Телефон она положила на стол экраном вниз.
Я смотрел на него и не понимал, что надо сделать. Взять. Не трогать. Извиниться — хотя не знал за что.
— Я видела вас в «Шоколаднице» на Садовой, — сказала Катя. Голос был тихий. Это хуже, чем крик. Я знал это за четыре года.
— Это Лена из отдела. Мы обсуждали квартальный отчёт.
— Я видела как ты смеялся.
Я не нашёлся что ответить. Смеялся — значит смеялся. Наверное, Лена сказала что-то смешное про сводную таблицу. Такое бывает.
Катя ушла в спальню. Через двадцать минут вышла с сумкой и с Мишкой за руку. Сыну семь лет, он смотрел на меня серьёзно — так смотрят дети, когда чувствуют, что что-то важное, но не понимают что.
— Мы к Оле, — сказала Катя. Не спросила. Сказала.
Я кивнул.
Дверь закрылась. Замок щёлкнул.
Я стоял в прихожей ещё минуты три. Ждал — сам не знал чего. Что вернётся. Что позвонит. Что я почувствую злость или вину или хоть что-нибудь.
Не почувствовал.
Пошёл на кухню. Поставил чайник.
Но тогда я ещё не понимал, что эти несколько часов в пустой квартире скажут мне больше, чем четыре года рядом.
* * *
Мы познакомились в две тысячи восемнадцатом. Катя работала в той же компании, этажом выше. Красивая, быстрая, всегда с планами на выходные. Я тогда был другим — или казался себе другим. Уезжали на дачу к её родителям, ходили на концерты, спорили о чём-то важном до часу ночи.
Потом родился Мишка. Потом ипотека. Потом я стал старшим аналитиком и пропадал в офисе до восьми, а иногда до десяти. Катя вышла на неполный день, сидела с сыном, злилась на что-то, что не называла вслух. Я не спрашивал. Думал — устала, пройдёт.
Ссоры у нас были странные. Не про что-то конкретное — про интонацию. Про то, как я ответил. Про то, что не ответил. Про то, что смотрел в телефон, пока она рассказывала про садик.
Я каждый раз извинялся. Не потому что понимал за что — просто так заканчивалось быстрее.
Это, наверное, и была ловушка. Не злость, не обман — просто привычка гасить, не разбираясь. Катя злилась — я тушил. Снова злилась — снова тушил. Четыре года.
Кофе я сварил неправильно — насыпал слишком много, не заметил. Сделал глоток. Горький, почти несладкий.
Оставил кружку на подоконнике и сел рядом.
* * *
За окном был двор. Обычный — качели, лавочка, старый тополь у подъезда. Фонарь мигал — третий месяц мигал, я всё собирался написать в управляющую компанию.
Было тихо.
Не так, как бывает тихо ночью, когда все спят и ты стараешься не шуметь. По-другому. Просто — тишина. Без Мишкиных машинок на полу, без телевизора в спальне, без Катиного «ты опять посуду не помыл».
Я не знал, что с этим делать.
Взял телефон. Посмотрел — три непрочитанных сообщения от коллег, одно от мамы про воскресный обед. От Кати — ничего.
Написал ей: Как вы?
Она не ответила.
Я положил телефон обратно.
На подоконнике стояла кружка с остывшим кофе и Мишкина машинка — красный грузовик с одним колесом. Он потерял колесо ещё в сентябре, всё просил починить. Я говорил: в выходные. Выходные приходили и уходили.
Я взял грузовик. Повертел в руках.
Маленький, лёгкий, пластмассовый. Три колеса вместо четырёх.
Где-то я читал, что дети чинят игрушки вместе с родителями — это важно для чего-то. Для доверия, что ли. Я не помнил точно.
Поставил грузовик обратно.
Подумал: может, это не про Лену. Катя не дура — она понимает, что я не стал бы изменять ей в кафе на Садовой в обеденный перерыв. Слишком очевидно. Слишком глупо.
Значит, про что-то другое.
Про смех, наверное. Про то, что я смеялся с чужим человеком так, как давно не смеялся дома. Она это увидела — и поняла раньше меня.
Я сидел с этим несколько минут. Честно говоря, было неприятно. Не обидно — именно неприятно, как когда смотришь в зеркало и видишь что-то, что не хотел видеть.
Она права, что злится. Только, может, злится не на то и не так.
А я четыре года соглашался — лишь бы не разговаривать. Проще было кивнуть и уйти в другую комнату.
Телефон молчал.
Я встал, вылил холодный кофе в раковину, сполоснул кружку. Впервые за долгое время — сам, не потому что Катя попросила.
Потом нашёл в ящике маленькую отвёртку и колесо от грузовика — оно закатилось за холодильник ещё в октябре, я видел его и не поднимал.
Сел на пол. Прикрутил колесо.
* * *
Было уже почти девять вечера, когда я надел куртку.
Ключи от машины лежали на полке в прихожей — там же, где всегда. Рядом стоял Мишкин ботинок. Один. Второй, наверное, она взяла в сумку, а этот не заметила.
Я взял ботинок. Держал его в руке.
Маленький, синий, со звёздочками на липучках. Мишка выбирал его сам — долго стоял в магазине и смотрел на стеллаж с таким видом, будто принимал серьёзное решение. В конце концов ткнул пальцем: вот этот.
Я тогда смеялся. Катя тоже смеялась.
Из-за стены доносился телевизор соседей. Новости. Диктор говорил что-то ровным голосом — про погоду, кажется, или про дороги. Обычный вечер в обычном доме.
Я подумал: когда мы в последний раз смеялись вместе?
Не над Мишкой — это не считается, над детьми смеются автоматически. Именно вместе, глаза в глаза, над чем-то нашим.
Не вспомнил.
Поставил ботинок обратно на полку.
Набрал Катю.
Гудки. Три. Четыре. Она взяла.
— Алло.
— Я еду.
Пауза.
— Зачем?
Хороший вопрос. Я мог сказать: потому что ты моя жена. Потому что там Мишка. Потому что так надо. Всё это было бы правдой — и ни одно не было бы настоящим.
— Поговорить, — сказал я. — По-настоящему. Не как обычно.
Она не ответила сразу.
— Хорошо, — сказала наконец. И отключилась.
Я вышел из квартиры. На лестнице было темно — лампочка на площадке перегорела ещё на прошлой неделе. Шёл на ощупь, держась за перила.
В кармане — ключи. В другом — красный грузовик с четырьмя колёсами.
* * *
Оля жила на Речном, минут двадцать на машине.
Я ехал и не готовил слова. Обычно я готовлю — прокручиваю в голове, как скажу, что она ответит, что я отвечу на это. Четыре года репетиций, и всё равно каждый раз заканчивалось одинаково: я извинялся, она замолкала, мы расходились по комнатам.
Сегодня не хотел репетировать.
Она открыла дверь сама — Оля, наверное, ушла в другую комнату. Катя стояла в прихожей в джинсах и свитере, волосы убраны кое-как. Мишка уже спал — было слышно его дыхание из-за прикрытой двери.
Я достал грузовик из кармана и протянул ей.
— Починил, — сказал я.
Она смотрела на грузовик. Потом на меня.
— Я не изменял тебе, — сказал я. — Но ты видела кое-что настоящее. Я смеялся с человеком, с которым мне легко. Потому что разучился делать так, чтобы мне было легко с тобой. Это моё. Это я.
Катя молчала.
— Я не знаю, как это починить, — добавил я. — Но хочу попробовать. По-настоящему, не как обычно.
Она взяла грузовик. Покрутила в руках — так же, как я несколько часов назад.
— Надо было раньше, — сказала она тихо.
— Да.
Мы стояли в чужой прихожей, в темноте, с детской машинкой между нами. Ничего не было решено. Разговор ещё не начался — настоящий, тот самый, который мы оба четыре года откладывали.
Но я приехал не с извинением. Я приехал с вопросом.
Правильно ли? Наверное. Хотя кто-то скажет — надо было ехать сразу, не сидеть в пустой квартире с кофе.
Может, и так.
Только я не уверен, что два часа назад мне было что сказать.
Он поступил правильно — или всё-таки надо было ехать сразу?