Найти в Дзене
Давид Новиков

Гирлянда судеб, или Слово, которое светит в темноте

Декабрь в этом году выдался снежным и каким-то особенно тёмным — будто кто-то выкрутил яркость на городском пейзаже до минимума, оставив лишь контуры зданий и редкие пятна окон, в которых мерцали новогодние огни. Я сидел на подоконнике в своей однокомнатной квартире на седьмом этаже, прижавшись лбом к холодному стеклу, и смотрел на двор внизу. Там, между панельных домов, суетились фигурки людей — они несли ёлки, пакеты с подарками, вели детей за руки. Обычная предновогодняя суета, которая обычно вызывала во мне что-то тёплое и щемящее, но сегодня почему-то оставляла равнодушным. Возможно, потому что мне было сорок два, и я в очередной раз встречал Новый год один. Не то чтобы это меня угнетало — я уже привык к такому положению вещей, смирился, что ли. Но всё равно что-то щёлкало где-то внутри, какая-то тихая пружинка, каждый раз, когда я видел семьи на улице. Гирлянда, которую я собирался повесить на окно, лежала рядом на подоконнике — старая, ещё советская, с огромными лампочками разме

Декабрь в этом году выдался снежным и каким-то особенно тёмным — будто кто-то выкрутил яркость на городском пейзаже до минимума, оставив лишь контуры зданий и редкие пятна окон, в которых мерцали новогодние огни. Я сидел на подоконнике в своей однокомнатной квартире на седьмом этаже, прижавшись лбом к холодному стеклу, и смотрел на двор внизу. Там, между панельных домов, суетились фигурки людей — они несли ёлки, пакеты с подарками, вели детей за руки. Обычная предновогодняя суета, которая обычно вызывала во мне что-то тёплое и щемящее, но сегодня почему-то оставляла равнодушным. Возможно, потому что мне было сорок два, и я в очередной раз встречал Новый год один. Не то чтобы это меня угнетало — я уже привык к такому положению вещей, смирился, что ли. Но всё равно что-то щёлкало где-то внутри, какая-то тихая пружинка, каждый раз, когда я видел семьи на улице.

Гирлянда, которую я собирался повесить на окно, лежала рядом на подоконнике — старая, ещё советская, с огромными лампочками размером с детский кулачок. Она досталась мне от бабушки, и я каждый год давал себе обещание купить новую — современную, с диодами, с пультом, с режимом "мерцание", "волна", "постепенное затухание". Но каждый год доставал эту, привычную, с проводами в местами облезлой изоляции и с запахом нагретой пыли, который появлялся, стоило её включить. Запах детства. Запах бабушкиной квартиры, где пахло ещё и мандаринами, и хвоей, и чем-то сладким — то ли пирогом, то ли просто ожиданием чуда.

Я взял гирлянду в руки и начал разматывать провод. Лампочки — красная, синяя, зелёная, жёлтая — смотрели на меня как старые знакомые. Я помнил каждую из них с детства. Вот эта, жёлтая, всегда загоралась чуть позже остальных — контакт плохой, бабушка говорила, и каждый год пыталась её починить, но безуспешно. А вот эта, зелёная, была чуть темнее, почти изумрудная, и я в детстве любил смотреть именно на неё, представляя, что это свет крошечного домика гнома. Глупо, конечно. Но сейчас, разматывая провод, я снова почувствовал себя ребёнком — тем самым мальчиком с вечно взъерошенными волосами, который постоянно что-то спрашивал у родителей.

Детство моё прошло в небольшом посёлке под Воронежем. Отец работал на заводе — слесарь, человек с руками, которые могли починить всё, что угодно, от велосипеда до телевизора. Мать была медсестрой в местной поликлинике, и я помню её всегда в белом халате, который пах чем-то аптечным и чистым. Они поженились в августе восемьдесят третьего — я знал это потому, что в семейном альбоме была фотография: они стоят возле загса, отец в костюме, который был ему немного велик в плечах, мать в белом платье с фатой, и за ними — летнее солнце, зелень, жара. Август. Потом, в декабре того же года, родился я.

И вот тут-то и крылась загадка, которая не давала мне покоя где-то класса до третьего.

Я сидел сейчас на подоконнике и невольно улыбнулся, вспоминая. Господи, как же долго я терзал родителей этим вопросом. Мне казалось, что я понял всё совершенно ясно: свадьба в августе, моё рождение в декабре. Четыре месяца. Четыре! Я считал на пальцах, потом уже в школьной тетрадке, и каждый раз получал одно и то же — между августом и декабрём было всего четыре месяца. И это означало, по моему детскому разумению, что я родился слишком рано. Недоношенный. Это слово я слышал от соседки тёти Вали, когда она говорила о чьём-то ребёнке, который появился на свет раньше срока и лежал в каком-то специальном месте — в кувезе, кажется. И я сложил два и два — точнее, август и декабрь — и получил свой диагноз.

Мама, а я недоношенный?

Мама отрывалась от стирки — я помню её руки в мыльной пене, запах порошка "Лотос", который тогда был дефицитом, но кто-то "достал". Она смотрела на меня сверху вниз, хмурилась, потом улыбалась.

Почему ты так думаешь?

Ну как же. Свадьба в августе, а я в декабре родился. Четыре месяца всего. Разве это не рано?

Отец, который сидел за столом и пил чай из подстаканника, поперхнулся. Он смотрел на меня — и я помню этот взгляд: смесь удивления, веселья и чего-то ещё, что я тогда не мог определить. Потом я понял — это было смущение. Отец откашливался, вытирал рот тыльной стороной ладони и говорил:

Слушай, ну ты даёшь. Ты сначала родись, а потом спрашивай.

Но я не отставал. Я был ребёнком, который хотел понять мир — разложить его по полочкам, классифицировать, определить. Это свойство характера осталось у меня на всю жизнь: я до сих пор не могу успокоиться, пока не разберусь в чём-то до конца. И тогда, в детстве, я возвращался к этому вопросу снова и снова. Соседке тёте Вале, которая сидела на лавочке возле подъезда и знала всё обо всех.

Тётя Валя, а я недоношенный?

Она щурилась, поджидая, пока я подойду ближе, и её лицо морщилось в улыбке.

Это кто тебе сказал?

Я сам понял. Свадьба была в августе, а я в декабре родился.

Тётя Валя смеялась — громко, раскатисто, её плечи тряслись под выцветшим халатом в горошек. Она махала на меня рукой и говорила что-то вроде: "Родители тебе объяснят, не ко мне". Но родители объяснять не спешили. Или я просто не понимал их объяснений.

Я помню, как однажды — это было уже в школе, классе во втором или третьем — я поднял руку на уроке природовенья. Учительница, Марья Петровна, женщина строгая, с вечной указкой в руках и причёской, которая напоминаала гнездо, кивнула мне.

Марья Петровна, а можно вопрос не по теме?

По теме, Серёгин, по теме. У нас сейчас — зимующие птицы.

Ну... не по теме урока. По теме жизни.

Класс загоготал. Марья Петровна вздохнула — она привыкла ко мне, к моим вопросам, которые обычно ставили её в тупик.

Давай, Серёгин. Только быстро.

Недоношенный — это когда ребёнок раньше срока рождается, да?

Да, Серёгин. Это всё?

Нет. А если свадьба была в августе, а ребёнок родился в декабре — он недоношенный?

В классе повисла тишина. Я помню лица одноклассников — кто-то смотрел на меня с недоумением, кто-то хихикал, прикрывая рот ладонью. Марья Петровна положила указку на парту и как-то странно посмотрела на меня.

Серёгин, ты хочешь сказать, что твои родители...

Я не знаю. Я спрашиваю.

После урока она вызвала меня к доске и долго объясняла — про сроки беременности, про то, что ребёнок развивается девять месяцев, про то, что свадьба и зачатие — это не обязательно совпадают во времени. Я стоял, смотрел на её губы, которые двигались, формируя слова, и чувствовал, как краснею. Не от стыда — от осознания. Понимания. Того, что я终于-то понял что-то важное о том, как устроен мир. И о том, как устроена моя семья.

Оказывается, прикол был в другом. В совершенно другом.

Я сейчас усмехнулся, глядя на гирлянду в своих руках. Господи, как долго я жил с этим непониманием. И как просто всё оказалось. Девять месяцев — срок, который природа отвела на вынашивание ребёнка. И эти девять месяцев можно отсчитывать назад от любого месяца — от декабря, от января, от любого. А свадьба — свадьба тут вообще ни при чём. Люди женятся, когда считают нужным, и рожают детей, когда считают нужным, и эти два события связаны между собой только решениями людей, а не какими-то природными законами. Хотя... в моём случае, если подумать, связь всё-таки была. Отец как-то раз, уже когда я был подростком, обмолвился, что свадьбу сыграли быстро, потому что "так надо было". Мама тогда толкнула его локтем в бок, и разговор как-то сам собой затух. Но я понял. Конечно, понял.

И вот что странно: это понимание не принесло мне разочарования. Не было никакого щемящего чувства от того, что я — результат не какого-то великого романтического порыва, а вполне приземлённой необходимости. Наоборот — я чувствовал какую-то... близость к родителям. Они были молоды, они любили друг друга, или думали, что любят, или только учились любить — и я появился. И они сыграли свадьбу, и сказали "да" в загсе, и прожили вместе тридцать два года, до самой маминой смерти. Три года назад она умерла — рак, обнаруженный слишком поздно. Отец после этого как-то сник, съёжился, превратился в старика, хотя ему было всего шестьдесят семь. Мы с ним виделись нечасто — он жил в том же посёлке, а я перебрался в город, в эту квартиру. Разговоры наши были короткими, по телефону, и почти всегда сводились к "как дела" и "на работу не опаздывай". Но я знал, что он помнит. Помнит и август восемьдесят третьего, и декабрь того же года, и все годы между.

Я отложил гирлянду и потянулся к телефону. На экране было сообщение от отца, пришедшее ещё утром: "Сынок, с наступающим. Не забудь лук на окно положить. От нечисти". Я улыбнулся. Лук на окно — это была мамина традиция. Она верила во всякие приметы, хотя и работала медсестрой, и знала, что болезни лечатся не заговорами, а лекарствами. Но лук на окно клала каждый год. И отец продолжал это делать — уже три года после её смерти.

Я набрал ответ: "Положу, пап. Тебя тоже. Как ты там?"

Он ответил не сразу — я уже успел встать, подойти к холодильнику, достать луковицу из сетки, которая лежала там уже недели две. Лук был сухой, шуршащий, с золотистой шелухой. Я положил его на подоконник, рядом с гирляндой.

Отец ответил: "Нормально. Соседка пирожки принесла. С капустой. Я три съел".

Это было хорошо. Пирожки с капустой. Соседка, которая о нём заботится. Это успокаивало.

Я вернулся к гирлянде. Надо было её вешать — уже двадцать девятое декабря, времени оставалось мало. Но что-то останавливало. Не лень — скорее, нежелание делать что-то просто так, по инерции. Каждый год я вешал гирлянду, потому что так было принято. Потому что это делали все. Потому что это было частью ритуала — ёлка, гирлянда, оливье, "Ирония судьбы" по телевизору. Но в этом году всё это казалось чем-то чужим, навязанным, не моим.

Я снова взял телефон и открыл новостное приложение. Лента была забита обычной предновогодней суетой — поздравления политиков, прогнозы погоды, советы по приготовлению салатов. Но одна заметка заставила меня остановиться.

"Теперь могут штрафовать за новогодние гирлянды".

Я нажал на заголовок. Текст был сухим, канцелярским, но суть сводилась к тому, что инспекторы получили право штрафовать жителей за гирлянды, размещённые на окнах, дверях, фасадах и в подъездах домов. Что-то про пожарную безопасность, какие-то нормативы, какие-то правила, которые никто раньше не соблюдал, но теперь вдруг стали обязательными.

Я дочитал до конца и отложил телефон.

Интересно. То есть всё моё детство, вся моя жизнь — гирлянды на окнах, гирлянды на ёлках, гирлянды на балконах — всё это было, получается, нарушением? Или только теперь стало нарушением?

Я встал и подошёл к окну. Внизу, во дворе, светились окна — и на многих из них были гирлянды. Огни — красные, синие, белые, мигающие и статичные. Деды Морозы из пластика, снежинки из бумаги, надписи "2019", "2020", "2021" — в каждом году кто-то покупал новые гирлянды и выкладывал из них цифры. А потом они устаревали, и на следующий год нужно было новые. Потребительство. Но и радость — тоже. Или хотя бы её имитация.

Интересно, думаю я, инспектор — он кто? Человек, который ходит по дворам и составляет протоколы на тех, кто повесил гирлянду? Какова его мотивация? Премия за каждый выявленный нарушитель? Или он просто делает свою работу — скучную, нудную, неблагодарную? И что он думает, глядя на эти огни? Что они для него — нарушения, пожароопасные объекты? Или он тоже видит в них что-то праздничное, пусть и через призму своих обязанностей?

Я представил этого инспектора. Мужчина, наверное, средних лет. Лысеющий, в очках с толстой оправой. В форме, которая сидит не идеально — чуть велика в плечах или, наоборот, тесна в талии, потому что он поправился за последние годы, а новую форму не выдают. Он ходит по дворам в декабрьском холоде, смотрит на окна, что-то записывает в блокнот. Потом поднимается в квартиры — звонит, ждёт, показывает удостоверение. Люди смотрят на него с недоумением, потом с раздражением. Кто-то хлопает дверью. Кто-то кричит что-то вслед. А он идёт дальше — в следующую квартиру, в следующий подъезд. И думает о чём? О том, что пора домой? О том, что зарплата небольшая, а работы много? О том, что Новый год скоро, и нужно что-то купить — жене, детям? Может, у него их двое — мальчик и девочка. Мальчик хочет конструктор, девочка — куклу, которую показывали по телевизору. И он считает в уме: сколько протоколов нужно составить, сколько штрафов, чтобы премия покрыла эти расходы.

Не будьте такими жадинами, думаю я. Дяденьке-инспектору ведь тоже хочется что-то вкусненькое на новогодний стол поставить, и бутылочку хорошую купить, и под елочку детишкам что-нибудь положить.

Я усмехаюсь. Это мысль. Конечно, можно возмущаться, кричать о беззаконии, писать жалобы в прокуратуру. А можно — принять. Как данность. Как ещё одну странность мира, в котором мы живём. Штрафы за гирлянды. Штрафы за езду в общественном транспорте без билета. Штрафы за неправильную парковку. Мир полон правил, которые кто-то придумал, и кто-то должен их исполнять. И этот кто-то — инспектор, дяденька в неидеальной форме — просто делает свою работу. Такую же нудную, как моя, как у миллионов других людей.

И тут мне в голову приходит идея. Странная, дурацкая, может быть. Но она мне нравится.

Если штрафовать будут за любую гирлянду — за одну лампочку или за сто — то почему бы не сделать что-то особенное? Что-то, что будет стоить штрафа. Что-то, что заставит людей остановиться и посмотреть. Что-то, что будет и новогодним, и актуальным одновременно.

Я смотрю на свою гирлянду — на эти старые, громоздкие лампочки. Из них можно выложить слово. Нет, не "2024". Не "Новый год". И даже не "С Новым годом!". Что-то другое. Что-то, что описывает моё состояние. Состояние человека, который в сорок два года сидит один в квартире, смотрит на гирлянду и думает о штрафах, о детстве, о родителях, о том, как быстро летит время.

Пи@дец.

Я произношу это слово вслух, и оно звучит в пустой квартире — громче, чем я ожидал. Не мат, нет. Скорее — констатация факта. Пи@дец. Конец. Край. Точка, за которой — неизвестность. Или ничего.

Я пододвигаю стул к окну и начинаю работать. Разматываю гирлянду, распределяю лампочки по подоконнику, прикидываю, как выложить буквы. Гирлянда длинная — четыре метра, наверное. Хватит. На буквы "П", "И", "Д", "Е", "Ц". Шесть букв. Между ними — пробелы. Это будет выглядеть... как? Мерцающее послание всему миру. Или хотя бы моему двору.

Я работаю медленно, аккуратно. Креплю лампочки к раме скотчем — тем же самым, которым заклеивал окна от сквозняков. Скотч плохо держит, и мне приходится прижимать каждую лампочку, ждать, пока клей "схватится". За окном темнеет — декабрьский день короткий, свет уходит рано. Но мне это даже на руку — в темноте гирлянда будет видна лучше.

Когда я заканчиваю, уже совсем темно. Я стою перед окном, смотрю на своё творение. Буквы получились неровными, кособокими — но читаемыми. ПИ@ДЕЦ. Амперсанд посередине — это я приспособил две лампочки, красную и жёлтую, и соединил их проводом в форме собачки. Получилось не идеально, но смысл понятен.

Я вставляю вилку в розетку.

Гирлянда загорается не сразу — старые лампочки должны прогреться. Но потом, одна за другой, они вспыхивают. Красная. Синяя. Зелёная. Жёлтая. И слово, которое я выложил, начинает светиться в темноте — неровным, мигающим, но несомненным светом.

ПИ@ДЕЦ.

Я смотрю на него и чувствую — что? Удовлетворение? Глупость? Или что-то ещё, чему не могу найти названия? Может быть, это чувство художника, который завершил работу. Или ребёнка, который наконец понял что-то важное и хочет поделиться этим пониманием с миром.

Я выхожу на балкон — у меня балкон застеклённый, но холодный, и я не надел пальто. Холод хватает меня за плечи, за спину, за руки. Я подхожу к балконному окну и смотрю на свой двор. Люди идут по тропинкам между домами, несут сумки, ведут детей. Кто-то смотрит вверх — на окна, на гирлянды, на огни. И я вижу, как одна женщина останавливается, задирает голову и смотрит на моё окно. Смотрит долго, пристально. Потом тычет локтем в бок мужчину, который идёт рядом. Он тоже останавливается, смотрит. Они что-то говорят друг другу — я не слышу, слишком высоко. Но они улыбаются. Или мне кажется?

Я стою на балконе и смотрю на своё творение, и мне не холодно. Или холодно, но я не замечаю. Гирлянда мигает — старая, бабушкина, с запахом нагретой пыли и детства. И слово, которое она образует, — не ругательство. Не жалобу. А что-то вроде признания. Признания в том, что жизнь — странная штука. И иногда единственное, что остаётся — это выложить из гирлянды слово, которое описывает её лучше всего.

Я слышу телефон — он звенит в комнате, на диване, куда я его бросил. Звонит отец — на экране его имя, "Папа". Я иду отвечать, закрывая за собой балконную дверь. Холод остаётся снаружи, а здесь, в комнате, тепло и светло, и гирлянда в окне светится, и лук на подоконнике ждёт Нового года, когда его можно будет выбросить и заменить новым. Традиция. Ритуал. Жизнь.

Алло, пап.

Сынок. Лук положил?

Положил.

И гирлянду повесил?

Повесил.

Молодец. Мама бы гордилась.

Я молчу. Мне нечего сказать на это — или есть, но слова застревают где-то в горле. Отец тоже молчит, и в его молчании я слышу всё то, что он не умеет говорить вслух. Что любит меня. Что скучает. Что помнит август восемьдесят третьего и декабрь того же года. И все годы между.

С наступающим, сынок.

С наступающим, пап.

Я кладу телефон и снова смотрю на окно. На слово, которое там светится. И думаю: а, может быть, инспектор — если он придёт, если увидит, если составит протокол — может быть, он тоже улыбнётся. Или его дети. Или случайный прохожий, который поднимет голову и увидит. Кто-то подумает: "Кто-то тут отчаялся". Кто-то: "Смешно". Кто-то: "Пьяный, что ли?". Но кто-то — кто-то поймёт. Увидит в этом слове что-то своё. И, может быть, выложит в своём окне ответ.

Я сажусь на подоконник, рядом с луком и гирляндой, и смотрю на двор. Огни везде — в каждом окне, на каждом балконе. Город готовится к Новому году. Люди готовятся. И я тоже — готрюсь. По-своему. Со своей гирляндой, со своим словом, со своим пониманием того, как устроен мир.

А всё-таки, думаю я. Четыре месяца между августом и декабрём. Недоношенный. Смешно. Но если подумать — мы все в каком-то смысле недоношенные. Все вышли в этот мир раньше, чем были готовы. И учимся жить уже здесь — в этом холоде, в этом шуме, в этом мелькании огней. И пытаемся понять. И спрашиваем. И иногда — если повезёт — получаем ответы. А если нет — придумываем их сами.

Как это слово в окне.

ПИ@ДЕЦ.

Актуально. По-новогоднему.

И, может быть, не так уж и страшно.

-2