Тысяча девятьсот семьдесят шестой год в Советском Союзе вообще и в системе высшего образования в частности напоминал собой гигантский строительный объект, где уже возвели внешние стены, но внутреннюю отделку ещё не начали. Переходный период. Парадоксальное время, когда выпускники текущего года уже владели таинственными знаниями о дифференциалах и интегралах, а их старшие товарищи, окончившие школу всего год или два назад, смотрели на загадочные значки как на письмена древней цивилизации. Реформа образования катилась по стране, как тяжёлый каток, оставляя за собой перепаханные учебные планы и растерянных преподавателей, вынужденных в авральном режиме осваивать новый материал. Институты перестраивались на ходу, словно идущий в атаку танковый батальон.
Лекционная аудитория номер триста семнадцать главного корпуса Политехнического института к десяти утра уже превращалась в настоящий ад. Высокие окна, выходящие на южную сторону, пропускали безжалостное сентябрьское солнце, и хотя на календаре числилось лишь начало осени, жара стояла такая, что пластмассовые сиденья казались раскалёнными сковородками. Пыль танцоров в косых лучах света. Запах пота, дешёвого табака, wichware и чего-то ещё, неуловимо-институтского — смеси старой штукатурки, типографской краски от свежевыданных учебников и юношеского волнения. Вентиляция в здании, построенном ещё при Сталине, работала из рук вон плохо, и к третьей паре воздух становился густым и липким.
Поток инженеров-механиков первого курса представлял собой пёструю смесь из восьмидесяти человек. Тут были и вчерашние школьники, ещё не успевшие стричься и выбирать галстуки, и демобилизованные после армии ребята с обожжёнными солнцем лицами и привычкой говорить вполголоса, и представители рабочего класса, направленные на учёбу с заводов. Последних можно было отличить сразу — по мозолистым рукам, по особой, уверенной посадке головы, по тому, как они ловко прятали под партами принесённые с собой бутерброды. Интегралы для этой категории студентов были чем-то сродни берберийским письменам — красиво, непонятно и абсолютно бесполезно в реальной жизни.
Преподаватель, ведущий общую физику, был фигурой в институте легендарной. Семён Ильич Воскобойников, кандидат физико-математических наук, доцент кафедры теоретической физики, человек настолько рассеянный, что про него ходили анекдоты. Говорили, что однажды он пришёл на защиту диссертации в разных ботинках и заметил это только на банкете. Рассказывали, как он брал папку с научными статьями вместо собственного портфеля и дошёл до общежития, где жил его аспирант. Каждая история обрастала деталями, как снежный ком, и к первому курсу Воскобойников уже воспринимался студентами не как живой человек, а как ходячий фольклорный персонаж.
В этот день он вошёл в аудиторию ровно в десять ноль две. Опоздание на две минуты было для него почти пунктуальностью — бывало и хуже. Светлый костюм, тщательно отглаженные брюки, белая рубашка. И галстук. Галстук был его визитной карточкой — всегда безупречный, с безупречным узлом, словно Семён Ильич перед лекцией просматривал журналы мод. В эпоху, когда многие преподаватели ходили в застиранных рубашках и видавших виды пиджаках, такой щегольской вид вызывал невольное уважение. Или насмешки — в зависимости от настроения студентов.
— Коллеги, — произнёс он своим обычным, слегка отстранённым голосом, словно говорил сам с собой, — сегодня мы продолжим рассмотрение применения интегрального исчисления к задачам механики.
Он подошёл к доске, вытащил из кармана пиджака стопку листков — свои знаменитые шпаргалки, написанные мелким почерком, и начал методично переносить формулы на зелёную поверхность. Мел скрипел. Пыль летела. Интегралы росли, как деревья в волшебном лесу — ветвистые, непонятные, пугающие своей сложностью.
В задних рядах уже закипала жизнь. Сергей Мамонов, отслуживший два года в морфлоте и вернувшийся в институт всего месяц назад, достал из портфеля литровую банку с пивом. Банку он обмотал газетой — для конспирации, хотя кто его будет ловить на задней парте? Рядом с ним устроился Викторыч, слесарь с завода «Серп и Молот», поступивший по направлению от профкома. Викторыч в интегралы не верил принципиально. Он считал, что если деталь точишь — ты её точишь, и никакая высшая математика тебе не поможет.
— Смотри, как он старается, — шепнул Мамонов, вставляя в банку соломинку от детского сока, которую он специально для этих целей носил в кармане. — Пишет и пишет. Ни разу не оглянулся.
— А чего ему оглядываться? — лениво отозвался Викторыч. — Ему платят за то, что он пишет. Нам — за то, что мы не понимаем. Все при деле.
На парте перед ними лежали джинсы. Настоящие, американские, «Рэнглер», которые Мамонов приобрёл вчера у фарцовщика за тридцать пять рублей. Джинсы нужно было мерить, а примерочные кабинки в общежитии отсутствовали как класс. Поэтому пиво, соломинка и джинсы составляли единую технологическую цепочку.
— Нормально сидят? — спросил Мамонов, втягивая пиво через соломинку. Он поднялся, слегка приспустив старые брюки, чтобы оценить посадку новых.
— Нормально, — подтвердил Викторыч. — На жопе немного жмёт. Разносишь.
Вокруг них образовалась небольшая группа заинтересованных — джинсы в тысяча девятьсот семьдесят шестом году были дефицитом, предметом вожделения и зависти. Студенты с соседних парт подтягивались, щупали ткань, обсуждали фасон и цену. Лекция продолжалась, но уже вполголоса, фоном, как радио в автомастерской.
На первых рядах сидели те, кому было положено сидеть на первых рядах. Отличники, старосты, комсорги. Они старательно записывали каждый значок, выводимый Воскобойниковым на доске, поглядывали друг другу в конспекты, шептались о правильности формул. Но и их внимание уже начинало рассеиваться. Жара делала своё дело — мысли путались, глаза слипались, строки в тетрадях расплывались в цветные пятна. Кто-то рисовал в углу страницы каракули, кто-то просто смотрел в окно, где виднелся кусок осеннего неба и верхушки старых лип.
Семён Ильич продолжал писать, полностью погружённый в свой мир. Для него эти интегралы не были просто значками — они описывали движение тел, траектории планет, течение жидкостей и газа. Он видел за ними красоту физического мира, гармонию законов природы. Но передать это видение восьмидесяти измученным жарой первокурсникам было задачей невыполнимой. Он писал и писал, лишь изредка сверяясь со своими листками. Меловая пыль оседала у него на плечах, на галстуке, на ресницах.
В аудитории тем временем шум нарастал. Если сначала это был просто гул, фоновый шум, не отвлекающий от лекции, то теперь он перерос в нечто более существенное. Мамонов уже допил пиво и обсуждал с соседом преимущества американских джинсов перед болгарскими. Кто-то на другом конце аудитории рассказывал анекдот — по взрывам хохота можно было догадаться, что вполне себе сальный. Девушки с экономического потока, сидевшие у окна, обсуждали новую постановку в театре драмы и профкомовские билеты, которые удалось добыть. Студент с третьей парты уснул — его голова медленно склонялась, пока не коснулась конспекта соседа.
Семён Ильич вдруг остановился. Рука с мелом замерла в середине формулы. Он медленно обернулся, словно только сейчас вспомнив, что в аудитории есть ещё кто-то, кроме него и доски. Взгляд его был отсутствующим, рассеянным, но что-то в нём было новое — какая-то тревога, скрытое раздражение. Шум. Жара. Непонимание. Всё это копилось, накапливалось, как статическое электричество, и сейчас готово было разрядиться.
— Коллеги, — сказал он негромко, но в его голосе появились металлические нотки. — Я понимаю, что материал сложный. Понимаю, что жарко. Но всё-таки...
Он не договорил. Аудитория затихла — не сразу, а постепенно, как затихает лес после удара топора. Перешёптывания стихали, шуршание бумаг прекращалось, головы поворачивались к кафедре. Студенты смотрели на преподавателя с ленивым любопытством — что он сделает? Начнёт кричать? Выгонит кого-нибудь? Объявит о внеплановой контрольной?
Семён Ильич помолчал секунду, словно собираясь с мыслями. Потом решительным движением расстегнул пиджак, снял его и аккуратно повесил на спинку стула, стоявшего рядом с кафедрой. Движение было простым, бытовым — любой человек на его месте сделал бы то же самое в такую жару. Но именно это простое движение и стало тем самым моментом, после которого всё изменилось.
Сначала наступила тишина. Абсолютная, звенящая, невероятная. Восемьдесят человек одновременно замолчали, восемьдесят пар глаз уставились на спину преподавателя. А потом кто-то на задней парте фыркнул. Звук был тихим, почти неслышным, но он стал спусковым крючком. Секунда — и весь поток взорвался хохотом. Это был не просто смех, это была истерика, коллективное помешательство, катарсис после часа нудной лекции и духоты. Люди смеялись до слёз, до боли в животе, до икоты.
Семён Ильич стоял спиной к аудитории и не понимал, что происходит. Его рука с мелом всё ещё была занесена для следующего значка, но писать он уже не мог. Хохот нарастал, откатывался и снова накатывал, как прибой. Кто-то стучал кулаком по парте, кто-то вытирал глаза, кто-то просто сполз под скамью. Мамонов, забыв про джинсы, хохотал громче всех, его могучий бас перекрывал общий гул. Викторыч спрятал лицо в ладонях, его плечи тряслись.
— В чём дело? — Семён Ильич обернулся, и в его голосе звучало искреннее недоумение. — Коллеги, я не понимаю причины такого... веселья.
Смех немного утих, но не прекратился полностью. Студенты переглядывались, показывали друг другу на спину преподавателя, снова закатывались. Наконец, кто-то с первого ряда — кажется, староста потока, серьёзный парень в очках с толстой оправой — набрался смелости.
— Семён Ильич, — выдавил он, с трудом сдерживая новый приступ хохота, — у вас... там... на спине...
Он не смог договорить, махнул рукой и снова прыснул.
Семён Ильич нахмурился. Его рука потянулась за спину, нащупывая что-то непонятное. Пальцы сомкнулись на ткани — шёлковой, гладкой, знакомой. Он потянул — и в его руке оказался галстук. Второй галстук. Такой же аккуратный, с таким же безупречным узлом, как тот, что был у него на шее.
Аудитория замерла в ожидании. Что он скажет? Как объяснит этот феномен?
Семён Ильич подержал галстук в руке, разглядывая его с выражением глубокой задумчивости. Потом его лицо прояснилось — он вспомнил.
— Ах, вот он где! — произнёс он с облегчением, словно нашёл давно утерянную вещь. — Я же его утром искал!
Смех возобновился с новой силой, но Семён Ильич уже не обращал на него внимания. Он стоял, держа галстук в руке, и его взгляд стал отстранённым — он погрузился в воспоминания о сегодняшнем утре.
Утро выдалось хлопотным. Семён Ильич проснулся от звона будильника — уже на двадцать минут позже, чем планировал. Вечером он засиделся над статьёй для «Вестника МГУ», пытаясь завершить выкладки к дедлайну. Опоздание на лекцию было недопустимо — всё-таки первый курс, нужно было показать пример дисциплины. Он торопливо встал, умылся, побрился — нет, постойте, бриться он не успел, только намылился и вспомнил, что уже опаздывает. Начал одеваться, на ходу натягивая рубашку. Галстук — где галстук? Он схватил первый попавшийся, завязал узел, бросился к двери. Потом вспомнил, что не побрился, вернулся в ванную. Галстук мешал, цеплялся за воротник, отвлекал. Он снял его, бросил куда-то — куда? За спину, конечно, через плечо, чтобы не мешался. Побрился, снова оделся — уже без галстука. Где галстук? Нет времени искать. Он схватил другой, из тех, что висели на спинке стула, завязал на ходу, схватил портфель, пиджак — и выбежал из квартиры.
Пиджак он надел уже на ходу, прямо в вестибюле института. И не заметил, не почувствовал, что под ним, на спине рубашки, висит другой галстук. Тот самый, который он искал утром. Тот самый, который проспал на его спине всю лекцию.
— Понимаете, коллеги, — сказал Семён Ильич, обращаясь к аудитории с видом человека, объясняющего что-то самоочевидное. — Я его утром искал. Оказывается, он был здесь.
Он потряс галстуком в воздухе, словно демонстрируя вещественное доказательство. Потом аккуратно положил его на кафедру, рядом со своими листками, и повернулся к доске, как ни в чём не бывало.
— Итак, продолжим. Интеграл от функции по области определения...
Смех в аудитории утихал постепенно. Студенты переглядывались, пожимали плечами, возвращались к своим делам. Мамонов достал джинсы, примерка продолжилась. Викторыч достал бутерброды, которые прятал в портфеле. Девушки у окна вернулись к обсуждению театраальных новостей. Жара не отступала, воздух оставался густым и душным. Но что-то изменилось — в атмосфере аудитории появилось что-то человеческое, тёплое, неформальное. Преподаватель, который казался недосягаемым небожителем,忽然 оказался обычным человеком — рассеянным, забывчивым, смешным.
Семён Ильич писал на доске, периодически вытирая мел с рук о брюки. Галстук на его шее слегка покачивался в такт движениям. На кафедре, рядом с листками, лежал другой галстук — точно такой же, только без узла. Лекция продолжалась, интегралы росли, время шло. За окном сентябрьское солнце медленно поднималось к зениту, обещая ещё не один час жаркой погоды.
В тысяча девятьсот семьдесят шестом году жизнь шла своим чередом. Студенты учились, преподаватели преподавали, интегралы оставались непонятными, а галстуки иногда оказывались не на своём месте. Переходный период продолжался, но никто пока не знал, к чему он приведёт. И может быть, именно в такие моменты — когда профессор стоит перед аудиторией в двух галстуках, а студенты смеются до слёз — рождается что-то настоящее, что останется в памяти навсегда.