Трубку я держала двумя руками — левой поддерживала снизу, правой прижимала к уху, — и всё равно она казалась невероятно тяжёлой. Наверное, потому что я ещё не вполне понимала, что происходит с моим телом: оно было одновременно пустым и переполненным, лёгким и разбитым, будто кто-то вынул из меня что-то очень важное и положил рядом — вот, смотри, это теперь отдельно от тебя, это теперь сам по себе человек.
Сын лежал в прозрачном боксе у кровати. Медсестра сказала: мальчик, три триста, рост пятьдесят два, — и я кивала, как будто это были цифры из какого-то отчёта, который меня попросили подписать. Потом она ушла, и мы остались вдвоём — я и этот красный сморщенный человек с тёмным пушком на голове, который, кажется, ещё не решил, нравится ли ему тут.
Я смотрела на него минут десять, наверное. Или двадцать. Часов в палате не было, а телефон лежал на тумбочке экраном вниз, потому что я не хотела видеть время. Время сейчас не имело значения. Имело значение только это: он дышит, он здесь, у него крошечные уши, сложенные как лепестки, и кулаки размером с грецкий орех.
Потом я взяла телефон.
Антон должен был быть в городе. Он собирался взять отгул — мы договаривались об этом ещё на прошлой неделе, когда врач сказала, что, скорее всего, уже в эти выходные. Антон кивал серьёзно, записывал что-то в телефон, говорил: я буду рядом, Маш, никуда не денусь. Я верила ему — не потому что была наивной, а потому что устала не верить. Потому что девять месяцев — это долго, и за девять месяцев человек успевает измениться, и я очень хотела, чтобы он изменился.
Схватки начались ночью, в половине второго. Антона дома не было — он предупредил, что задержится на работе, потом написал в час ночи: ещё немного, скоро буду. Я вызвала такси сама. Ехала и смотрела в окно на пустые улицы, считала фонари, думала о том, что надо было взять с собой яблоко, потому что в роддоме наверняка не дадут есть до утра.
Антон приехал в роддом в четыре утра. К тому времени меня уже увезли в родильный зал, и его не пустили. Он написал смс: я здесь, жду, держись. Я прочитала его между схватками, в ту короткую щель тишины, когда можно было дышать и даже думать. Держись. Хорошее слово. Ёмкое.
Он родился в семь двенадцать утра.
Я набрала Антона в восемь, когда меня уже перевезли в палату и дали в руки этот свёрток, который оказался живым и тёплым и пах чем-то молочным, незнакомым и при этом невыносимо родным.
Гудок. Второй. Третий.
Я приготовила слова. Я думала о них всё утро, пока тужилась и кричала и просила акушерку говорить мне, что уже скоро, — думала, что скажу Антону именно так: у нас сын. Не «родился мальчик», не «всё хорошо» — а именно: у нас сын. Три слова, и в каждом — половина жизни.
Четвёртый гудок.
Пятый.
— Алло?
Голос был женский.
Я не сразу это поняла. То есть я услышала — и мозг зафиксировал, что это не Антон, — но смысл как-то не складывался. Я подумала: может, я не туда попала. Перепутала. Бывает же такое, особенно когда не спала сутки и руки дрожат.
— Алло, — сказала я. — Это Маша. Мне нужен Антон.
Короткая пауза. Очень короткая — может, секунда, может, меньше. Но я её почувствовала всей кожей.
— Он спит, — сказал голос. — Что-то передать?
У меня не было сил удивляться. Совсем. Я только что родила ребёнка, я не спала двадцать шесть часов, у меня болело всё, что только может болеть, и в прозрачном боксе рядом лежал мой сын, который смотрел в потолок тёмными бессмысленными глазами. Поэтому я не стала ни кричать, ни плакать, ни задавать вопросов.
Я просто сказала:
— Передайте ему, что у него родился сын. Три триста, рост пятьдесят два. Мама и ребёнок здоровы.
И нажала отбой.
* * *
Потом я долго лежала и смотрела в потолок.
Потолок был белый, с одной небольшой трещиной в углу — она шла от карниза к лампе дневного света и чем-то напоминала реку на карте. Я думала о том, что когда-то, лет в двенадцать, мечтала поехать на Лену. Бабушка рассказывала про Лену — как она широко разливается весной, как вода в ней зеленоватая и холодная даже в июле. Бабушка выросла в Якутии и говорила о реках так, как другие говорят о родственниках.
Я не поехала на Лену. Вышла замуж. Родила сына.
Сын пискнул — тихо, вопросительно, — и я повернула голову. Он снова смотрел в потолок. Наверное, тоже изучал трещину.
— Привет, — сказала я ему. — Это я.
Он никак не отреагировал, но мне стало чуть легче.
Телефон молчал полтора часа. Потом завибрировал. Я посмотрела на экран: Антон.
— Маш, — сказал он. Голос был хриплый и какой-то ненастоящий, как будто его пустили через плохой микрофон. — Маш, я объясню.
— Не нужно, — ответила я.
— Нет, подожди, ты не понимаешь, это не то, что ты думаешь.
— Антон.
— Что?
— У тебя родился сын, — сказала я. — Я тебе это уже сообщила. Больше мне пока нечего тебе сказать.
Он молчал секунды три. Потом спросил:
— Как ты?
— Нормально.
— Можно я приеду?
Я подумала. Не долго — я была слишком устала для долгих размышлений. Но подумала.
— Нет, — сказала я. — Не сейчас.
И снова нажала отбой.
* * *
Моя мама приехала в тот же день, к обеду.
Она вошла в палату с большой сумкой, полной контейнеров — борщ, котлеты, какой-то пирог с капустой, — и сразу направилась к боксу. Остановилась. Долго смотрела.
— Ну и ну, — сказала она наконец. — Вылитый Антон.
— Мама.
— Что? Это же факт. Вот этот нос, вот эти уши. — Она обернулась ко мне. — Как ты?
— Нормально.
Она подошла, поправила мне одеяло — совершенно ненужным жестом, но это было так по-маминому, — и села на край кровати.
— Антон звонил?
— Да.
— И?
— И всё, — сказала я.
Мама молчала. Она умела молчать по-разному, и я научилась различать её молчания за сорок лет совместного существования. Это было молчание типа «я знала, но не говорила». Самое тяжёлое из всех.
— Мама, — сказала я, — ты знала?
— Маша.
— Ты знала?
Она посмотрела на внука. Потом на меня.
— Люди говорили, — сказала она осторожно. — Полгода назад. Я не хотела тебя расстраивать, ты была на сохранении.
Я закрыла глаза.
Полгода назад я лежала на сохранении две недели — в феврале, когда начались тянущие боли и врач сказала: лежите, не нервничайте, всё должно быть хорошо. Я лежала и читала книжки, и Антон приезжал каждый день, привозил мандарины и сок, садился рядом, держал за руку. Я думала тогда: вот, значит, он умеет. Когда надо — умеет.
— Что говорили? — спросила я, не открывая глаз.
— Что видели его с какой-то женщиной. В кафе, в кино. Лена Сорокина говорила. Но Лена могла и напутать, она всегда всё преувеличивает.
— Лена Сорокина не преувеличивает, — сказала я. — Лена Сорокина говорит как есть, просто мы не любим это слушать.
Мама вздохнула.
— Маша, ты сейчас не в том состоянии, чтобы принимать решения.
— Я знаю.
— Подожди хотя бы пока домой выпишут.
— Хорошо.
— Может, это было один раз. Может, уже всё закончилось.
— Мама, — сказала я, — она взяла его телефон. Она была с ним, когда у меня начались роды. Это не «один раз».
Мама снова замолчала. Потом встала, открыла сумку и начала выкладывать контейнеры на тумбочку. Это тоже было по-маминому — когда не знаешь, что сказать, начинай кормить.
— Поешь, — велела она. — Борщ ещё тёплый.
* * *
На третий день в палату пришёл Антон.
Он пришёл утром, до обхода, когда я как раз кормила — неловко, всё ещё непривычно, — и остановился в дверях. В руках держал какие-то цветы — белые, я потом не запомнила какие. Хризантемы, кажется. Или лилии. Что-то белое и немного чересчур торжественное.
— Можно? — спросил он.
Я не ответила ни да ни нет. Просто продолжала делать то, что делала.
Он вошёл. Поставил цветы на подоконник. Подошёл к боксу — сын туда снова переехал, пока я занималась своим делом, — и долго смотрел на него.
— Маш, — сказал он наконец, — как его зовут?
— Ещё не решила.
— Мы же договаривались — Павел.
— Ты договаривался, — сказала я. — Я согласилась, потому что не хотела спорить.
Он повернулся ко мне. Лицо у него было такое — я видела такое лицо раньше, в первые годы, когда мы ещё ругались из-за ерунды и он потом долго переживал: виноватое и одновременно обиженное, как у человека, который знает, что натворил, но всё равно немного считает, что его не так поняли.
— Маша, — начал он.
— Антон, — сказала я, — я тебя прошу. Не сейчас. Видишь, я занята.
— Когда?
— Когда выпишусь. Когда буду дома. Когда высплюсь хоть немного. Тогда и поговорим.
— Хорошо, — сказал он. — Хорошо. Можно я... посижу немного?
Я пожала плечами.
Он сел на стул у окна. Мы молчали. Сын ел. За окном шёл мелкий майский дождь, и по стеклу ползли вниз капли, и где-то далеко гудела машина.
— Маш, — сказал Антон тихо, — это закончилось. Месяц назад. Я тебе говорю.
— Я слышу.
— Ты мне веришь?
— Нет, — ответила я честно. — Но это сейчас не важно.
— Как это не важно?
— Важно вот это, — я кивнула на сына. — Всё остальное потом.
Антон посидел ещё минут двадцать. Потом встал, сказал что-то про то, что ему надо на работу, и ушёл. Цветы остались на подоконнике. Я смотрела на них и думала о том, что белые хризантемы — это цветы на похороны. Может, он и не подозревал об этом. А может, подсознание само выбрало.
* * *
Нас выписали на пятый день.
За нами приехала мама — я попросила её, а не Антона. Антон написал смс: я хочу забрать вас, дай мне это. Я ответила: не сейчас. Он не настаивал.
Мама приехала на такси с детским автокреслом, которое купила сама, не предупредив, — огромным, белым, с какими-то медведями. Медсестра помогла пристегнуть сына, и мы поехали.
Домой. Только не в нашу с Антоном квартиру, а к маме.
Это решение я приняла ещё в роддоме, на третью ночь, когда не спала и слушала, как дышит сын — ровно, сосредоточенно, будто дыхание было делом серьёзным и требовало полного внимания. Я думала: что мне нужно прямо сейчас? Не через месяц, не через год — прямо сейчас? Мне нужно, чтобы кто-то был рядом, кому я могу отдать ребёнка на час и просто лечь. Кому можно не объяснять, что я не плачу, а просто смотрю в стену, потому что иногда нужно просто смотреть в стену. Этим человеком была мама.
Антон этим человеком не был — не потому что плохой, а потому что между нами сейчас была стена другого рода, и перелезать через неё с новорождённым на руках я не собиралась.
— Надолго? — спросила мама, когда мы внесли сына в её квартиру.
— Не знаю.
— Комната твоя готова. Кроватку я поставила — вон ту, раскладную, от Сашиных детей. Она совсем новая.
— Спасибо, мам.
— Есть будешь?
— Потом.
— Тогда ложись. Я посижу с ним.
Я легла. Впервые за неделю — на нормальную кровать, в тишине, без шагов медсестёр за дверью. Закрыла глаза.
Антон написал смс через час: вы доехали? Я ответила: да. Он написал: можно я завтра приеду? Я подумала и написала: да.
Потому что он всё-таки отец. И это тоже было фактом, как и то, что он оказался с кем-то другим, пока я рожала. Оба факта существовали одновременно, и мне надо было как-то научиться жить с ними обоими.
* * *
Антон приехал на следующий день в три часа дня.
Мама открыла ему дверь, посмотрела на него молча — тем взглядом, который не нуждается в словах, — и ушла на кухню. Антон разулся, прошёл в комнату. Я сидела с сыном на руках.
— Привет, — сказал Антон.
— Привет.
Он сел напротив. Смотрел на нас. Сын спал — он вообще много спал в первые дни, это было единственное, в чём он напоминал обычного человека.
— Маш, — сказал Антон, — давай поговорим.
— Хорошо, — согласилась я. — Говори.
Он помолчал. Видимо, готовился — и я дала ему это время, потому что у меня всё равно не было сил его торопить.
— Это было полтора года, — сказал он наконец. — Не один раз. Я не буду врать.
Я кивнула.
— Это была... я не знаю, как объяснить. Это была другая жизнь, что ли. Не вместо тебя — рядом. Я понимаю, что это звучит по-идиотски.
— Звучит именно так, — согласилась я.
— Месяц назад я это закончил. Это правда. Я понял, что... что так нельзя. Что скоро родится ребёнок. Что я не хочу быть таким отцом.
— Каким?
— Которому нужно скрываться.
Я смотрела на него. Он был такой же, как всегда, — та же манера сидеть, чуть наклонившись вперёд, те же руки, которые он всегда складывал между коленями, когда нервничал. За десять лет я знала его лицо как собственное, и это было странно — знать человека так хорошо и при этом оказаться, что ты его совсем не знала.
— Антон, — сказала я, — я хочу тебя спросить кое-что. И мне нужен честный ответ.
— Да.
— Ты хочешь остаться в семье потому, что любишь меня? Или потому, что так правильно?
Он молчал долго. Дольше, чем следовало бы, если бы ответ был очевидным.
— Не знаю, — сказал он наконец. — Наверное, и то, и другое. Я думаю, что люблю тебя. Но я понимаю, что сейчас это слово звучит как издевательство.
— Да, — согласилась я. — Звучит.
— Маш, я хочу попробовать. Я хочу, чтобы мы были вместе. Я хочу быть рядом с тобой и с ним.
— Я слышу.
— Что мне нужно сделать?
Я посмотрела на сына. Он пошевелился во сне, поморщился от какого-то своего внутреннего переживания и снова успокоился.
— Для начала, — сказала я, — дай мне время. Я не знаю, чего я хочу. Я не знаю, смогу ли я. Полтора года — это много, Антон. Это не ошибка, это выбор. Много раз повторённый выбор.
— Я знаю.
— Я не обещаю, что всё будет как раньше.
— Я не прошу как раньше.
— Я не обещаю вообще ничего.
— Хорошо.
— И имя мы выберем другое, — добавила я. — Не Павел.
Он посмотрел на меня. Я не знаю, что он там прочитал — может, злость, может, просто усталость. Но он кивнул.
— Хорошо, — сказал он. — Какое хочешь.
— Я думаю — Илья.
— Илья, — повторил он. — Хорошее имя.
* * *
Антон уехал через час.
Мама вошла в комнату сразу, как захлопнулась входная дверь, — видимо, ждала за стеной.
— Ну? — спросила она.
— Никак, — ответила я. — Пока никак.
— Ты дала ему шанс?
— Мам, — сказала я, — я пока ни о чём не думаю. Я думаю только о том, что Илье через сорок минут есть.
— Илья, — сказала мама. — Решила?
— Решила.
Она кивнула. Повозилась с краем пелёнки, поправила без нужды.
— Хорошее имя, — сказала она. — Крепкое.
— Да, — согласилась я.
* * *
Соседка по палате звали Римма. Она лежала у окна и рожала второго — девочку, после семи лет ожидания. Первый раз они с мужем не смогли, долго лечились, потом взяли мальчика из дома малютки, а потом — вот. Она рассказывала это буднично, без надрыва, просто так — как рассказывают погоду.
— А твой где? — спросила она на второй день.
— Дома, — ответила я.
— Не пустили? Или сам не пришёл?
— Не попросила.
Она посмотрела на меня внимательно — без лишнего, просто посмотрела.
— Бывает, — сказала она и вернулась к своей девочке.
Я была ей за это благодарна. За то, что не продолжила. Не стала советовать, сочувствовать, рассказывать чужие истории со счастливым концом. Просто: бывает.
В роддоме вообще многое сводится к этому слову. Бывает — что больно. Бывает — что не получается. Бывает — что плачешь без причины, а потом вдруг перестаёшь и смотришь на этого маленького человека и понимаешь, что причин и нет никаких особенных, просто жизнь, просто вот так устроено.
Римма ушла через день после меня. Муж встречал её у входа с огромным шаром — розовым, с надписью «Доченька». Я смотрела из окна. Подумала: хорошо. Не завидуя — просто так: хорошо, что так бывает тоже.
* * *
Прошло три недели.
За эти три недели я научилась нескольким вещам, которые никто не преподаёт в школе и которые вообще невозможно понять теоретически: как держать ребёнка одной рукой, пока другой наливаешь себе воду; как просыпаться от самого тихого звука и засыпать под самый громкий; как разговаривать с кем-то, кто не понимает слов, и при этом говорить что-то важное.
Антон приходил через день. Мама поначалу уходила на кухню демонстративно, потом перестала демонстративно — просто уходила. Антон менял Илью, гулял с коляской во дворе, мыл посуду. Иногда мы разговаривали — о бытовых вещах в основном, о том, что надо купить подгузников другого размера, что педиатр сказала про прибавку в весе, что коляска плохо складывается. Иногда молчали.
Однажды вечером, когда Илья уснул и мама тоже ушла спать, мы сидели на кухне и пили чай, и Антон вдруг сказал:
— Я думаю о том дне постоянно.
— О каком?
— О том, когда ты звонила из роддома.
Я держала кружку двумя руками — привычка, выработавшаяся как-то сама, — и смотрела в неё.
— Она взяла твой телефон, — сказала я. — Это значит, что она знала, кто я. Что она не боялась.
— Да.
— Или что тебе было всё равно.
— Маша, — сказал он, — мне не было всё равно. Но я... я не умею объяснить. Я не умею объяснить, как человек может делать что-то, что сам считает неправильным. Я не ищу оправданий.
— Хорошо, что не ищешь, — сказала я.
Мы помолчали.
— Я думаю о том, что ты сказала ей, — продолжил он. — Три триста, рост пятьдесят два, мама и ребёнок здоровы. Как будто сводка. Как будто новости.
— Я была в шоке, — объяснила я. — Когда в шоке, говоришь что-то очень простое. Что-то, что нельзя понять неправильно.
— Да, — тихо сказал он. — Я понял.
— Антон, — сказала я, — я хочу тебя спросить ещё кое-что.
— Да.
— Ты вообще думал в тот момент, что я рожаю? Что у тебя в ту ночь рожает жена?
Пауза.
— Думал, — сказал он. — Поэтому и... поэтому мне до сих пор стыдно. Это не оправдание — это просто факт. Я думал. И всё равно был не там.
Я поставила кружку на стол.
— Слушай, — сказала я, — я не знаю, что с нами будет. Честно. Я не знаю, смогу ли я это перешагнуть. Некоторые вещи перешагиваешь, а некоторые нет — и узнаёшь это только потом. Но я хочу, чтобы ты знал: я не решила ничего. Ни в одну сторону.
— Я понимаю.
— И я не хочу, чтобы ты оставался рядом из чувства вины.
— Я остаюсь, потому что хочу.
— Ладно, — сказала я. — Договорились.
Он посмотрел на меня — осторожно, как смотрят на что-то хрупкое, что можно нечаянно сдвинуть.
— Маш, — сказал он, — спасибо, что не захлопнула дверь.
— Пока не захлопнула, — уточнила я.
Он кивнул.
— Понял.
* * *
Илье было три недели и два дня, когда он первый раз улыбнулся.
Это случилось рано утром, когда я брала его из кроватки после ночного кормления — тело ещё сонное, мысли ещё никакие, всё происходящее как будто сквозь вату. Я взяла его, он открыл глаза, и что-то в его лице вдруг изменилось — что-то дрогнуло, собралось — и он улыбнулся.
Врачи говорят, что в три недели это не настоящая улыбка — это рефлекс, мышечная реакция, не надо очеловечивать. Может быть. Но я улыбнулась в ответ — тоже рефлекторно, раньше, чем успела подумать, — и что-то внутри сдвинулось.
Я не знала, как будет дальше. Я не знала про Антона — будем мы вместе или нет, смогу ли я ему когда-нибудь верить, смогу ли он стать тем человеком, которым, может быть, мог быть. Я не знала этого в то утро, и я не знаю сейчас, когда пишу это.
Но я знала, что вот это — реально. Вот этот тёплый свёрток, вот эта непонятная полуулыбка, вот это дыхание, ровное и сосредоточенное, как серьёзное дело. Вот это — моё.
Всё остальное — потом.
* * *
Через месяц я переехала обратно в свою квартиру.
Не к Антону — к себе. Квартира была нашей совместной, но я давно думала о ней именно так: своей. Может быть, потому что я там жила первой — ещё до Антона, ещё когда снимала сама, молодая, с двумя чемоданами и ощущением, что всё впереди. Потом он переехал ко мне, и мы сделали ремонт, и купили новую мебель, и квартира стала «нашей» — но где-то в глубине она всё равно оставалась моей.
Антон понял. Или не понял, но принял — мне было, честно говоря, всё равно что именно, лишь бы не мешал.
Он жил отдельно — снял комнату у друга — и приходил каждые два дня. Гулял с Ильёй. Иногда оставался на ужин. Иногда мы разговаривали — и это были разговоры другого качества, чем прежде: медленнее, осторожнее, с паузами, которые мы оба уважали.
Однажды, в конце июня, он спросил:
— Маш, а ты думала, что будет дальше? Между нами?
— Думаю, — сказала я.
— И?
— И думаю, — повторила я.
Он усмехнулся — тихо, без обиды.
— Ладно.
— Антон, — сказала я, — я хочу понять одну вещь. Ты был с ней полтора года. Ты её любил?
Он не ответил сразу. Это тоже была пауза другого качества.
— Не знаю, — сказал он наконец. — Думаю, что нет. Думаю, что мне было хорошо, и я путал это с любовью.
— А со мной?
— Со мной — с тобой... — Он остановился. — Маш, я с тобой боялся. Ты всегда такая... ты всегда всё понимаешь. Всегда видишь. Это страшно — быть с человеком, который тебя видит.
Я посмотрела на него.
— И поэтому ты завёл кого-то, кто не видит.
— Наверное.
— Это честно, — сказала я. — Это глупо, но честно.
— Я знаю.
— Антон, — сказала я, — я не знаю, смогу ли я снова. Я не знаю, хочу ли я. Но я знаю, что мне не нужен человек, которому нужно прятаться. Мне нужен кто-то, кто остаётся — даже когда страшно.
— Я стараюсь, — сказал он.
— Я вижу, — ответила я.
И это было правдой.
* * *
* * *
Моя подруга Юля позвонила на восьмой день.
Юля знала всё — я позвонила ей ещё из роддома, на второй день, когда Антон ушёл и мама уехала домой ночевать. Рассказала коротко: вот так, вот так, вот так. Юля выслушала. Спросила: ты как? Я ответила: не знаю. Она сказала: я приеду, когда скажешь. Я сказала: пока не надо.
На восьмой день она позвонила сама.
— Слушай, — сказала она, — я хочу тебя спросить одну вещь. Ты не обижайся.
— Спрашивай.
— Ты уже решила?
— Нет.
— Маш, а... ты вообще хочешь с ним быть? Если бы этого всего не было — ты хотела бы?
Я подумала. Честно подумала — не так, как обычно думаешь, когда уже заранее знаешь ответ, а по-настоящему.
— Не знаю, — сказала я. — Мы последние года два были скорее соседями, чем мужем и женой. Он много работал. Я была беременна. Мы почти не разговаривали. Может, поэтому и — вот.
— Это не твоя вина, — сказала Юля немедленно.
— Я знаю. Я и не говорю, что моя. Я просто пытаюсь понять, что у нас вообще было — до всего этого.
— И что?
— И... не знаю, — призналась я. — Что-то было. Что-то хорошее. Просто это хорошее куда-то задвинулось. За работу, за быт, за беременность, за его — за то, что у него было.
— Бывает так, — сказала Юля.
Это слово снова. Бывает.
— Юля, — сказала я, — а ты бы смогла? На моём месте?
Она помолчала.
— Не знаю, — ответила она честно. — Думаю, что нет. Но я вообще злопамятная, ты знаешь. Это не значит, что так правильно.
— Правильно — это как?
— Правильно — это как тебе лучше, — сказала она. — Тебе и Илье. Больше никакого «правильно» нет.
Я думала об этом потом долго. Наверное, это была самая полезная вещь, которую мне сказали за весь тот месяц. Не «дай ему шанс» и не «уходи пока не поздно» — а просто: как тебе лучше. Тебе и Илье.
Ответа у меня до сих пор нет. Но хотя бы вопрос теперь правильный.
* * *
Илье сейчас четыре месяца.
Он улыбается по-настоящему — это точно не рефлекс, я проверяла. Улыбается, когда видит меня, когда видит маму, когда видит Антона. Нас он пока не различает по смыслу — мы для него просто люди, которые рядом и от которых тепло. Но это пройдёт. Скоро он начнёт различать.
Мы с Антоном не вместе и не врозь. Это странное состояние, для которого нет слова, — что-то вроде паузы, которая затянулась и стала сама по себе чем-то важным. Он приходит. Я пускаю. Иногда мы разговариваем хорошо — по-настоящему хорошо, лучше, чем раньше, — и тогда я думаю: может быть. Иногда я смотрю на него и вспоминаю тот голос в трубке, и тогда думаю: нет.
Наверное, правда где-то посередине. Наверное, она всегда там.
Та женщина — я не знаю её имени, и мне не нужно. Она ответила на его телефон в восемь утра, пока я держала на руках новорождённого сына. Это всё, что мне о ней известно. Это всё, что мне нужно знать.
А я в тот день сказала ей: мама и ребёнок здоровы.
И это была правда.
Самая точная правда, которую я знала.