Она не плакала. Все матери плачут на свадьбах сыновей — даже те, кто держится изо всех сил. Галина Петровна сидела в первом ряду, сложив руки на коленях, и смотрела на нас с Димой так, будто наблюдала за чужим праздником в чужом городе.
Я решила: не приняла. Недостаточно хороша. Это молчание, прямая спина, ни одной слезинки — способ дать мне понять моё место.
Я ошибалась. Но когда узнала правду — мне стало не легче. Просто по-другому.
Познакомились за полгода до свадьбы. Дима привёз меня на Патриаршие в воскресенье — мама хочет познакомиться, всё будет просто, не надо волноваться.
Я волновалась. Даже купила новые туфли, которые жали, и всю дорогу думала об этом — о туфлях, а не о том, что скажу.
Квартира встретила тишиной и запахом старого дерева — такой, который бывает только там, где никогда не делали ремонт и не собираются. Высокие потолки, книги в два ряда. На подоконнике герань — старая, разросшаяся, явно живущая здесь дольше, чем я на свете.
Галина Петровна вышла из кухни с полотенцем в руках. Невысокая, прямая. Тёмные волосы с сединой, которую она не прятала, а носила как часть себя. Посмотрела на меня — внимательно, без улыбки.
— Марина. Дима рассказывал.
Убрала полотенце. Пригласила к столу.
Обед прошёл в разговорах о Диминой работе, о каком-то общем знакомом, которого я не знала. Меня спросили дважды: откуда родом и чем занимаюсь. Ответы выслушали вежливо — и не развили ни один.
В машине Дима спросил: «Ну как тебе она?»
Я сказала: «Строгая».
Он засмеялся: «Она просто такая. Привыкнешь».
Туфли я потом выбросила. Так и не разносила.
На свадьбе гостей было немного — мы оба хотели без лишнего шума. Кафе, живая музыка, человек тридцать. Моя мама плакала с первого тоста до последнего танца. Подруги кричали «горько» громче всех.
Галина Петровна сидела прямо.
Я поймала себя на том, что слежу за ней. Ждала: вот сейчас что-то дрогнет, она встанет, скажет тёплое, обнимет сына, посмотрит на меня иначе. Это же свадьба. Её единственный ребёнок.
Ничего.
Тост произнесла короткий, правильный — про счастье, здоровье, берегите друг друга. Подняла бокал, выпила, поставила. Ни дрожания в голосе, ни слезинки.
Катя, моя подруга, шепнула в туалете: «Свекровь у тебя лёд. Не завидую».
Я промолчала. Думала то же самое.
Первые месяцы жили на съёмной квартире. Галина Петровна не предложила помощи. Я не просила.
Она звонила Диме каждый день — в восемь вечера, почти минута в минуту. Всегда когда мы ужинали. Дима брал трубку, говорил пять минут, клал телефон.
Однажды спросила его: «Она передаёт мне привет?»
Задумался по-настоящему — как будто только сейчас сообразил, что мог бы проверить.
— Не знаю. Наверное.
Как-то в феврале я стояла в очереди в аптеке и думала не о свекрови, не о Диме — а о том, что давно не звонила школьной подруге Оле, которая уехала в Краснодар и которой я всё собиралась написать. Очередь двигалась медленно, провизор что-то искала на складе, я смотрела в телефон и так и не написала. Просто закрыла контакт и убрала телефон в карман. Почему вспоминаю это сейчас — не знаю. Наверное, так работает память: хранит не то, что важно, а то, что просто было.
Зиму мы почти не виделись со свекровью. Я перестала предлагать сама.
В ноябре — день рождения Димы. Ужин на Патриарших, только втроём.
Я помогала накрывать на стол. Галина Петровна расставляла тарелки — две, потом спохватилась, достала третью. Поставила передо мной, пока я стояла в дверях. Молча.
Я улыбнулась. Она не ответила.
За ужином зашёл разговор про детство Димы. Мне было интересно, я слушала. А потом свекровь начала рассказывать про Сашеньку Воронову — из класса, умная, теперь в Германии, врач, двое детей.
Дима кивал. Они говорили долго, с деталями, со смехом над чем-то из лагеря.
Я попробовала войти. Сказала: «Дима, ты же рассказывал — ты в детстве грозы боялся?»
Он обернулся. Секунду смотрел на меня — увидел, что не случайный вопрос, что я прошусь за этот стол. Это было видно по тому, как он на секунду замер.
Потом улыбнулся и сказал матери: «Мам, помнишь тот август в Анапе, когда гроза была?»
Я опустила вилку на тарелку. Тихо, но он услышал — покосился. Ничего не сказал.
Доела молча. Помыла за собой тарелку. Сказала, что голова болит, подожду в машине.
Дима вышел через сорок минут. Спросил: «Хорошо посидели, правда?»
— Да, — сказала я. И отвернулась.
Ночью не спала.
Лежала и думала: может, надо просто спросить напрямую. Не ждать, не угадывать — взять и спросить.
Утром, пока Дима был в душе, позвонила ей. Первый раз сама, без повода.
— Галина Петровна, я хотела сказать. Если я что-то делаю не так — скажите мне. Я хочу, чтобы у нас было хорошо.
Пауза.
— У нас хорошо, Марина.
— Но я чувствую, что…
— Всё хорошо.
Она закончила разговор — ровно, без злобы, окончательно. Как закрывают дверь, за которой не ждут.
Дима вышел из душа, посмотрел на меня с телефоном.
— Кому звонила?
— Маме, — сказала я.
Кивнул, пошёл на кухню. Загремел чайником.
Я не знаю, почему соврала. Наверное, не хотела объяснять то, чего сама не понимала. Или уже знала, что он скажет «ты слишком остро реагируешь» — и не хотела это слышать ещё раз.
Весной я забеременела.
Узнали в среду. Два теста, оба — две полоски. Сидела на краю ванны и смеялась — беззвучно, трясясь плечами, потому что не знала, что ещё делать с таким количеством чувств одновременно.
Договорились никому не говорить до двенадцати недель.
В пятницу Дима позвонил маме при мне. Говорил о чём-то своём, потом я увидела его лицо, «вот так получилось», и поняла: проговорился.
Встретил мой взгляд. Пожал плечами — почти незаметно, как будто речь шла о пустяке.
Я взяла протянутую трубку. Ничего не сказала ему.
— Галина Петровна, здравствуйте.
Пауза. Долгая.
— Это точно?
Не «поздравляю». Не «как ты». Не «господи».
Это точно?
— Да. Два теста.
— Ясно. Ну, хорошо.
Трубку не положила — передала обратно Диме.
Я вышла в комнату. Села на диван. Не знаю зачем именно туда. Просто ноги дошли и всё. Смотрела в стену, потом в окно, потом снова в стену. В голове не было слов — вообще никаких, только это её «это точно», которое крутилось само по себе, как будто зацепилось за что-то и не отпускало.
Потом Дима позвал ужинать. Я встала и пошла.
И впервые подумала не «она меня не любит» — а что-то другое: с ней что-то случилось. Что-то, чего я не знаю.
Ответ нашёлся сам — в июле, случайно.
Приехала на Патриаршие одна — Дима задержался, попросил забрать документы. Галина Петровна открыла, пригласила подождать, ушла на кухню.
Я прошла в гостиную. Стала смотреть фотографии — раньше не рассматривала. Дима в детстве. Дима на выпускном. Дима с отцом — высоким, тёмным, с той же прямой спиной. Отец ушел, когда Диме было шестнадцать.
Только мужчины. Отец, Дима, снова отец, снова Дима.
Ни одной женщины.
Остановилась перед одной фотографией — Дима лет двадцати пяти, смеётся, рядом с ним явно кто-то был. Видно плечо, рукав куртки. Обрезанная фотография.
Ножницами обрезанная. Я видела край — неровный, торопливый.
Соседку встретила у лифта на выходе. Маленькая, в летнем плаще несмотря на жару, с хозяйственной сумкой. Смотрела на меня с любопытством.
— Вы к Галочке?
— Да. Я её невестка.
Помолчала. Перехватила сумку в другую руку.
Дима всё-таки женился.
— Год назад уже.
— Она вам про Катю рассказывала?
— Нет. А кто это?
Лифт приехал. Она придержала дверь, но не вошла.
— Первая жена Димы. Три года прожили. Галочка её как дочь любила — я всё слышу, мы через стенку. У меня самой невестка была — пришла и ушла. Поэтому и говорю. — Вздохнула. — После того развода Галочка и закрылась. Говорила мне: больше не буду привязываться. Всё равно уйдут.
Лифт закрылся. Она ушла.
Я стояла в подъезде и смотрела на закрытые двери лифта.
Шла к машине и думала про Катю.
Про человека, которого никогда не видела. Которая жила в этой квартире, пила из этих чашек, разговаривала с Галиной Петровной на кухне. Которую любили — и потеряли не через уход, а через развод. Человек жив, просто тебе больше не принадлежит. Это, наверное, и правда хуже.
Я разозлилась на неё. На Катю. Которую не знаю и которая ничего мне не сделала. Злость была тупая, некрасивая, и я это понимала, но всё равно злилась — на неё, на Диму, на эти ножницы, которыми кто-то торопливо резал фотографию.
Потом отпустила. Просто прошло, пока я шла через двор.
Рукав на фотографии. Третья тарелка. «Это точно?» вместо «поздравляю».
Не холодность. Просто человек однажды решил: лучше никак, чем снова вот так.
Разговора я не затевала.
Прощать было нечего. Объяснять нечего. Она ничего мне не сделала. Она просто боялась.
Просто в следующий раз осталась на кухне дольше.
Помогла нарезать. Спросила про герань — почему такая большая, это уход особый или просто везёт.
— Старая просто, — сказала Галина Петровна. — Лет пятнадцать уже стоит.
Помолчали. Не напряжённо — так, как молчат люди, которым не надо заполнять тишину.
Она мыла посуду. Я вытирала.
Потом, не оборачиваясь:
— Как ты себя чувствуешь?
За всё это время — первый вопрос про меня. Не «как дела» в никуда.
— Хорошо. Первый триместр был тяжёлый, сейчас лучше.
— Ешь нормально?
— Стараюсь.
Кивнула. Поставила тарелку на сушку. Больше ничего сказано не было.
На обратном пути Дима спросил, почему я улыбаюсь.
Я подумала: как объяснить человеку, который не заметил ничего за всё это время, что сегодня его мать спросила, ем ли я нормально — и что это, возможно, самое важное, что она мне сказала?
— Просто так, — сказала я.
Кивнул и включил музыку.
Иногда этого достаточно.