли, в коленях хрустнуло. Он снова посмотрел на пилораму, на почерневшие доски. Потом посмотрел на небо, которое над сопками становилось розовым. Осенний рассвет, холодный, с инеем на траве, с запахом гари и смолы.
И вдруг засмеялся.
Не громко. Не истерично. Просто засмеялся, потому что что-то внутри отпустило.
– Чего ты? – с подозрением спросил Дементьев.
– Так, – сказал Семён. – Вспомнил кое-что.
– Что вспомнил?
– Отец у меня, когда я маленький был, пел. Была такая игра, знаете, «гори, гори ясно, чтобы не погасло». Он всё время пел.
– Ну и что? – спросил Паша.
– Ничего. – Семён наклонился, поднял обугленный бушлат, встряхнул его. – Гори, гори ясно. Значит, заново строим, вот и всё.
– Заново, – повторил Кузьма.
– А вы думали, будет легко? – Семён посмотрел на них: на Пашу, на Дементьева, на Ненашева, который тоже выбежал и стоял в стороне, на старого Кузьму с его флягой в кармане. – Лёгкое дело не интересно.
– Дался тебе интерес, – проворчал Дементьев. – Нам бы денег просто.
– Деньги будут. Сначала дело.
Дементьев пожал плечами, встал, отряхнул ватник.
– Ладно, – сказал он. – Тогда надо идти завтракать. Я голодный.
И это было смешно. После дыма, после огня, после холодной земли и горелого бушлата было смешно говорить про завтрак. Но Семён снова засмеялся, и Паша тоже, и даже Ненашев хмыкнул.
– Идёмте, – сказал Семён.
Они пошли к бараку через инистую траву, и небо над сопками разгоралось, розовое, чистое, почти без туч. Кузьма шёл последним, медленно опираясь на палку, и смотрел на этот рассвет.
– Семён, – окликнул он.
– Да?
– Ты сказал, наполовину страшно.
– Сказал.
– А сейчас?
Семён подумал.
– Сейчас меньше, – сказал он. – Потому что мы уже потушили. Значит, умеем.
Кузьма кивнул. Медленно, как маятник.
– Это хорошее слово, – сказал он. – Умеем.
В бараке было тепло. Дементьев сразу полез за хлебом и принялся резать буханку толстыми кусками, как умел только он, неровно, но щедро. Паша поставил чайник на плитку. Семён сел за стол, положил перед собой бумагу с фиолетовой печатью, расправил угол, который успел помяться.
Разрешение было на месте.
Печать, подпись, число.
Октябрь, тысяча девятьсот восемьдесят восьмой год.
Он положил ладонь на бумагу и почувствовал под рукой прохладный плотный лист.
Потом Паша разлил чай по кружкам, Кузьма достал из кармана флягу, понюхал и убрал обратно, Дементьев поставил на стол нарезанный хлеб, и они сели завтракать. Говорили про разное: про то, где взять доски на ремонт угла, про то, что надо успеть до снега, про то, что кредитный инспектор в районе принимает по вторникам и пятницам, и сегодня как раз пятница.
Семён слушал их и думал: вот же оно. Вот как оно бывает. Поджигают, а ты тушишь бушлатом, и утром садишься за стол, и ешь хлеб, и пьёшь горячий чай. И бумага с печатью лежит перед тобой, целая.
Значит, можно идти дальше.
За окном рассвет дожигал ночь, и над сопками разливался холодный октябрьский свет. Семён смотрел на него через замёрзшее стекло и думал, что таких рассветов у него впереди много. И поджогов, может, тоже. Но руки у него целы, мужики рядом, и в кармане разрешение.
Гори, гори ясно.
Что-то похожее на это, наверное, чувствовал каждый, кто когда-нибудь начинал с нуля, не зная, выгорит ли. Просто брал и начинал.