Путь на север — это не путешествие, а медленное стирание самого себя. Сначала уходят цвета. Зелень Сиэтла, хоть и смытая дождями, сменилась серо-голубым миром облаков за иллюминатором «Боинга», а затем, после пересадки в Анкоридже, и вовсе растворилась в бело-коричневой пелене.
Земля внизу была похожа на чью-то облупившуюся кожу — пятна тайги, струпья скал, и бесконечные, белые прожилки замерзших рек. Алекс жил там, и помнил, что этот пейзаж сопровождался еще и могильным холодом, сводящим мышцы и заставляющим стучать зубы. Сидя в кресле «Боинга» он так ярко представил это себе, что поежился.
Самолет до Нома был стареньким турбовинтовым, трясшимся, как в лихорадке. Алекс сидел у иллюминатора, сжав в руках ту самую фотографию из кабинета. Он не плакал. Слезы требовали тепла, а внутри него была пустота, вымороженная до абсолютного нуля. Вместо эмоций — обрывки воспоминаний, накатывавшие, как холодные приливы.
Воспоминание. Ему лет двенадцать. Отец, Хенрик Мерфи, на корточках перед печью. Руки, похожие на корни старого дуба, ловко снимают заслонку.
— Отец, дай я.
— Нет. Дело тонкое. Ты спешить будешь, сажа останется. Сажа — это медленный огонь. Может задушить. Никогда, слышишь, никогда не ленись на чистке. Каждую субботу. Как молитву.
Он говорил мало, отец. Его мир был миром действий, а не слов. Он не ловил рыбу — он вел с ней тихую, многолетнюю войну, зная каждую заводь, каждую подводную корягу в окрестностях Сноу-Ривер. Его упрямство было молчаливым, как гранит. Он мог просидеть неподвижно шесть часов в ледяной лодке, пока не вытащит того самого, царского лосося. Не ради денег. Ради принципа. Чтобы доказать реке, что он ее знает лучше.
Самолет тряхнуло, и картинка за окном скачком сменилась — теперь внизу была только белизна, прорезанная синими нитями пробитых ледоколом путей для паромов. Лед залива.
Паром из Нома в Сноу-Ривер был плавучим сараем, пахнущим соляркой, рыбой и сыростью. Пассажиров — человек десять, не больше. Все в одинаковых толстых камуфляжных парках, с каменными, обветренными лицами. Они не смотрели на Алекса, но он чувствовал их взгляды. Они видели в нем Чужака. Городского. Копа. Он стоял на корме, вгрызаясь глазами в приближающуюся полоску берега. Домой. Он ехал домой, но дома уже не было.
Воспоминание. Кухня. Запах хвои и свежего хлеба. Мать, Фи, полностью ее звали Агафья, но муж называл Фи, разминает тесто. Руки у нее тонкие, учительские, но сильные. На шее, на простом шнурке, висит медальон — кольцо с насечками, спиралями, какими-то рисунками.
— Мам, что это?
Она на мгновение замирает, потом улыбается, но глаза остаются серьезными.
— Просто безделушка, Алешенька. На память. От моей бабушки. Она... была из далеких краев.
— А что на нем нарисовано?
— Не нарисовано. Это письмена. Старые. О защите. — Она вытирает руки, прячет медальон под блузку. — Когда-нибудь расскажу. Когда вырастешь.
Она так и не рассказала. Ее упрямство было иным. Тихим, но несгибаемым. Она тридцать лет учила детей в единственной школе поселка, отстаивая каждую книгу в библиотеке, каждого трудного подростка. Ее называли «чудачкой» за то, что она верила, будто каждый, даже самый отъявленный шалопай из семейства отшельников-трапперов, может выучиться и уехать.
Она верила в свет. И, кажется, именно эта ее вера, это тихое, нерушимое упорство и отпугнуло Алекса. Он бежал от этой правильности, от этой веры — в Сиэтл, где все было проще: преступник, закон, пуля.
Берег встретил его молчанием и ледяным ветром, который резал лицо, как бритва. Сноу-Ривер даже городком назвать было трудно. Пара дюжин домов, рассыпанных по склону, как детские кубики, пара доков, застывших в ледяном плену, и почтовое отделение, которое было также и магазином, школа, церковь и кафе -- типичное поселение на Аляске. Все в серо-коричневых тонах, припорошено снегом. Безлюдно. Холодно. Тоскливо.
Он снял «дубленку» — старый, видавший виды джип, пахнущий бензином и чужим потом. Мотор завелся со скрежетом. Дорога от парома до поселка была единственной, укатанной в снегу колеей. По бокам вставали черные, голые стволы лиственниц, словно частокол, отгораживающий этот мир от всего остального.
Участок шерифа оказался в том же здании, что и почта. Маленькая комнатка с деревянными стенами, обогревателем и столом, заваленным бумагами. За столом сидел человек, который полностью совпадал со своим телефонным голосом. Шериф Беннетт был сух, костист и обладал плоским, ничего не выражающим взглядом водянисто-голубых глаз. На вид — лет пятьдесят.
Человек, который давно смирился с тем, что его мир кончается за последним домом поселка.
— Мерфи? — спросил он, не протягивая руки.
— Да. Приехал.
— Сразу понял, что вы. У нас не часто бывают новые люди. Садитесь.
Алекс сел на жесткий стул напротив. Он снял шапку, но не расстегнул куртку. Холод шел не от воздуха, а от человека за столом.
— Где они? — спросил Алекс, отчеканивая каждое слово.
— На кладбище. За поселком. Можете сходить.
— Я хочу увидеть дело.
Беннетт медленно откинулся на спинку стула. Он что-то жевал — не то жвачку, не то свой собственный желчный сок.
— Какое дело?
— Уголовное. По факту смерти.
— Нет тут ничего уголовного, мистер Мерфи. Трагический несчастный случай. Угарный газ. Печь. Старая. Случается.
— Мой отец чистил эту печь каждую субботу. Как часы.
— Значит, в эту субботу не почистил. — Беннетт пожал узкими плечами.
— Или заслонка подвела. Или ветер неправильно подул. Бывает. Не мы первые, не мы последние. Дело закрыто. Да и не открывалось толком. Алекс почувствовал, в нем закипает гнев. Тот самый, который, если не выпускать его наружу, превращается в сталь и решимость действовать любой ценой.
— Я полицейский детектив, шериф. Из Сиэтла. Я хочу ознакомиться с материалами проверки. По-хорошему.
— А здесь не Сиэтл, детектив. Здесь Сноу-Ривер. И я шериф. И я говорю — несчастный случай. — В голосе Беннетта впервые появились нотки, похожие на эмоцию. Раздражение. — Не нашли бы их, может, до весны пролежали бы. Случилось зимой — всегда так. Закрываем и живем дальше.
«Закрываем и живем дальше». Фраза, словно отлитая из того же льда, что сковал реку. Алекс понял: договариваться бесполезно.
— Хорошо, — сказал он тихо. — У родителей была страховка, я точно знаю это. Как шериф, вы, разумеется, составили отчет для страховой?
Фотографии, протокол осмотра? Страховая компания запросит. Я, как наследник, имею право это видеть.
Он увидел, как в глазах Беннетта промелькнула злость. Шериф явно не ожидал такого упорства. Он помялся, потом, с глухим проклятием, потянулся к нижнему ящику стола, вытащил тонкую, кое-как скрепленную папочку и швырнул ее через стол.
— На, смотри. Только не задерживай. Дел много.
Алекс поймал папку. «Много дел». В городишке, где, кроме него, в конторе ни души. Он открыл обложку.
Первое, что бросилось в глаза — фотографии. Они были сделаны на мыльницу, с плохим разрешением, под разными, кривыми углами. Снимки комнаты, где нашли тела. Отец — в кресле у печки. Мать — на полу, рядом, будто подползла к нему. Но не это было главным. Главным было то, что на снимках практически не было деталей. Общий план, еще общий, лицо отца, покрытое синевой... и все. Ни крупных планов рук, ни снимков пола вокруг тел, ни печи в деталях. Освещение ужасное. Создавалось впечатление, что фотограф торопился поскорее отщелкать для галочки и сбежать.
— Кто делал фотофиксацию? — спросил Алекс, не отрываясь от снимков.
— Я.
— Штатный фотограф в отпуске? — в голосе Мерфи прозвучал лед.
Беннетт промолчал.
Алекс перелистнул. Протокол осмотра места происшествия. Полторы страницы скудных, общих фраз. «Признаков насильственной смерти не обнаружено». «Посторонних предметов не зафиксировано». «Окна и двери заперты изнутри». Подпись — Беннетт. И еще одна, неразборчивая. Потом — протокол вскрытия. Его проводил какой-то «фельдшер-лаборант» из соседнего, большего поселка. Заключение: смерть от отравления угарным газом. Время смерти установлено приблизительно, с разбросом в двенадцать часов. Сопутствующих травм — нет. Признаков борьбы — нет. Все чисто.
Аккуратно. Слишком аккуратно.
И тут Алекс нашел. Единственную зацепку, которую, видимо, не посчитали важной, но его наметанный взгляд зацепился за нее. Это была отдельная, плохо пропечатанная фотография, которую легко было не заметить среди остальных. Снимок прихожей, у входной двери. Пол, заляпанный снегом и грязью, пол, который его родители содержали в чистоте. Всегда, даже в самую жуткую осеннюю распутицу и грязь. И отпечаток. След. Его было плохо видно на фото, детали не различимы, только размер. Большой. След вел изнутри дома к входной двери.
Алекс поднял глаза на Беннетта.
— Что это?
Шериф бросил беглый взгляд на фото.
— Следы. Мои. Или фельдшера. Когда заходили.
— Эти следы ведут из глубины дома к выходу, — сказал Алекс, его голос стал низким, опасным. — А вы в протоколе пишете, что зашли, осмотрели тела и сразу вызвали медиков. Не ходили по всему дому. И уж тем более не ходили к выходу, пока не приехал фельдшер. И у фельдшера на фото — медицинские бахилы. А эти следы — от уличной обуви. Крупный размер. Побольше, чем у вас. Не ваши, шериф. И не фельдшера.
Комната затихла. Только обогреватель потрескивал, выжигая кислород.
Беннетт медленно выпрямился, и его плоское лицо исказила гримаса нетерпения, переходящего в злость.
— Ты что, умнее всех, городской? Следы могли быть старыми. От друзей, соседей.
— Мой отец не терпел грязи в доме. Он снимал обувь на пороге. Всегда. И учил этому всех. — Алекс ткнул пальцем в снимок.
Беннетт резко встал, стукнув коленкой по столу.
— Хватит! — его голос прозвучал, как удар хлыста. — Я сказал — несчастный случай! Дело закрыто! Твои родители умерли из-за собственной халатности и старой печи! Тебя никто не звал сюда со своими выдумками! Забери свои бумаги, сходи на могилу и уезжай обратно в свой Сиэтл! У меня тут порядок, и я не позволю какому-то выгоревшему детективу, которого с треском выгнали из его же управления, сеять здесь панику! Слова повисли в воздухе, острые и ядовитые. Алекс не шелохнулся. Он смотрел на Беннетта, и его серые глаза были пусты, как небо над тундрой. Он все понял. Это не была простая халатность. Это было активное, сознательное противодействие. Шериф пробил его, узнал о нем подробности не просто так. Шериф что-то знал и закрыл глаза. Или ему приказали закрыть глаза. Как в деле Хьюза, в Сиэтле.
Медленно, не торопясь, Алекс собрал бумаги обратно в папку. Встал.
— Вы ошибаетесь, шериф, — произнес он тихо, но так, что каждое слово падало, как кованный гвоздь. — Меня не выгнали. Я сам ушел. И я никуда не собираюсь. Меня зовут Алекс Мерфи. И это были мои родители. А теперь это — мое дело.
Он развернулся и вышел, хлопнув дверью так, что стеклянная вставка задребезжала.
На улице его ударил в лицо колючий, пронизывающий ветер. Он сделал глубокий вдох, и ледяной воздух обжег легкие. Он смотрел на засыпанный снегом поселок, на черные окна домов, на дымок, поднимавшийся из одной-двух труб. Место, где он вырос, вдруг показалось ему чужим, враждебным, замерзшим не только снаружи, но и внутри.
У него была папка с жалкими отписками. У него были следы на фотографии. И у него теперь была уверенность. Со смертью его родителей все не чисто, совсем не чисто. И кто-то здесь, в Сноу-Ривер, приложил руку к тому, чтобы это выглядело иначе, чтобы это выглядело, как несчастный случай.
Он сел в джип, положил папку на пассажирское сиденье и долго сидел, глядя перед собой. Воспоминания о печи, о медальоне, о тихом упрямстве отца и матери, о смерти, сплелись в тугой, неразрывный узел. Он разожмет его. Он докопается до истины. Холодными, полицейскими методами. И тому, кто стоял за этим, стоило бы бояться. Потому что Алекс Мерфи ничего уже не боялся.