Разговор происходил поздно вечером, когда за окном уже сгустилась та особенная, густая темнота, какая бывает только в ноябре. Мы сидели на кухне у Сергея, старого приятеля по университету, и спорили о вещах, по сути, совершенно пустяковых, но почему-то казавшихся в тот момент фундаментальными.
— Самолечение вредно, — отрезал я, ставя чашку с остывшим чаем на стол. — Это аксиома. Можно сколько угодно рассуждать о свободе выбора, но организм — это сложнейший механизм, и лезть в него с отверткой, не имея чертежей, по меньшей мере глупо.
Сергей, человек в целом флегматичный, только усмехнулся. Он развалился на стуле, протянув ноги к батарее, и вид имел такой, будто слышал подобные лекции уже тысячу раз и каждая следующая вызывала у него лишь прилив снисходительности.
— Но ты же сам врач, — лениво возразил он. — Ты же не пойдешь к другому врачу лечиться, если заболеешь. Какой смысл? Ты знаешь симптомы, знаешь препараты. Чего ходить по кабинетам, сидеть в очередях с чихающими гражданами?
Я помолчал, глядя на то, как на стекле медленно проступает испарина. Капля воды сползла вниз, оставив за собой тонкий, едва заметный след. За окном шумел ветер, раскачивая голые ветки тополя, и их тени метались по стене кухни, напоминая сломанные пальцы.
— Именно так я и сделаю, — ответил я наконец. — Пойду к другому врачу. Ибо для меня самолечение особенно вредно и почти невозможно.
Сергей приподнял бровь, и в этом жесте сквозила смесь любопытства и привычного скепсиса.
— Почему? Ты что, себе не доверяешь?
— Я хирург, — сказал я просто.
И этого было достаточно. Хирург не оперирует сам себя — это не вопрос профессиональной этики или какого-то там кодекса, это вопрос физиологии и здравого смысла. Рука дрогнет. Зеркало исказит. Твой собственный глаз не увидит того, что увидит глаз наблюдателя. А главное — боль. Ты не можешь работать под своей собственной болью. Она застит разум, она превращает руки в чужие, непослушные вещи. Хирург должен быть холоден. А как быть холодным, когда режешь себя?
Сергей кивнул — он понял. Мы поговорили еще о чем-то, о работе, о детях, о ценах на бензин, и я ушел домой уже за полночь, а этот разговор остался где-то на задворках памяти, затерянный среди тысяч других разговоров.
Дом, в котором я жил тогда, стоял на самой окраине города. Старый, покосившийся, но крепкий еще — такие строили в семидесятых, на совесть, с толстыми стенами и высокими потолками. Квартира досталась мне от бабушки, и хотя район считался непрестижным, мне здесь нравилось. Тишина. Огород — небольшой, метра три в ширину, но свой. Яблони, смородиновые кусты, заросли мяты у забора.
В то утро я вышел за газетой и увидел объявление, наклеенное на подъездную дверь. Кто-то написал его от руки, крупными буквами, черным маркером, и текст звучал так: «Отдам кота-мерзавца в плохие руки!»
Я остановился. Перечитал. Усмехнулся — надо же, какое чувство юмора. Обычно пишут: «Отдам в добрые руки», «Отдам заботливым хозяевам», «Отдам потому, что уезжаю». А тут — «в плохие руки». И «мерзавца». Интересно.
Я посмотрел на свои руки. Обычные руки. Хирургические, если можно так выразиться. Пальцы длинные, костлявые, со старыми шрамами от кошачьих царапин — собаки меня никогда не царапали, а вот кошки... кошки другое дело. Кошки — этоnipалки. Но собаками я занимался, и даже профессионально. В молодости подрабатывал фигурантом на дрессировочной площадке. Знаете, тот самый человек, который в плотном костюме убегает от собак, а они его догоняют. Мне это нравилось. Адреналин, скорость, четкая работа в команде с животным. Но своих собак у меня никогда не было — работа отнимала все время, а брать живое существо и оставлять его одного на двенадцать часов в сутки казалось мне неправильным.
Дома было одиноко. Это признание далось мне не сразу — я долго убеждал себя, что ценю одиночество, что мне нужно пространство, что после дневной смены, пропитанной чужой болью и чужими страхами, тишина собственной квартиры — это подарок. Но иногда, возвращаясь вечером в пустой дом, я чувствовал, как эта тишина давит на плечи, становится материальной, осязаемой.
Котов я никогда не держал. Не потому что не любил — просто как-то не складывалось. Но объявление зацепило. «В плохие руки». Будто кто-то бросил вызов. Будто сказал: вот этот зверь настолько невыносим, что его невозможно любить. Докажи обратное. Или не доказывай — возьми и докажи, что плохие руки могут быть хорошими.
Я позвонил по номеру. Трубку взяла женщина, голос у нее был уставший и слегка раздраженный.
— Кот? Да, кот. Забирайте. Он у нас... он невозможный. Все ломает, шторы порвал, горшки перевернул. Детей пугает. Забирайте, ради бога, только завтра, сегодня уже поздно.
На следующий день я пришел по указанному адресу. Квартира оказалась на третьем этаже обычной пятиэтажки, «хрущевки» с продухами в подвале. Дверь открыла женщина лет сорока, с быстрыми, нервными движениями. За ее ногами прятались двое детей — мальчик и девочка, оба с одинаковыми круглыми глазами.
— Вот он, ваш мерзавец, — сказала женщина, кивнув в угол кухни.
Там, на подоконнике, сидел кот. Нет, не кот — котенок. Совсем маленький, серый в полоску, с огромными желтыми глазами и ушами, которые казались слишком большими для его головы. Он смотрел на меня не со страхом, а с каким-то пристальным, оценивающим вниманием.
— Ему еще и трех месяцев нет, — добавила женщина. — Забирайте. Несчастный он у нас. Дети его тискают, он царапается, дети плачут. У нас уже сил нет.
Я протянул руку. Котенок не отстранился. Он медленно понюхал мои пальцы, лизнул один — шершавый, теплый язык — и вдруг уткнулся мне в ладонь лбом.
— Забираю, — сказал я.
Женщина выдохнула с таким облегчением, будто я снял с нее тяжелый груз.
Я принес его домой в картонной коробке. Поставил коробку на пол, открыл крышку. Котенок вышел медленно, осторожно, ставя каждую лапу с видимой осмотрительностью. Обнюхал порог. Потоптался у входа на кухню. Потом, будто приняв какое-то решение, направился прямиком в ванную, где я заранее поставил лоток с наполнителем.
Он сделал все свои дела, даже не спросив, куда надо. Потом вышел, сел посреди коридора и посмотрел на меня тем же оценивающим взглядом.
— Ну что, — сказал я. — Будем жить.
Я назвал его Мартыном. В честь кота из кунинской «Кыси» — книги, которую я перечитывал каждую зиму, когда за окнами выла вьюга и хотелось спрятаться под одеяло с чем-то знакомым и уютным. Мартын из книги был существом сложным, не то чтобы положительным, но живым, настоящим. Мой Мартын оказался похож — характер у него был тот еще.
Первые недели две он исследовал квартиру. Лез всюду, куда можно было пролезть. Опрокинул вазу с сухими цветами — я и не знал, что она у меня есть, пока не услышал грохот. Разодрал в клочья старое кресло, которое я собирался выбросить еще год назад. Ночами носился по квартире, стуча когтями по паркету, и я просыпался от этого звука, не понимая сначала, что происходит.
Но мне это нравилось. В доме появилась жизнь. Звуки. Движение. Кто-то встречал меня у двери, когда я возвращался со смены. Кто-то тыкался холодным носом в лодыжку, требуя еды. Кто-то сидел на подоконнике и смотрел на улицу, и я садился рядом, и мы смотрели вместе — на падающие листья, на снег, на весеннюю грязь.
Выход в огород у Мартына был свободный. Я сделал в двери лаз — небольшую дыру, закрытую гибкой резиновой створкой. Он мог выходить и заходить когда угодно. И он гулял. Часами пропадал в зарослях смородины, охотился на воробьев, приносил мне свои трофеи — полу задушенных мышей, сложенных на крыльце в аккуратную кучку. Я хоронил их под яблоней, а Мартын сидел рядом и наблюдал, словно проверял, правильно ли я выполняю ритуал.
Так прошло пять лет.
Пять лет — это много. Это тысяча восемьсот дней, каждый из которых был похож на предыдущий и в то же время отличался от него. Смены в больнице, операции, бессонные ночи, пациенты, которые умирали, пациенты, которые выздоравливали. Вечера на кухне с книгой и Мартыном на коленях. Выходные в огороде, где Мартын охотился за бабочками, а я выпалывал сорняки. Весеннее солнце, осенние дожди, зимние метели — все это складывалось в размеренную, спокойную жизнь.
А потом пришло уведомление.
Девелоперы решили, что наш дом стоит в неудачном месте. Точнее, место оказалось удачным — для них. Угол двух оживленных трасс, близость к центру, неплохая инфраструктура. Здесь должен был вырасти торговый центр. Или жилой комплекс. Или что-то еще — я не вчитывался. Суть была проста: дом сносят. Всех выселяют. Квартиры в новом фонде, компенсации, переезд.
Я думал, что восприму это спокойно. В конце концов, что такое дом для холостого мужчины средних лет? Стены. Крыша. Кровать. Но когда я пришел домой в тот вечер и увидел Мартына, сидящего на заборе и смотрящего на закат, что-то сжалось внутри.
Он любил этот огород. Эти кусты. Эти деревья. Этот кусочек земли, который принадлежал ему безраздельно. Здесь были его метки, его территории, его охотничьи угодья. Здесь кошки приходили к нему по весне, и он исчезал на несколько дней, возвращаясь похудевший, гордый, с запахом чужих дворов на шерсти.
Куда я его заберу? Девятый этаж? Балкон? Выгул на шлейке, как будто он какая-нибудь болонка?
Снос отложили на полгода. Потом еще на три месяца. Я думал — может, обойдется. Может, девелоперы передумают, или кризис ударит, или еще что-нибудь случится. Но ничего не случилось. Весной пришли люди в оранжевых жилетах, обнесли дом желтой лентой, и на стене появилась надпись крупными буквами: «ОБЪЕКТ ПОД СНОС».
Мне дали квартиру в новом доме. Пятый этаж. Типовая планировка, узкий балкон, окна на дорогу. Ни огорода, ни деревьев, ни тишины. Я перевез вещи, перевез Мартына.
Он был в ужасе.
Я видел это. Он не орал, не метил углы, не царапал стены. Он просто сидел. На подоконнике. И смотрел вниз. Там, пятью этажами ниже, был асфальт. Машины. Люди. И где-то вдалеке, за забором стройки, — кошки. Чужие кошки, гуляющие сами по себе, не подозревающие о его существовании.
Мартыну было уже пять лет. Пять лет свободы. Пять лет огорода, солнца, травы, охоты. И теперь — это. Квартира. Четыре стены. Балкон, закрытый стеклом.
Он сидел там часами.
Я приносил ему еду, он не двигался. Я садился рядом, клал руку ему на спину, чувствовал, как напряжены мышцы. Он не мяукал. Он просто смотрел вниз, и в его позе было что-то такое отчаянное, что у меня ком вставал в горле.
В конце марта я пришел со смены и увидел, что балкон открыт. Створка была приоткрыта — я сам оставил ее так утром, чтобы проветрить. Мартына на подоконнике не было.
Я выглянул наружу. Он лежал внизу, на газоне между домом и парковкой. Неподвижно.
Пять этажей. Пятнадцать метров. Упал или спрыгнул — я не знаю. Может, погнался за птицей. Может, увидел что-то внизу. Может, просто не выдержал.
Я бежал вниз по лестнице, не дожидаясь лифта. Сердце колотилось где-то в горле. «Только бы живой, только бы живой», — стучало в голове.
Он был живой. Дышал. Глаза открыты, смотрит на меня. Одна лапа неестественно вывернута. На боку — ссадина, шерсть слиплась от крови.
Я поднял его — осторожно, стараясь не надавить ни на что лишнее. Он не издал ни звука. Только посмотрел на меня тем самым своим оценивающим взглядом, будто спрашивал: «Ну что, хирург, справишься?»
Ветеринарная клиника работала круглосуточно. Я приехал туда в половине одиннадцатого вечера, встрепанный, все еще в рабочей одежде, с котом на руках. Девушка на ресепшене хотела что-то спросить, но я прошел мимо, прямо в кабинет к знакомому врачу.
Андрей, мой коллега по человеческой больнице, держал кота как игрушку. Он смотрел на рентгеновские снимки и хмурился.
— Перелом. Закрытый. Здесь, — он ткнул пальцем в кость. — Операция нужна. Штифт, пластина, не суть. Заживет. Коты, они живучие. Но тут другое.
— Что? — спросил я.
— Он падал. С большой высоты. Есть контузия. Внутреннее кровотечение не исключено. Дней пять минимум — стационар. Понимаете?
Я понимал. Я сам ставил такие диагнозы. Я сам говорил такие слова людям в белых халатах, и они смотрели на меня так же, как я сейчас смотрел на Андрея.
— Делайте что нужно, — сказал я. — Стоимость — не вопрос.
Мартын провел в клинике неделю. Я навещал его каждый день после смены. Сидел рядом с клеткой, просовывал пальцы сквозь прутья, гладил его за ухом. Он лежал, укрытый полотенцем, и его желтые глаза следили за каждым моим движением. В этих глазах было что-то новое. Что-то, чего я не видел раньше. Боль, конечно. Но не только. Какая-то глубина. Понимание, может быть. Или вопрос.
«Зачем ты меня сюда привез?» — казалось, спрашивал он. «Почему мы не остались там, где было хорошо?»
Я не знал, что ответить.
Когда его выписали, я принес его домой. Он все еще хромал, держался на трех лапах, избегал прыгать на высокие поверхности. Спал много, по семнадцать часов в сутки. Ел неохотно. И почти не смотрел в окно.
Вся семья плакала — сестра, ее муж, их дети, которые приезжали навестить меня и видели, как Мартын лежал на своей подстилке, не в силах даже поднять голову. Для них он был членом семьи. Для меня — тоже. Но я-то знал, что члены семьи иногда умирают, и это нужно принять.
Андрей предложил кастрацию.
— Ему будет спокойнее, — сказал он. — Не будет метить, не будет орать по весне, не будет искать выход. Просто будет жить. Многие коты на пятом этаже живут годами и ничего.
Я посмотрел на Мартына. Он спал, свернувшись калачиком, и его бока ровно вздымались и опускались.
— Нет, — сказал я. — Не дам.
— Почему? — Андрей удивился. — Это стандартная практика. Кастрированные коты живут дольше, меньше болеют, меньше стресса...
— Он взрослый, — перебил я. — Пять лет. Он знает, что такое кошки. Он знает, что такое весна. Это целый пласт его жизни. Как я могу это отнять? Это как... как человеку сказать: «Извини, теперь ты не будешь любить. Теперь ты будешь просто есть, спать и смотреть телевизор. Для твоего же блага».
Андрей пожал плечами.
— Ваше дело. Но если он снова полезет на балкон...
— Я закрою балкон.
И я закрыл. Поставил сетку, толстую, прочную, которую невозможно порвать. Мартын подходил к ней, тыкался носом, пытался протиснуться — и не мог. Он смотрел на меня с укором, но я выдерживал этот взгляд. Лучше так, чем снова нести его в клинику.
Шло время. Мартын восстановился. Лапа срослась — не идеально, он немного прихрамывал, но двигался свободно. Прыгать высоко не пытался, но на диван взбирался без проблем. Он стал другим — спокойнее, молчаливее. Бродил по квартире, как призрак, и я чувствовал его одиночество, физически ощущал его, как сквозняк из приоткрытой двери.
В тот вечер я возвращался домой пешком. Смена закончилась поздно, идти было недалеко, и я решил пройтись, чтобы проветрить голову. Дождь закончился час назад, но воздух еще был влажным, тяжелым, пахнущим мокрым асфальтом и какими-то цветами из бабушкиного палисадника у подъезда.
Я увидел ее у мусорных баков. Маленькая, грязная, продрогшая — она сидела под козырьком и мелко дрожала. Кошка. Или даже не кошка — котенок, месяца полтора, не больше. Трехцветная — белый, рыжий, черный — в тех пропорциях, которые почему-то делают таких кошек особенно милыми. Она смотрела на меня снизу вверх, и в ее взгляде не было страха. Только ожидание.
Я остановился. Посмотрел на нее. Она посмотрела на меня.
— Ну что, — сказал я. — Пойдешь ко мне?
Она не ответила. Но и не убежала.
Я снял куртку, завернул ее в рукав. Она не сопротивлялась. Только уткнулась носом мне в ладонь и замерла.
Дома я опустил ее на пол. Она стояла, пошатываясь, — слабая, грязная, с комками шерсти, свалявшимися на боках. Мартын появился из кухни. Он шел медленно, прихрамывая, и его желтые глаза были устремлены на newcomener.
Я напрягся. Коты — собственники. Коты не любят чужаков. Особенно взрослые коты, которые пять лет были единственными хозяевами своей территории. Я ждал шипения, ударов лапой, драки.
Мартын подошел к ней вплотную. Понюхал. Она стояла неподвижно, опустив голову. Он обошел ее кругом, снова понюхал — за ухом, у основания хвоста. Потом, медленно, начал вылизывать.
Я смотрел. Не веря своим глазам.
Он вылизывал ее так тщательно, как мать вылизывает котенка. Шершавый язык проходил по шерсти, расправляя, очищая. Он уделял внимание каждому сантиметру — голове, спине, животу, лапам. Она стояла, закрыв глаза, и под его прикосновениями постепенно успокаивалась, переставала дрожать.
Через полчаса он закончил. Она выглядела другой — чистой, пушистой, хоть и все еще слишком худой. Мартын отошел, сел рядом и посмотрел на меня.
«Ну?» — говорил его взгляд. «Чего ты ждешь? Неси еду».
Я принес лоток — временный, из картонной коробки, с насыпанным наполнителем. Мартын подошел к нему первым, залез, поскреб, продемонстрировал. Потом вышел и подтолкнул кошку носом в сторону коробки. Она поняла. Залезла, сделала все свои дела, выбралась.
Тогда он подвел ее к миске. Своей миске. Отодвинулся и сел рядом, наблюдая. Она начала есть — жадно, торопливо, чавкая. А он ждал. И не притронулся к еде, пока она не наелась досыта.
Так началась их жизнь вдвоем.
Я назвал ее Муськой. Ничего оригинального, но ей подходило. Она оказалась кошкой спокойной, ласковой, с врожденным чувством такта. Не лезла на стол, не будила по ночам, не требовала внимания, когда я был занят. Но стоило мне сесть в кресло — она тут же появлялась, прыгала на колени, сворачивалась клубком.
Мартын относился к ней с тем особым, снисходительным вниманием, какой бывает у старших братьев к младшим сестрам. Он показывал ей квартиру — комнату за комнатой, шкаф за шкафом. Он показывал ей «свои» места — подоконник, диван, кресло у батареи. Он делился с ней всем. Миской. Лотком. Моим вниманием.
И он не пытался ее трогать. Хотя мог бы. Взрослый кот, весна, кошка в доме — казалось бы, все предпосылки. Но нет. Он смотрел на нее — уже подросшую, уже полугодовалую — с тем же терпеливым ожиданием.
Для себя выращивает, — подумал я однажды, наблюдая за ними. У мам-кошек котят обычно несколько, и они делят между ними заботу. А у него она одна. Она для него — божество. Принцесса. Та, кого нужно оберегать и ждать.
Когда Мартын орал в марте — орал так, что соседи стучали по батарее, — он не трогал Муську. Он орал в пустоту, в закрытое окно, в недосягаемый мир за стеклом. А она сидела рядом и смотрела на него своими огромными зелеными глазами, и в этом взгляде было что-то, чего я не мог расшифровать. Сочувствие? Понимание? Или просто спокойствие того, кто знает: это пройдет?
Я не кастрировал его. И не стерилизовал ее. Ждал. До осени. Знаете, есть такой сентябрьский период — «бабье лето», когда вдруг возвращается тепло, и воздух пахнет медом и увяданием, и кажется, что жизнь бесконечна. Вот тогда, решил я. Тогда у них будет свадьба. Не потому, что я хочу котят — куда мне с ними. А потому, что они хотят друг друга. Потому что это — естественный ход вещей. Потому что лишать живое существо любви — это тоже вид жестокости.
Коты не мерзавцы. Они просто знают, чего хотят. И если найти с ними взаимопонимание — не пытаться переделать, не навязывать свои правила, а принять их такими, какие они есть, — они отплатят тем же.
Мартын лежал на подоконнике, за сеткой, и смотрел на улицу. Муська сидела рядом, прижавшись к его боку. Я смотрел на них и думал о том, что руки у меня, наверное, все-таки не самые плохие. Хирургические руки. Руки, которые умеют не только резать, но и лечить. Не только забирать, но и отдавать.
А за окном шумел сентябрь, и где-то вдалеке, в парке за домом, кошки собирались на свои последние в этом году свидания. И я знал, что скоро Мартын снова выйдет на охоту — не на мышей и не на птиц. На счастье. И Муська будет ждать его возвращения, сидя на том же подоконнике, в том же месте, где он научил ее смотреть на мир.