Память — странная вещь. Она хранит не события как таковые, а скорее осколки мгновений, обрывки фраз, запахи и ощущения. Иногда, когда я закрываю глаза и позволяю себе погрузиться в прошлое, передо мной всплывает образ бабушки — её доброе лицо, морщинки в уголках глаз, натруженные руки с выступающими венами. Она умела лечить людей. Не просто лечить — врачевать души и тела, и делала это с такой естественностью, словно дышала. Для неё не существовало неизлечимых болезней, были лишь ситуации, требующие терпения и веры. Я любила её больше всех на свете. Все мои самые светлые воспоминания детства связаны именно с ней, с её домом, пахнущим сушёными травами и свежеиспечённым хлебом, с её голосом, который мог успокоить любую боль.
Мне было пять лет, когда это случилось. Осень в том году выдалась сырой и промозглой. Дожди зарядили с начала сентября, и к октябрю земля превратилась в вязкое месиво. Лужи стояли повсюду — во дворах, на тропинках, в низинах. Мы, дети, конечно, не обращали на это внимания. Мы бегали по воде, прыгали в лужи, промокали до нитки и приходили в садик мокрыми, грязными, но счастливыми. Воспитатели ругались, заставляли переодеваться, сушили наши куртки и ботинки на батареях, но что они могли поделать с детской непоседливостью? Мы жили в своём мире, где лужи были морями, а палки — мечами.
В один из таких дней я почувствовала, что со мной что-то не так. Сначала появилась лёгкая ломота в теле, какая бывает перед простудой. Голова стала тяжёлой, глаза начали слезиться. А потом, ближе к вечеру, я заметила, что на лбу, у самого виска с левой стороны, появилось какое-то уплотнение. Маленькое, с горошину, но болезненное. Я потрогала его пальцем и поморщилась — даже лёгкое прикосновение отдавалось тупой, ноющей болью.
К утру следующего дня уплотнение увеличилось. Оно покраснело и опухло, превратившись в настоящий прыщ, только гораздо больше и страшнее, чем те, что иногда появлялись у меня на носу или щеках. Мама, собирая меня в садик, заметила его сразу. Она нахмурилась, потрогала мой лоб своей прохладной ладонью и покачала головой.
— Опять ты где-то простудилась, — сказала она с тревогой в голосе. — И это не просто прыщ. Похож на фурункул.
Я не знала тогда, что такое фурункул, но по маминому тону поняла — что-то нехорошее. В садике воспитательница, Наталья Петровна, женщина крупная и громкоголосая, с вечными заломами на лбу от постоянного недовольства, тут же обратила на мою болячку внимание. Она подозвала меня к себе, наклонилась и долго рассматривала мой лоб, цокая языком.
— Родители в курсе? — спросила она, глядя на меня поверх очков.
— Да, мама видела, — ответила я тихо.
— Это надо к врачу, — заявила Наталья Петровна, выпрямляясь. — К хирургу. Само не пройдёт, а если запустить — беды не оберёшься. infection может пойти. Вечером маму обязательно попроси, чтобы записала тебя на приём.
Я кивнула, хотя слов про инфекцию не поняла. Но по тому, как воспитательница нахмурилась и как остальные дети смотрели на мой лоб, я поняла — дело серьёзное. Вечером, когда мама пришла забирать меня, Наталья Петровна долго говорила с ней в коридоре. Я слышала обрывки фраз: "хирург", "срочно", "не тяните", "может быть опасно". Мама кивала, благодарила и обещала.
Но вместо врача мама повезла меня к бабушке. Бабушка жила в деревне, километрах в тридцати от города. Дорога к ней занимала около часа на автобусе, а потом ещё нужно было пройти пешком по просёлочной дороге, которая осенью превращалась в грязное месево. Мы ездили к ней часто — почти каждые выходные, а иногда и на неделю, когда у мамы был отпуск. Бабушкин дом был для меня вторым домом, местом, где я чувствовала себя абсолютно счастливой и защищённой.
— На два дня тебя оставлю, — сказала мама, когда мы сели в автобус. — Бабушка тебя вылечит. Она знает, что делать.
Я не удивилась. Бабушка лечила всех — соседей, родственников, знакомых и даже незнакомых людей, которые приезжали к ней из других городов и деревень. Она не была врачом, не имела никакого медицинского образования. Но её руки, её слова, её знание трав и заговоров творили чудеса. Люди приезжали к ней с язвами, с болями в спине, с испугами и сглазами, с болезнями, от которых официальная медицина только разводила руками. И бабушка помогала. Не всегда, конечно, но часто. И главное — она никогда не брала денег за свою помощь. Говорила, что дар дан ей свыше и брать за него плату — грех.
Когда мы приехали, бабушка встретила нас на крыльце. Она была уже старой — ей шёл восьмой десяток, — но всё ещё крепкой и бодрой. Её волосы, совсем белые, были собраны в пучок на затылке. На ней была тёплая кофта поверх простого ситцевого платья и большой пуховый платок на плечах. Она улыбнулась, увидев нас, но сразу же посерьёзнела, когда посмотрела на меня.
— Ох, внученька, — сказала она, прижимая меня к себе. — Что же у нас тут приключилось?
— Фурункул, — ответила мама. — Воспитательница пугает, что к хирургу надо, резать будут. Я вот подумала...
— Правильно подумала, — перебила её бабушка. — Никаких хирургов. Оставляй её, вылечу.
Мама уехала тем же вечером, пообещав вернуться в воскресенье. А я осталась с бабушкой в её большом, старом доме, который знал ещё мои детские слёзы и смех, мои первые шаги и мои первые слова. Дом был деревянным, срубленным ещё дедом в незапамятные времена. Внутри пахло печью, травами, которыми бабушка украшала стены и потолочные балки, и чем-то ещё — чем-то особенным, ни на что не похожим, домашним и уютным.
В тот вечер мне было плохо. Очень плохо. Температура поднялась высокая, я чувствовала это, хотя бабушка и не мерила её градусником. Голова раскалывалась, а фурункул на лбу пульсировал болью, которая отдавалась в висок, в глаз, в ухо. Он вырос до размеров некрупной сливы, покраснел и стал горячим на ощупь. Но он не прорывался. Воспаление как бы замерло, уплотнилось, и от этого становилось только страшнее.
Есть мне не хотелось. Играть тоже. Я хотела только спать — провалиться в сон и не просыпаться, пока всё не пройдёт. Слабость во всём теле подкашивала ноги, кружилась голова, глаза закрывались сами собой. Бабушка уложила меня на свою большую кровать, под стёганое одеяло, которое она сама сшила много лет назад из старых лоскутов.
— Полежи, родная, — сказала она, укрывая меня. — Отдохни. А я пока отвар сделаю.
Я закрыла глаза и провалился в сон. Сон был глубоким, тяжёлым, без сновидений — или мне так казалось поначалу. Но потом, среди этой тёмной, густой темноты, стало что-то происходить. Я вдруг увидела себя — сидящей на кровати, словно глядя на себя со стороны. Вокруг меня появился туман. Он был не просто белым или серым — он был серебристым, светящимся изнутри каким-то призрачным, неземным светом. Очень густой, он клубился прямо перед моими глазами, закрывая всё вокруг.
Я оглядывалась по сторонам, пытаясь что-нибудь разглядеть в этом тумане. Но ничего не было видно — только серебристая, светящаяся мгла, плотная и осязаемая, словно вата или дым. И тут я услышала голос. Он звучал откуда-то издалека, из глубины тумана, и звал меня по имени.
— Ле-на, Ле-на! Иди сюда, иди ко мне!
Голос был женский, мягкий, вполне приятный. В нём не было ничего пугающего или тревожного. Наоборот — он звучал ласково, призывно, обещая что-то хорошее. Как голос мамы или бабушки, когда они звали меня к столу или показать что-то интересное.
— Кто ты? — спросила я. Или мне казалось, что я спросила — во сне ведь не всегда понятно, говоришь ты на самом деле или только думаешь.
— Я — твой друг, — был ответ.
Голос звучал теперь ближе. Или мне так казалось. Туман вокруг колыхнулся, словно от ветра, и в нём проступили какие-то очертания — может быть, фигура человека, может быть, просто игра света и тени.
— Иди ко мне, Лена, — снова позвал голос. — Я жду тебя. Иди, иди...
И я пошла. Повинуясь голосу, встала с кровати и шаг за шагом продвигалась вперёд. Туман расступался передо мной, но тут же смыкался сзади. Я ничего не видела вокруг, только этот серебристый свет, и слышала только голос, который звал меня всё ближе и ближе. Когда я останавливалась, unsure,害怕, бежать, не, оборачиваться, слушать, голос, снова, звал, и, я, продолжала, идти. Это было похоже на волшебство — я не могла сопротивляться, не могла не слушаться. Голос тянул меня к себе, как магнит.
Вдруг резко моим ногам стало холодно. Это было неожиданно — во сне я ничего не чувствовала, а тут вдруг ощутила холод, мокроту, неприятное прикосновение мокрой ткани к босым ступням. И от этого холода я проснулась. Мгновенно, резко, словно выпрыгнула из воды на поверхность.
Я стояла возле двери, ведущей в сени. На полу, прямо под моими ногами, лежала мокрая тряпка — та самая, от которой я ощутила холод. В доме было темно, только через неплотно зашторенное окошко просачивался лунный свет, рисуя на полу бледные, призрачные прямоугольники. Рядом со мной стояла бабушка. Она была в своей ночной рубашке, длинной, до пят, и смотрела на меня — не строго, не испуганно, а как-то внимательно и серьёзно.
— Бабушка... — начала было я.
Она тихонько тронула меня за плечо. Я ощутила её руку — мокрую и холодную. Значит, это она бросила мне под ноги мокрую тряпку. Значит, она видела меня, видела, что я встала и куда-то иду во сне, и остановила меня этим — мокрой тряпкой, холодом.
Бабушка молча взяла меня за руку и повела обратно к кровати. Я послушно шла за ней, чувствуя, как дрожат мои колени. Мы легли вместе — бабушка подвинулась, освобождая мне место, и я прижалась к ней, чувствуя её тепло и запах — запах сухих трав и чего-то ещё, чего я не могла определить, но что было неотъемлемой частью моей бабушки.
Она гладила меня по голове, по волосам, и её прикосновения были успокаивающими. Я уже почти уснула снова, когда бабушка тихо спросила:
— Что тебе снилось, внученька?
И я рассказала ей всё. Про серебристый туман, про голос, который звал меня, про то, как я шла на этот голос, не в силах остановиться. Бабушка слушала молча, продолжая гладить меня по голове. Когда я закончила, она долго молчала. Потом сказала тихо, словно говорила сама с собой:
— Это не друг, а, скорее, наоборот.
— Что? — не поняла я.
— Голос этот, — пояснила бабушка. — Не друг он тебе.
Это... — она запнулась, подбирая слово. — Это такая сила, которая хочет тебя забрать. Но ты не бойся. И виду не подавай, что боишься. Страх — это то, что ей нужно. Чем больше боишься, тем сильнее её власть.
Я не поняла тогда, что бабушка имеет в виду. Мне было всего пять лет, и слова о "силе", которая хочет меня забрать, казались чем-то сказочным, нереальным. Но я запомнила их. Запомнила интонацию бабушки — серьёзную, тревожную, но в то же время уверенную.
— Ещё немного, и её власть над тобой закончится, — добавила бабушка. — Ты только не бойся. И слушайся меня. Я тебя в обиду не дам.
Она обняла меня крепче, и я уснула — уже без снов, без тумана и голосов, спокойно и глубоко. А когда проснулась снова, за окнами только-только брезжил рассвет. Небо было серым, предрассветным, и на нём ещё виднелись бледные звёзды. Бабушка уже не спала. Она сидела рядом, глядя на меня, и когда я открыла глаза, улыбнулась.
— Доченька-внученька, Леночка-Ленточка, — сказала она, и это было её любимое обращение ко мне, — мне надо тебя полечить.
Я кивнула. Я не боялась — я уже не первый раз видела бабушку за лечением. Иногда у меня болел живот, иногда голова, иногда что-то другое — и каждый раз бабушка помогала. Я не знала тогда, как она это делает, не понимала механизма её врачевания. Я просто верила в неё безоговорочно.
Бабушка встала и подошла к старому буфету, стоявшему в углу комнаты. Открыв одну из дверок, она достала оттуда нож. Большой, тяжелый, с тёмным лезвием и деревянной ручкой, стёртой от долгого употребления. Нож выглядел старым, но острым — бабушка всегда следила за своими инструментами. Она вернулась ко мне и села на край кровати.
— Лежи спокойно, — сказала она. — Не дёргайся. Я сейчас буду лечить твой фурункул.
Я послушно легла и закрыла глаза. Было странно — большой нож рядом с моим лицом, — но страха я не чувствовала. Бабушка начала что-то шептать. Я не разбирала слов, они звучали тихо и быстро, словно ручей, бегущий по камням. Иногда я слышала отдельные звуки, иногда целые слова, но они ничего не значили для меня. Это был заговор — бабушкин секрет, который она узнала от своей матери, а та — от своей.
Лезвие ножа коснулось моего лба — не порезало, нет, лишь легко прикоснулось к коже вокруг фурункула. Бабушка водила ножом вокруг воспаления, описывая круги, треугольники, какие-то фигуры. Прикосновения были едва ощутимыми, почти нежными. Это продолжалось минуты две или три — шёпот и лёгкие прикосновения металла к коже. А потом бабушка резко встала, подошла к двери, ведущей в сены, и с силой вонзила нож в деревянный косяк. Нож вошёл глубоко, почти по самую рукоятку, и остался там, дрожа от удара.
— Выпей это, — бабушка протянула мне чашку с какой-то жидкостью.
Я села на кровати и взяла чашку. В ней был отвар — тёмный, но прозрачный, пахнущий травами. Я сделала глоток. Отвар был тёплым и почти не горьким — чуть терпким, но приятным на вкус.
— Что это? — спросила я.
— Травы, — ответила бабушка. — Пей до дна.
Я выпила всё. Бабушка забрала у меня чашку и уложила обратно.
— А теперь спи, — сказала она, укрывая меня тёплым одеялом. — А я рядом посижу, молитовки почитаю на тебя.
Она села в кресло у окна, достала откуда-то маленькую книжечку в потертом переплёте и начала читать — тихо, почти шёпотом. Я слышала отдельные слова — знакомые и незнакомые, — но они смешивались в единый гул, убаюкивая меня. И я уснула.
Так продолжалось три дня. Каждое утро, на рассвете, бабушка будила меня и проводила свой ритуал. Она доставала нож — тот самый, который оставался в дверном косяке, — и повторяла всё сначала. Шептала заговоры, касалась лезвием моего лба, а потом снова вонзала нож в косяк и давала мне выпить отвар. Травы в отваре менялись — каждый раз вкус был немного другим, но всегда тёплым и не противным.
На третий день я проснулась и поняла, что боли нет. Вообще нет. Я потрогала лоб — и не нашла фурункула. На его месте была лишь маленькая впадинка, едва заметная, и тоненькая корочка, словно от зажившей царапины. Фурункул исчез, рассосался, словно его никогда и не было.
— Бабушка! — закричала я. — Бабушка, смотри! Прошло!
Бабушка улыбнулась. Она сидела на кухне, у печи, и пила чай из блюдца, как любила делать.
— Я же говорила — вылечу, — сказала она спокойно. — Иди ко мне, внученька, чай пить.
В воскресенье приехала мама. Она сразу же посмотрела на мой лоб и ахнула.
— Как? — только и спросила она.
— Как надо, так и прошло, — ответила бабушка загадочно.
В понедельник я пошла в садик. Наталья Петровна, воспитательница, увидев меня, округлила глаза и застыла с открытым ртом. Она подошла ко мне, наклонилась и долго рассматривала мой лоб, вертя головой то так, то эдак.
— Но как же?.. — бормотала она. — Это же невозможно... Ему же ещё недели две надо было зреть, а потом резать...
— Бабушка вылечила, — сказала я гордо.
Наталья Петровна покачала головой, но ничего не ответила. Она смотрела на меня так, словно видела что-то невероятное, необъяснимое. И я чувствовала себя особенной — внучкой бабушки, которая умеет творить чудеса.
Бабушка умерла, когда мне было двенадцать лет. Это случилось зимой, в начале февраля, когда снег лежал глубокими сугробами, а мороз по утрам достигал тридцати градусов. Она заболела внезапно — простуда перешла во что-то более серьёзное, и старый, изношенный организм не справился. Мы похоронили её на деревенском кладбище, под старой берёзой, рядом с дедом. Я плакала так сильно, как никогда не плакала раньше. Мне казалось, что вместе с бабушкой ушла часть меня, часть моего детства, часть того света и тепла, которые она дарила мне.
Мои дети не знали мою бабушку. Они родились много лет спустя, когда её уже давно не было. И когда у моей старшей дочери появились фурункулы, мы лечили их у хирурга. Долго, болезненно, с уколами и перевязками, с криками и слезами. Каждый раз, сидя в больничном коридоре и слушая плач дочери, я вспоминала бабушку. Вспоминала её руки, её голос, её шёпот над моей головой. Вспоминала нож в дверном косяке и серебристый туман, который едва не увёл меня куда-то в неизведанную даль.
С высоты прожитых лет я уверена — мой лунатизм был никак не связан с фурункулом. Просто так совпало. Болезнь тела и болезнь духа переплелись в одну ночь, и бабушка справилась с обеими. Как она это делала? Я не знаю. Наверное, никогда не узнаю. Она не успела научить меня своему искусству — я была слишком мала, а потом стало слишком поздно. Но я храню её память. Храню историю про серебристый туман и нож в дверном косяке. Храню образ её рук — натруженных, морщинистых, но таких тёплых и живых. И иногда, закрывая глаза, я вижу её снова — молодой, красивой, улыбающейся мне из далёкого прошлого. И слышу её голос: "Доченька-внученька, Леночка-Ленточка..."