Соляра
Крайний север. Лютый мороз. Завывает ветер. Снег ударяет о наружную оболочку яранги, и каждый удар отдаётся внутри тихим, назойливым скрежетом. Тьма сгущается, но изнутри жилище освещается неровным жёлтым светом керосиновой лампы. На стенах, слепленных из льда и шкур, выступил иней. Он покрыл тонкой коркой меховые полости, свисая с потолочных жердей и превращаясь в ледяные сосульки. По ним стекает вода капля за каплей словно кто-то отсчитывает время. Вдоль стен на ремнях висят вяленые нерпы. Их плоские тени колышутся на свету. Всё это кажется единственной связью с миром, где ещё есть тепло.
Кайак сидит на медвежьей шкуре, скрестив ноги. Его пальцы, сморщенные от старости и холода, медленно перебирают чётки из китового уса. Каждый гладкий позвонок скользит между подушечками пальцев. Старик неподвижен, лишь его глаза лениво следят за Унуком, который сидит напротив, положив перед собой тушу нерпы. Он держит в руках каменный нож с изогнутым лезвием, который передаётся в их роду словно священная реликвия. Говорят, он достался ему ещё от прадеда, помнившего времена, когда не было людей с «большой земли». Лезвие скользит под шкурой ровно, с хрустом отделяя сало от мяса. Унук работает молча. Каждое движение его широких плеч выверено до миллиметра.
Вдруг за стенами раздался гул. Приехал снегоход. Унук замер. Пальцы стиснули рукоять ножа. Его взгляд метнулся к Кайаку, но старик лишь закатил глаза. Гул смолк. Послышались шаги. Кто-то грузный оттаивал за пологом. Он шумно откинул шкуру, впуская с собой клубы пара и запах табака, смешанного с потом и машинным маслом. Пришёл вахтер. Он переступил порог, отряхивая снег с брезентовой куртки. Снег таял на лету, оставляя на земляном полу тёмные пятна. За спиной он тащил зелёную канистру с облезлой краской, сильно пахнущую соляркой.
— Принимай товар, — крикнул он и канистра с глухим стуком упала на шкуры. — Две канистры, как договаривались.
Кайак даже не повернул головы. Его пальцы продолжали перебирать чётки, но движения стали чуть медленнее.
— Две? — голос старика прозвучал тихо, но в нём послышался укор. — А платим за три?
Вахтер усмехнулся и поправил воротник.
— Цены выросли, старик. Северный завоз, сам знаешь.
Кайак поднялся на удивление быстро для своих лет. Шкуры с хрустом разошлись под ним. Он стоял, слегка ссутулившись, но голос набирал силу. В нём дрожала не старческая слабость, а злость, копившаяся годами.
— Раньше без этого как-то жили! — крикнул он. — Предки! Ты думаешь, мы не выживем? Мы эскимосы и всегда брали у моря столько, сколько нужно, чтобы накормить себя, согреть жиром свои очаги и одеть в шкуры своих детей. А теперь мы меняем священную рыбу на вонючую воду, чтобы просто не замёрзнуть ночью. Зачем она нам?
Унук не пошевелился. Его глаза забегали с канистры на старика и с канистры на вахтера. Он сжимал нож так, что костяшки побелели, но не произнёс ни слова. Кайак шагнул вперёд, почти коснувшись лицом лица вахтера.
— В следующий раз привезёшь саляру и получишь только половину рыбы, — голос его стал резким. — Или вообще не привози. Жили без тебя, проживём и снова!
Вахтер выдержал паузу, медленно пожал плечами и поправил лямку рюкзака.
— Как скажешь, хозяин. Я человек подневольный. Не надо так не надо.
Он развернулся и откинул полог. Сразу же ворвавшийся ветер чуть было не задул лампу, но пламя устояло. Шаги замерли в снежной крупе и снегоход взревел снова, унося с собой запах табака и бензина.
Тишина вернулась в ярангу. Унук отложил нож. Лезвие глухо стукнуло по кости. Он посмотрел на Кайака. В его глазах читалась тревога и невысказанный вопрос, который он боялся задать вслух.
Кайак стоял, глядя на канистру. Торжествующая усмешка тронула его губы. Он чувствовал себя победителем. Сейчас, в этот миг, он снова был тем Кайаком, который когда-то вышел на льдину с гарпуном против моржа. Он не собирается кланяться каким-то там начальникам с большой земли.
Пальцы его дрожали незаметно для вахтера, но теперь он не мог их унять. Страх поселился в углу яранги. Унук поднялся, обошёл очаг и склонился над старой канистрой. Его пальцы скользнули по крышке. Он открутил её и понюхал солярку. Потом, не глядя на старика, молча перевернул канистру.
В горловине блеснуло несколько капель. Они упали на шкуру, оставив жирные чёрные пятна. Больше ничего. Канистра оказалось пустой. Кайак посмотрел на пустую канистру и его лицо медленно вытянулось. Усмешка сползла, сменившись оцепенением. В его глазах отразился огонёк лампы и в этом огоньке была только одна мысль: «Как не замёрзнуть до утра». Ветер завыл ещё сильнее. Лампа дрогнула, отбрасывая на стены огромные тени двух людей, которые только что потеряли больше, чем просто солярку.
Холод
Солнце стояло низко, но слепило не оно, а снег, заставляя щуриться даже сквозь веки. Полярный день. Бескрайняя белизна. Каждый сугроб и ледяная глыба переливались от ослепительно-белого до холодного голубого там, куда тень падала глубже.
Над ярангой поднимался слабый дымок. Его можно было разглядеть, только если знаешь, куда смотреть. Снаружи жилище выглядело заброшенным. Стены, сложенные из блоков уплотнённого снега, обветрились, края оплыли, но держались крепко. Вокруг осталась лишь узкая тропа, протоптанная ногами до самой полыньи, да лунки во льду, где добывали воду. Тишина. Казалось, что слышно, даже как снежинки оседают на наст и где-то далеко потрескивает лёд.
Прошло две недели без запаха солярки и унизительного обмена священной рыбы на вонючую воду в зелёных канистрах. Яранга словно ожила по-другому, спокойной как жир, который топился в каменных плошках.
Унук работал с самого утра. Он стоял по пояс в сугробе, в одной меховой куртке, расстёгнутой на груди, и с силой вонзал пешню в лёд. Древко из моржовой кости ходило в его руках ходуном. Каждый удар давался с трудом. Лёд поддавался неохотно, крошился, и летел в лицо холодной пылью, но Унук не останавливался. Он рубил с наслаждением, словно в каждом ударе вымещал годы зависимости от человека с большой земли. Больше не надо было кланяться ему и платить священной рыбой за соляру.
Пот лился с него градом и замерзал на бровях, превращаясь в ледяную корку. Он смахивал её тыльной стороной ладони, улыбался и снова бил.
Кайак сидел у входа в ярангу, закутанный в шкуры до самых глаз. Его руки, покрытые сетью морщин и старых шрамов, ловко орудовали сухожильной нитью, прошивая треснувший полоз нарт. Работа тонкая, требующая терпения, и старик погрузился в неё с тем сосредоточенным спокойствием, которое приходит только с годами. Он не смотрел на Унука, но слышал каждый удар пешни. На губах у него застыло нечто, похожее на улыбку.
Унук вернулся с двумя вёдрами прозрачной воды и поставил их у очага. Потом, не разгибаясь, схватил сушёную рыбу из запаса и подбросил в костёр. Пламя охватило её и по яранге разошёлся запах.
— Смотри, батя, — сказал Унук, оборачиваясь. Его лицо, обветренное и тронутое первыми морщинами, сияло. Впервые за долгое время он улыбнулся так, что морщинки собрались у глаз. Ещё недавно он был молодым и полным сил, не знающим, что такое соляра. Без нефти воздух чище и рыба пахнет рыбой.
Кайак отложил нарты, выпростал руки из шкур и поднёс ладони к огню, давая теплу согреть одеревеневшие пальцы.
— Я говорил, — произнёс он и его голос прозвучал ласково. — Мы стали слабыми. Человек с большой земли думал, что мы умрём без его вонючей соляры. Мы не как те тюлени, которых бьём у отдушин. Даже здоровее стали. Спина не болит, глаза не слезятся.
Унук подсел к огню и протянул руки к пламени.
— Мясо нерпы теперь не отдаём, — сказал он и в голосе его прозвучало что-то по-детски хвастливое. — Всё себе. Вот это настоящая жизнь. Мы едим то, что добыли и греемся тем, что дало море. Никто не приходит и не трясёт перед носом канистрой, смотря на нас сверху вниз.
Кайак кивнул и посмотрел в самую глубину огня, где пламя становилось почти белым.
— Предки не знали, что такое дизель, — сказал он назидательно, как учитель, который повторяет урок, выученный много лет назад. — И ничего, тысячи лет прожили. Зимовали в таких же ярангах, охотились на такого же зверя. Закалка. Мы порвали эту зависимость словно старый канат, что перетирается о лёд. Дёрнули и он лопнул.
— Лопнул, — повторил Унук.
Они ели вяленую рыбу. Мясо было жёстким, волокнистым, и его приходилось подолгу жевать. Они не торопились. Кайак отложил еду, вытер руки о шкуру и поправил ворот.
— Ты забыл песню, которой я учил тебя, когда ты был мальчишкой, — сказал он. — Про то, как дух моржа разговаривал с духом льда.
Унук поднял глаза.
— Не забыл, — ответил он тихо.
— Спой!
Унук помедлил, потом прикрыл глаза. Из его горла вырвался низкий, вибрирующий звук. Он шёл откуда-то из глубины, где холод, голод, охота и бесконечная белая пустыня. Горловое пение наполнило ярангу и заставило задрожать пламя, отзываясь эхом на каждую модуляцию. Это не было песней в том смысле, как её понимают люди с большой земли. Голос самой земли. Треск льда. Дыхание моржа. Шёпот снега, падающего на наст.
Кайак слушал, закрыв глаза. Его пальцы снова нащупали чётки из китового уса, но на этот раз он не стал их перебирать, а просто сжал в руке. В яранге тепло. В каменных плошках, выдолбленных ещё прадедом, топилась ворвань. Жир горел ровно и без копоти. Свет его был слегка жёлтым. Он не слепил и не резал глаза. В нём всё казалось правильным. Шкуры на стенах. Запах рыбы. Голос Унука, поднимающийся всё выше и выше, уходя в небо.
Унук замолк и открыл глаза. Он смотрел на горизонт, хотя в яранге не было окон. Смотрел сквозь стены туда, где кончалась их земля и начиналась земля людей с машинами и канистрами. Мы выжили. Выживем и дальше без вас и всего, что вы нам привозите. Мы эскимосы и хозяева этого льда.
Они легли спать поздно, когда пламя в плошках почти угасло, оставив после себя только красные угольки и запах растопленного жира. Кайак долго ворочался, привыкая к тишине, в которой больше не было гула снегохода. Унук сразу же заснул, но скоро проснулся от того, что тело свело судорогой.
Холод пронзил его насквозь, въелся в спину и ноги, которые он поджал под себя, пытаясь сохранить тепло. Он открыл глаза. Вокруг такая тьма, что он не видит собственных пальцев, поднесённых к лицу. Унук протянул руку к плошке и нащупал фитиль, пропитанный жиром. Попытался зажечь его от искры, но фитиль не загорался. Жир кончился.
— Кайак, — позвал он шёпотом.
— Я здесь, — ответил голос из темноты. Старик сидел, привалившись к стене. Унук слышал его ровное дыхание, но слишком быстрое для спящего.
— Жир кончился.
— Я знаю.
— Но мы же топили вечером. Плошки были полны. Этого должно было хватить до утра.
— Должно было, — согласился Кайак. Голос его был спокоен, но в этом спокойствии Унук почувствовал тревогу.
Он встал, нашарил ногами полог и откинул его. Ветер ударил в лицо с такой силой, что у него перехватило дыхание. Он вышел наружу, вглядываясь в темноту. Луна ещё не взошла, а звёзды не пробивали плотную пелену облаков.
Унук огляделся. Снег под ногами был твёрдым и скрипел так, словно под подошвами хрустело стекло. Он сделал несколько шагов от яранги, поднялся на торос, откуда была видна вся равнина, и замер.
Стадо диких оленей ушло. Две недели назад, они паслись у самого горизонта и старик говорил, что они останутся здесь до начала настоящих холодов. Но сейчас равнина была пуста. Они ушли на месяц раньше, чем всегда.
Унук поднял лицо к небу, пытаясь понять, откуда дует ветер. Он дул с севера и это был не лёгкий ветер, который приносит с собой запах моря, а ветер из глубины материка. Погода менялась. Худший знак.
Аномальный холод опускался на землю. Такой пробирается сквозь шкуры, жир и кости, заполняя каждую щель и трещину, чтобы войти внутрь, остановить кровь и заморозить дыхание.
Унук стоял и смотрел вдаль. Ветер трепал его волосы и леденил лицо, заставляя щуриться. Он вспомнил, что говорил Кайак две недели назад: «Предки не знали, что такое дизель. И ничего, тысячи лет прожили».
Но сейчас, глядя на пустую равнину, где не было оленей, Унук понял, что не решался до этого произнести вслух: «Древние приметы, по которым предки определяли погоду, больше не работали». Ветер пришёл оттуда, откуда не должен был прийти. Холод наступил тогда, когда по всем знакам его быть не должно.
Он спустился с тороса и вошёл в ярангу. Кайак молчал. Он сидел в темноте и прислушивался к ветру. Унук сел рядом с ним, прислоняясь к нему спиной к спине. Холод пробирался внутрь, заставляя зубы стучать и сжиматься каждый мускул.
— Олени ушли, — сказал он. — Месяц назад.
Кайак молчал.
— Ветер переменился, — добавил Унук. — Начинается холод. Тот, о котором не говорится в приметах.
Он замолчал. Стало слышно, как по стенам скребётся иней и нарастает лёд. В этой тишине они оба думали об одном и том же. Две недели они праздновали свободу от солярки и человека с большой земли, а теперь холод, которого не было в древних книгах, подбирался к ним. Больше не было ни канистры, ни лживого вахтера, который мог бы их спасти...
Пропасть
Кайак следил за пургой сквозь «окно» из прозрачной льдины, которое он когда-то вставил в стену, чтобы следить за погодой. Теперь за ним не было ничего, кроме белого, непрерывного движения. Снег носился беспорядочно в воздухе. Казалось, что всё вокруг исчезло и яранга висит в пустоте.
Непередаваемое ощущение, которое рождает холод, проникший в каждую щель и шов между шкурами. Стены покрылись инеем. Он нарастал на меху, костяных крюках и деревянных жердях, превращая жилище в подобие ледяной пещеры. Дыхание Унука вырывалось изо рта густыми клубами пара, оседая на бороде и бровях, превращая лицо в маску изморози. Кайак дышал реже и тяжелее. Его седые усы покрылись ледяной бахромой.
Он стоял на коленях перед маленькой кучей веток ивы, которые они заготовили летом. Теперь эти сухие и ломкие ветки лежали перед ним, но не хотели гореть. Кайак чиркал кремнем, высекая искры, подносил трут, и дул на него. Каждый раз пламя вспыхивало на мгновение и тут же гасло.
— Гори же, — прошептал он, и голос его прозвучал хрипло, с надрывом. — Гори!
Ветки загорелись, но плохо. Чёрный едкий дым заполнил ярангу, заставляя слезиться глаза. Тепла от этого огня было меньше, чем от одного жирового светильника, но зато дыма как от целого костра. Кайак закашлялся и утёр рукавом лицо, но слёзы всё равно текли. Он не мог понять, от дыма это или от чего-то другого.
Унук сидел у стены, сжимая в руках каменную плошку. Он пытался поправить кусок фитиля, пропитанный остатками ворвани. Жир кончился и от плошки пахло только горелым камнем. Он отбросил её в сторону. Плошка глухо стукнулась о шкуру, покатилась и замерла в углу.
— Нет больше ворвани! — выкрикнул Унук, и в голосе его звучала не просто злость, а ярость, копившаяся всю жизнь, которую он жил в тени старика. — Нерпы ушли далеко в море. На байдарке за ними не пойдёшь. Лёд встал неправильно. Торосы выше нас. Мы не сможем охотиться, пока не растает лёд, а он не растает.
Кайак не обернулся. Он смотрел на слабый огонь.
— Надо терпеть, — сказал он наконец. Слова прозвучали без той уверенности, что была две недели назад. Они были похожи на заклинание, которое он повторял сам себе, чтобы не сойти с ума.
Унук резко поднялся. Шкуры, покрытые инеем, хрустнули под ним. Несколько ледяных кристаллов посыпались на пол.
— Терпеть? — голос его стал тише и в этой тишине было что-то страшное. — Ты говорил, что предки так жили. Две недели назад ты говорил мне это у костра когда мы ели рыбу и пели песни. Помнишь?
Кайак медленно повернулся. Его лицо в полумраке казалось ужасающим. Глубокие морщины. Впалые щёки. Его глаза видели много зимовок, чтобы бояться ещё одной. Но сейчас в этих глазах была не мудрость, а растерянность.
— Я помню, — ответил он.
— Но предки уходили! — Унук шагнул вперёд и его тень накрыла старика. — Они не сидели здесь круглый год! Всё это время я думал об этом. Зимой наши предки уходили в южные стойбища, в лесотундру, где есть лес и дрова. Здесь они охотились только летом. Тут никто не жил зимой никогда.
Кайак поднял руку, словно хотел остановить его, но Унук продолжал, и голос его набирал силу, становился громче ветра, который выл за стенами.
— Мы застряли там, где никто не живёт зимой! Теперь у нас нет солярки, чтобы согреться. Я не знаю куда идти и не знаю где их зимние стойбища. Мы потеряли всё. Он замолчал. В яранге стало тихо. Даже ветер, казалось, притих. Лишь дым от костра всё ещё вился под потолком. Изредка потрескивали льдинки на стенах.
Кайак сидел неподвижно. Его руки, которые ещё недавно ловко шили нарты, теперь бессильно лежали на коленях. Он всегда думал, что древние знания — это основа выживания на одном месте. Что достаточно знать, как разжечь огонь, выследить тюленя, зашить шкуру, и ты выживешь где угодно. Но он утратил память о движении и том, что настоящая сила эскимоса в том, чтобы знать, когда нужно уйти. Наши предки были кочевниками. Они шли за зверем и рыбой, а он остался там, где заканчиваются все тропы.
Он впервые осознал масштаб катастрофы и это сковало его сильнее, чем любой мороз. Не солярка главная опасность, а он сам. Его лицо стало серым не от холода, а от стыда, который разъедал его изнутри, как соль разъедает рану. Он сидел, сжавшись, понимая, что пришло его время.
Унук смотрел на него. Гнев утих, оставив после себя пустоту и страх, который он никогда не испытывал прежде. Раньше он считал себя охотником и наследником великого рода, а теперь они были просто двумя людьми, отрезанными цивилизацией. Унук поднял голову и в его глазах появилось отчаянное решение, граничащее с безумием.
— Я пойду, — сказал он.
Кайак медленно поднял на него глаза.
— Куда?
— На старую метеостанцию. Тридцать километров отсюда. Геологи оставили там аварийный запас, спутниковый телефон и еду. Может быть, даже солярку. Если дойду, то вызову помощь.
— Тридцать километров в такую пургу, — голос Кайака срывался. — Ты не дойдёшь.
— А если я останусь? — Унук шагнул к пологу и начал натягивать шкуры, застёгивая ремни. — Мы оба умрём здесь. Через три дня или через пять, но мы умрём. А так... может быть, я дойду или погибну в пути. Это лучше, чем сидеть и ждать, пока лёд сомкнётся над нами.
Кайак хотел сказать что-то, остановить его или пойти с ним, но слова застряли в горле. Он лишь смотрел, как Унук натягивает широкие лыжи, обтянутые шкурой, сделанные ещё его отцом. Унук затянул ремень на поясе и проверил нож за пазухой. Его лицо стало сосредоточенным. Унук подошёл к пологу и остановился. Он понял, что уходит на охоту и не знает, вернётся ли.
— Если я не вернусь через двое суток, — сказал он, не оборачиваясь, — значит, не вернусь никогда. Ты останешься один. Жги всё, что горит. Шкуры. Нарты. Держись, сколько сможешь. Может быть, кто-то придёт.
— Унук, — Кайак поднялся и шагнул к нему, но старые ноги подкосились. Он опёрся рукой о стену. — Унук, я…
— Ты прав был, — перебил его Унук, поворачиваясь. — Мы должны хранить знания и нашу культуру, но не должны отрываться от реальности и отгораживаться от цивилизации. Самоизоляция ведёт к погибели!
Он откинул полог. Пурга ударила в лицо с такой силой, что он отшатнулся, но устоял. Перед глазами белая стена. Ничего не видно. Лишь снег летит со всех сторон и ветер рвёт одежду, пытаясь свалить с ног. Унук шагнул в эту пустоту и сразу же исчез.
Кайак стоял у входа, вцепившись в шкуры. Ветер задувал внутрь, гася последние угли костра. Он смотрел в белую пустоту, где только что стоял Унук, и ему казалось, что он слышит скрип удаляющихся лыж. Или это ветер играл с ним, подшучивая над стариком, который остался один на краю света, в яранге, где стены покрыты инеем, а внутри больше нет тепла.
Он опустил полог, вернулся к костру и подбросил последние ветки, пытаясь сохранить огонь. Дым ел глаза, но он не закрывал их, а сидел, глядя на пламя, и ждал, когда вернётся Унук, или... когда наступит конец.
Пурга усиливалась. Ветер выл теперь на одной высокой, протяжной ноте. Казалось, что земля стонет и лёд трескается от этого стона. Тьма сгущалась, чтобы поглотить ярангу и всё остальное, что ещё осталось от их мира.
Кайак сидел, сжав в руках чётки из китового уса. Он не перебирал их, а просто держал и думал о том, что сказал Унук перед уходом. Он не знал, есть ли у них ещё время. Эту ярангу строил ещё его отец.
Пальцы его дрожали не от холода, а от страха, который он так долго отрицал и прятал за гордостью, словами о предках и верой в то, что они особенные. Теперь страх вышел наружу и Кайак не мог его унять. Он закрыл глаза. В темноте ему почудилось, что он слышит приближающиеся шаги Унука, но это был лишь ветер...
Тишина
Визг ветра достиг той границы, за когда звук превращается в боль. Он проникает в уши, заставляя каждую клетку тела вибрировать на одной высокой ноте. Кажется, что сам воздух кричит, а земля корчится в агонии и это разрывает пространство вокруг на куски.
Картинка распадалась. Обрывки. Осколки. Сознание пыталось склеить всё в подобие реальности. Возникал крупный план лица Унука со щекой, обмороженной до белизны и лопнувшими сосудами, проступающими багровыми нитями под тонкой кожей. Появились глаза Кайака в яранге. Огромные. Чёрные. В них отражалось мерцание костра, который ещё сопротивляется тьме. Перед глазами появились лыжи, проваливающиеся в снег и руки, сжимающие древко. Вокруг лишь белое марево, в котором исчезает всё, даже время.
Унук шёл, не понимая, сколько прошло времени. Час. Два. Целая жизнь. Ноги двигались сами, подчиняясь какому-то древнему инстинкту, который не спрашивал, есть ли смысл, а просто заставлял делать следующий шаг. Ветер бил в лицо, залепляя глаза снегом и заставляя дышать через раз. Каждые несколько шагов приходилось останавливаться, чтобы откашляться и набрать воздуха, который резал лёгкие словно нож.
Он не видит тропы. Ничего, кроме белой стены перед собой. Снег летит со всех сторон. Невозможно понять, куда идти. Вперёд. Назад. По кругу? Компас давно замёрз в кармане. Стрелка застыла словно сама жизнь на этой равнине, где нет ориентиров, кроме льда и ветра.
Лыжа наткнулась на что-то плотное. Унук упал лицом в мягкий снег. Ему захотелось лежать так вечно, чувствуя, как тело перестаёт бороться. Боль уходит. Всё становится безразличным. Он лежит так несколько секунд или несколько часов... Ветер ударяет сильнее, словно напоминая, что смерть надо ещё заслужить.
Он поднимается. Связка лыж хрустит. Унук смотрит вниз и видит, что крепление лопнуло. Тонкая полоска кожи, связывавшая лыжи, не выдержала напряжения и разорвалась. Теперь они болтаются по отдельности. Идти дальше в них невозможно. Он пытается закрепить их на ходу, но не чувствует пальцев рук и ног. Тело не слушается...
Унук стоит посреди белой пустоты. Ветер рвёт его одежду. Он вдруг понял, что не дойдёт. Тридцать километров до метеостанции показались бесконечностью. Он шёл не туда. Может быть, он петлял по кругу или уходил всё дальше от яранги и единственного места, где его ещё мог кто-то ждать.
Он повернул обратно не потому, что надеялся успеть, а потому, что не хотел умирать один. Если суждено замёрзнуть в этой белой пустоте, то лучше рядом с тем, кто знал тебя ребёнком и учил первому удару гарпуна.
Лыжи еле волочились за ним. Ноги проваливались в снег по колено и каждый шаг отнимал силы, которых уже почти не было. Ветер выл ему в спину, то и дело подгоняя вперёд. Он шёл, падал, поднимался и снова шёл, пока впереди не показалось тёмное пятно яранга, полузанесённое снегом. Холм. Могильный курган. Последний приют.
Он вполз внутрь из последних сил словно раненый зверь. Кайак в это время крутил ручку генератора. Старая радиостанция, которую он когда-то выменял у геологов на три шкуры нерпы, стояла в углу, вся покрытая инеем. Ручка вращалась с трудом. Каждый оборот отдавался болью в плече, но он не останавливался. Он крутил и крутил, пока в наушниках не возникло шипение.
— Люди... — прошипел он в микрофон. Голос его был тихим и надорванным. — Або... Або... Помогите...
Лишь шипение в ответ. Белый шум, который заполнил эфир и ярангу.
— Люди! — закричал он. — Слышите меня?! Люди! Мы здесь! Помогите!
Он кричал, и слёзы текли по его щекам, замерзая на морщинах, превращаясь в ледяные дорожки. Он кричал, пока голос не сорвался и остался лишь беззвучный жалкий хрип, как у тюленя, попавшего в капкан.
Шипение не прекращалось, но никто не слышал его и не знал, что они здесь. Вахтер не приедет ещё месяц, если он вообще вспомнит о них после его слов. Может быть, от теперь не приедет никогда. Он рассказал своим друзьям, как старые эскимосы выгнали его и захотели жить по своим древним укладам. Кайак уронил голову на руки. Радиостанция шипела словно змея.
В этот момент полог откинулся и в ярангу вполз Унук. Кайак не сразу узнал его. Это был не тот Унук, который уходил в пургу с гордо поднятой головой, а согнутый, белый от инея и с руками, прижатыми к груди, как у молящегося. Он упал на шкуры и долго не мог подняться, а лишь часто и мелко дышал словно загнанный зверь.
— Унук! — Кайак бросился к нему, схватил за плечи и попытался приподнять. — Унук, что с тобой?!
Унук поднял лицо. Губы его были синими и растрескавшимися. Зубы стучали так сильно, что он не мог выговорить ни слова. Он протянул руки и Кайак увидел, что пальцы были белыми и твёрдыми. Они срослись в один комок и между ними не было и щели.
— Там... — выдохнул Унук, стуча зубами. — Никого... Метеостанция сгорела... десять лет назад... Мы одни...
Кайак отшатнулся. Метеостанция сгорела десять лет назад. Все эти годы они думали, что у них есть запасной выход, а спасать было некого. Они были одни с самого начала.
— Надо жечь шкуры, — сказал Кайак, вставая. Голос его был целеустремлённым как у человека, который повторяет заученное, чтобы не думать. — Мебель. Всё, что есть. Продержимся ещё какое-то время!
— Это даст тепла на час, — ответил Унук, и в голосе его не было злости или страха. — А потом? Мы умрём здесь, Кайак. Надо было уходить.
Кайак замер. Он посмотрел на Унука, лицо человека, которого растил, учил и гордился. Впервые он увидел в его глазах безнадёжность, которую видел в зеркале каждую ночь последних дней.
Они сели друг напротив друга. Между ними догорал последний костёр из веток ивы, которые Кайак берег, как зеницу ока. Свет его был красным, агонизирующим, бросающим тени на стены. Эти тени танцевали вокруг них словно призраки или духи, которые пришли на них посмотреть.
Вокруг них висели маски из моржовой кости, с глазами, инкрустированными бирюзой. Их надевали шаманы, чтобы говорить с духами. Амулеты из зубов белого медведя, где каждый зуб был когда-то жизнью, которую отняли, чтобы защитить свою. Ритуальные пояса, расшитые бисером, которые выменивали у русских купцов сто лет назад. Большой бубен, обтянутый кожей моржа, с рисунком, который никто уже не умел читать. Всё это было красивым, дорогим сердцу и священным, но сейчас эти вещи не грели. Они лишь висели на стенах. Кайак поднялся, подошёл к стене и снял бубен. Он подержал его в руках. Пальцы гладили кожу и он вспоминал, как отец учил его бить в этот бубен. Бубен гудел и духи сходили с небес. Голос шамана сливается с предками. Он глянул на бубен в последний раз и медленно поднёс его к костру.
— Кайак, — прошептал Унук, — не надо...
— Он не греет, — ответил старик и бросил бубен в костёр. — Ничего из этого не греет. Только огонь.
Кожа вспыхнула мгновенно, с громким, хлопающим звуком, как будто дух, живший в ней, вырвался на свободу и крикнул в последний раз. Деревянный обод затрещал, костяные подвески зазвенели. Всё священное древнее единственное в своём роде мгновенно превратилось в огонь.
Чуда не произошло. Бубен просто горел словно сухая трава или старая шкура. Как всё, что когда-то имело значение, а теперь имело только цену в часах жизни. Унук смотрел на это с ужасом не потому, что бубен был священным, а потому, что Кайак сжёг его без сожаления. В этот момент он понял, что если нет жизни, то нет и духов. Если некому молиться, то нет и богов. И всё, во что он верил и чему учился передавая из поколения в поколение, оказалось просто дровами, которые можно бросить в огонь, чтобы продлить агонию на несколько минут.
Костер догорал. Последняя старая вытертая шкура, на которой спал ещё отец Кайака, ушла в пламя. Огонь объял её, свернул и превратил в пепел. Тепла стало чуть больше, но этого хватило только на то, чтобы они почувствовали, как холод отступает на шаг, чтобы тут же вернуться снова. Унук подвинулся к Кайаку и осторожно обнял его обмороженными руками, которые не могли сжаться, но могли хотя бы лечь на плечи старика. Он прижал его к себе, пытаясь передать тепло своего тела, которого у самого почти не осталось.
— Держись, — прошептал он. — Держись, Кайак.
Старик не отвечал. Он сидел, закрыв глаза, и его голова клонилась на грудь. Дыхание его было слабым и прерывистым. Унук чувствовал, как с каждым вздохом из Кайака уходит жизнь, капля за каплей словно вода из пробитой посудины.
Пурга затихала. Ветер, который выл несколько дней подряд, вдруг начал ослабевать. В этой тишине, когда казалось, что мир вокруг умер и ничего больше не будет, Унук услышал звук.
Сначала он подумал, что это ветер вернулся, но звук был другой. Низкий монотонный гул, идущий откуда-то издалека, где кончается их мир и начинается чужой.
— Слышишь? — прошептал Унук, не веря своим ушам.
Кайак открыл глаза. В них, сквозь боль и готовность умереть, пробилось что-то живое.
— Не может быть, — прошептал он.
Гул нарастал. Он был ровным и механическим. Он не походил на голос духов или голос ветра. Это был звук двигателя, который пробивался сквозь снег и тьму, что они считали своим концом.
Унук хотел встать, но ноги не держали. Он остался сидеть, прижимая к себе Кайака, и слушал, как гул становится громче. Яркий жёлтый свет пробился сквозь щели в пологе и скользнул по стенам. Кайак поднял руку, и его пальцы, ещё недавно мёртвые, сжали плечо Унука с неожиданной силой.
— Они идут, — сказал он. — Слышишь? Идут!
Унук не отвечал. Он смотрел на свет, который становился ярче. В этом свете он видел не спасение, а чудо, которое пришло из того мира, от которого они отреклись и презирали. Гул затих. Послышались голоса. Они кричали что-то на языке, который Унук почти забыл. Удар по пологу и свет проник внутрь, ослепляя и разрезая тьму.
Он закрыл глаза и почувствовал, как кто-то поднимает его и закутывает во что-то тёплое. Над ним склонились лица, которых он не видел и не знал. Кто они? Вахтер, геологи или спасатели? Неважно. Важно только то, что они сидят здесь, на полу яранги, среди пепла от сожжённых святынь, и всё ещё дышат.
В этот момент, сквозь шум голосов и треск рации, Унук услышал, как Кайак плачет. Тихо. Беззвучно. Так плачут только старики, которые поняли, что жизнь не кончается там, где они думали. Есть вещи страшнее смерти и те, ради которых стоит жить даже после того, как всё сожжено.
Слёзы
Перед ними стоит вахтер в военном бушлате. На груди рация. Из-за пояса торчит фляга. Лицо красное от мороза и ветра. Глаза прищурены. В них Унук увидел не насмешку, а человеческую теплоту и тревогу за ближнего. За его спиной стоят ещё двое в таких же бушлатах, с большими рюкзаками за плечами. Один держит фонарь, а второй осматривает ярангу.
— Эй! — вахтер шагнул вперёд, наклоняясь над ними. — Вы живы?
Хриплый голос сорвался то ли от холода, то ли от волнения. Он тронул Унука за плечо и тот дёрнулся не от боли, а от неожиданности прикосновения, которого не ждал.
— Да, — выдохнул Унук. Губы его почти не слушались. — Живы…
Вахтер обернулся к спасателям.
— Живы! — крикнул он, и в голосе его прозвучало облегчение. — Быстро! Генератор сюда!
Спасатели затащили в ярангу тяжёлый ящик. Вахтер схватил его и рванул крышку. Внутри что-то загудело. Он вытащил портативный дизель-генератор в металлическом корпусе. Рядом поставил тепловую пушку, подсоединил шланги и дёрнул шнур. Генератор чихнул, кашлянул и заработал, наполняя ярангу гулом, который показался Унуку самой прекрасной музыкой на свете. Тепловая пушка взревела. Из её сопла тут же вырвалась струя горячего воздуха.
Тепло медленно потекло по яранге. Оно коснулось рук Унука лица и груди. Пахнуло соляркой и горячим металлом. Теперь это был запах жизни. Унук чувствовал, как его тело, окоченевшее и уже готовое к смерти, начинает потихоньку оттаивать. Чувства возвращались к пальцам.
Кайак зашевелился. Он попытался приподняться, опираясь на руки, но они дрожали и он упал на колени. Так и остался стоять посреди яранги с руками, упирающимися в шкуры и низко опущенной головой словно у молящегося. Вахтер подошёл к нему и присел на корточки.
— Ты, — сказал он и в его голосе не было злости. — Зачем перевозчика прогнал? Какие же вы дурные... но свои ведь, родные. Как вас можно бросить тут?
Он не договорил. Кайак поднял голову и вахтер увидел его красные опухшие глаза.
— Хорошо, оленеводы заметили, что дыма нет, — продолжил вахтер, отводя взгляд.
Один из спасателей подошёл с термосом и протянул Унуку. Тот взял его дрожащими руками и поднёс к губам. Горячий чай обжёг рот и горло, разливаясь внутри жаром, от которого ему тут же захотелось плакать. Он пил не останавливаясь, пока спасатель не отобрал кружку.
Унук опустил руки. Он смотрел на генератор, который гудел и в его взгляде не было ничего, кроме благодарности. Он не мог говорить. Слова застревали в горле, потому что всё, что он хотел сказать, было слишком тяжёлым, чтобы выйти сейчас наружу.
Кайак медленно поднялся и опёрся на вахтера, который поддерживал его под локоть. Он шагнул к пустой канистре с дизелем. Теперь рядом с ней стояла полная, принесённая спасателями. От неё пахло соляркой и этот запах был для него слаще любого благовония.
Он опустился на колени перед канистрой и провёл рукой по её холодной металлической поверхности. Его израненные пальцы гладили её, как гладят лицо любимого человека или ребёнка, которого считали потерянным. Он прижался щекой к холодному металлу и из его глаз потекли слёзы.
Они катились по щекам, замерзая на морозе и превращаясь в ледяные дорожки, блестящие в свете лампы. Кайак стоял на коленях, прижимаясь к канистре. В этот момент он понял, что его гордость чуть не стоила ему жизни. Чужое милосердие спасло их жизни.
Вахтер стоял рядом, не зная, что ему делать. Спасатели замерли, глядя на этого старого эскимоса, который обнимал канистру с соляркой, как самое дорогое в своей жизни.
— Спасибо… — прошептал Кайак хриплым голосом, в котором уже и близко не было той злости, которая звучала две недели назад. Лишь смирение. — Спасибо, сынок. Мы…
Он поднял голову и вахтер увидел его глаза. В них не было унижения, а лишь правда, которую он отрицал всю жизнь и прятал за словами о предках, гордостью и верой в то, что они могут жить без чужой помощи. Унук посмотрел на вахтера. В его взгляде была лишь глубокая благодарность, стирающая всё, что было между ними раньше. Насмешки. Недоверие.
Сегодня вахтер был для него не чужим человеком с большой земли, а тем кто нашёл их в пургу, пробился и не бросил. И в этой благодарности было что-то большее, чем просто признательность. Скорее родственная связь, которая возникает между людьми, пережившими важное судьбоносное событие.
Кайак медленно поднялся. Вахтер поддержал его. Старик опёрся на его руку, не пытаясь казаться сильнее.
— Всё, старик, — сказал вахтер и его голос дрогнул. — Жизнь продолжается!
***
Снаружи яранги полярная ночь уже не казалась такой непроглядной. На снегу стоял вездеход, покрытый налётом льда. Из выхлопной трубы валил густой дым. Двигатель работал на холостых, прогреваясь перед дальней дорогой. Унук, закутанный в несколько слоёв шкур, поверх которых был накинут спасательный термоплед, затаскивал в вездеход нарты.
Руки его ещё болели, пальцы плохо слушались, но он работал, потому что работать было легче, чем сидеть и думать. Вахтер подошёл к нему и молча взялся за другой конец нарт. Они вместе загрузили их в кузов. Унук поднял голову, хотел что-то сказать, но вахтер только кивнул и хлопнул его по плечу.
— Ничего, — сказал он. — Отогреем. В посёлке врач есть. Руки твои посмотрит.
Унук кивнул, не найдя слов. Кайак стоял на пороге яранги, глядя на вездеход и людей, которые суетились вокруг. В его руке лежал спутниковый телефон. Маленький. Пластиковый. Он ещё не умел им пользоваться. Спасатель показал ему, как включать и набирать номер, но Кайак не слушал.
Он посмотрел на человека, который спас им жизнь и подумал о чём-то своём. Потом поднял телефон и поднёс к лицу, словно собираясь о чём-то поговорить, но передумал. Он просто смотрел на него и на его губах появилась кривая усмешка. Вахтер забрался в кабину и завёл двигатель. Гул стал громче.
Унук помог Кайаку забраться внутрь, усадил на сиденье и укутал шкурами. Старик не сопротивлялся. Он закрыл глаза, положил телефон на колени, и его лицо, изрезанное морщинами, стало спокойным. Впервые за много дней он не боялся ничего, а просто ехал. Вездеход тронулся. Снег захрустел под гусеницами.
Яранга осталась позади. Внутри вездехода стало тепло и Унук почувствовал что-то особенно трепетное. Он посмотрел на Кайака. Старик спал, привалившись к стенке. Унук перевёл взгляд на окно, за которым кружился снег, освещённый фарами. Они ехали вперёд к людям, которые пришли за ними, потому что вахтер, которого они презирали, поднял людей и поехал их спасать через пургу.
Гул вездехода становился тише. Снег заметал следы. Через час здесь снова будет белая пустота. Теперь Кайак, которому спасатели показали, как пользоваться спутниковым телефоном, впервые в жизни наберёт номер вахтера и скажет ему то, что не говорил никогда в жизни: «Спасибо».
И это будет не слабость, а мудрость принятия. Та самая, которую он искал всю свою жизнь, думая, что она спрятана в древних песнях и ритуальных бубнах, а она оказалась в простых словах, которые может произнести каждый, кто понял, что настоящая сила не в том, чтобы изолироваться от прогресса а в том, чтобы уметь находить компромисс сосуществования.
Возможно, весной Кайак и Унук вернутся на свой мыс, поставят новую ярангу и повесят новый бубен. Но это не точно...