Тот год на Байкале выдался странным. Не то чтобы я могла сравнить его с чем-то другим — я впервые работала переводчиком, и впервые жила так долго вдали от городской суеты, но ощущение особости времени не покидало меня ни на минуту. Дни здесь текли иначе: густо, словно мёд по стеклу, и каждый вечер казался маленькой жизнью, которую нужно прожить заново.
Я работала с группами туристов из англоязычных стран. Это была несложная, но утомительная работа: встречать их на станции, провожать к хозяевам, следить, чтобы быт был налажен, и — главное — переводить. Переводить всё: от инструкций по пользованию баней до тостов за здоровье. Платили немного, но для местных жителей, сдававших углы в своих домах, и эти деньги были подспорьем. А для меня — возможностью вырваться из офисной рутины и увидеть мир, который я знала только по книгам.
Дом, где я жила вместе с хозяевами — супругами Петровыми — стоял на отшибе небольшой деревни. Добротный сруб, сложенный ещё дедом Петровича, пах смолой, старым деревом и чем-то неуловимо уютным, что я про себя называла "запахом дома". Марья Ивановна, хозяйка, встречала каждого гостя так, будто он был её родным племянником, приехавшим из далёкого города. Стол всегда был накрыт: солённые грибы в керамической миске, квашеная капуста с клюквой, варёная картошка с укропом, рыба — конечно же, рыба, без неё на Байкале не обходится ни одна трапеза.
В тот раз группа была особенной. Французы. Шестеро взрослых людей, которые — как оказалось — вполне сносно говорили по-английски. Это облегчало мою задачу, но одновременно усложняло её: французский акцент, специфические обороты речи, постоянные уточнения — всё это требовало внимания. Лидером группы был мужчина лет пятидесяти, с седеющими висками и удивительно живыми глазами. Его звали Антуан, и он представлялся учителем истории из Лиона. С ним приехала его жена — тихая женщина с грустным лицом, имя которой я, к своему стыду, постоянно путала. Ещё две пары — молодая, едва ли не в медовый месяц, и постарше, разговорчивые и любопытные. И ещё одна женщина, которая держалась особняком.
Её звали Клэр. Ей было, наверное, около сорока, хотя она казалась моложе — может быть, из-за той лёгкости, с которой она двигалась, или из-за блеска в глазах. Каштановые волосы, собранные в небрежный хвост, простой свитер, удобные ботинки для ходьбы. Она почти не участвовала в общих разговорах, но внимательно слушала всё, что происходило вокруг, и иногда улыбалась чему-то своему. Я заметила её сразу — может быть, потому что она была непохожа на остальных туристов, которые обычно вели себя шумно и требовательно.
Группу разместили по домам. Антуан с женой и молодая пара — у Петровых. Клэр и оставшиеся — у соседей, в двух шагах, у старика Гриши.
Гриша был местной достопримечательностью. Рыбак, вдовец, живший один уже лет пятнадцать, он слыл человеком немногословным, но глубоко знающим озеро и его нравы. Говорили, что он мог предсказать погоду по движению облаков, а бурю — по поведению рыб. Я не знала, правда это или нет, но Гриша производил впечатление человека, который понимает этот мир лучше, чем кто-либо из нас. Лицо его, обветренное и морщинистое, напоминало старую кожу, выделанную временем и ветрами. Глаза — серые, спокойные — смотрели на мир с тем выражением, которое бывает у людей, видевших многое и уже ничему не удивляющихся.
Вечер начался как обычно. Марья Ивановна накрыла стол в горнице — большой, деревянный, застеленный выстиранной скатертью в клетку. Гости расселись, с любопытством разглядывая убранство дома: иконы в углу, старинные фотографии на стенах, занавески с оборками на окнах. Антуан что-то спросил о доме, и я перевела вопрос Марье Ивановне. Та всплеснула руками и начала рассказывать — длинно, путано, с отступлениями и подробностями, которые, казалось, не имели отношения к делу. Но гости слушали с интересом, и я переводила как могла, стараясь уловить суть и передать её на английском.
Петрович сидел во главе стола и молча наливал водку в рюмки. Он был человеком слова не бросать на ветер, и за весь вечер сказал, наверное, не больше десятка фраз. Но каждая из них была к месту и к делу.
— За знакомство, — произнёс он, поднимая рюмку. Гости послушно повторили тост на своём, не всегда правильном, русском, и выпили. Водка обожгла горло, и по телу разлилось тепло.
Потом были песни. Без песен на Байкале не обходится ни один вечер, особенно когда за столом собираются люди разных народов. Петрович достал гармонь — старую, видавшую виды, но всё ещё звучную — и растянул её с тем особым мастерством, которое приходит только с годами. Марья Ивановна запела первой. Голос у неё был не сильный, но чистый и искренний, и пела она так, что ком подкатывал к горлу.
О чём были эти песни? О любви, о разлуке, о далёких краях и родных берегах. О том, как шумел камыш на реке, как ждала девушка милого, как уходили парни на войну и не возвращались. Всё то, что поют русские люди испокон веков, что живёт в крови и прорывается наружу в тихие вечера.
Я переводила. Строчка за строчкой, слово за словом, стараясь передать не только смысл, но и настроение, то чувство, которое вкладывала в песню Марья Ивановна. Это было трудно — почти невозможно — но я старалась.
— Это очень грустно, — сказала Клэр, когда песня закончилась. Она сидела напротив меня, и я видела, как блестят её глаза в свете керосиновой лампы. — Но очень красиво.
— Русские песни такие, — ответила я. — В них вся жизнь.
Клэр кивнула, словно поняла что-то важное. А потом, после паузы, сказала:
— Можно я тоже спою? Французскую песню. Народную.
За столом притихли. Петрович отложил гармонь. Марья Ивановна подалась вперёд, заинтересованно моргая. Антуан и остальные французы заулыбались — они знали, что будет.
Клёр встала. Она не была профессиональной певицей, это было видно сразу, но голос у неё был приятный, и пела она с душой. Мелодия текла медленно, переливалась, словно ручей среди камней. Я не знала французского, но понимала, что песня печальная — это чувствовалось в каждом звуке, в каждом вздохе.
Когда она закончила, в горнице стало тихо. Гости переглянулись, и Марья Ивановна, первая не выдержав молчания, спросила:
— О чём песня-то? Переведи, милай.
И снова я взялась за работу. Клэр говорила медленно, подбирая слова на английском, а я переводила на русский. Песня оказалась старинной, из тех, что передаются из поколения в поколение. Пела её птичка — маленькая, с красной головкой, звонкая и красивая. Сидела она на ветке дерева и видела, как юноша прощался со своей любимой перед тем, как уйти на войну. Девушка плакала и просила его вернуться, но он клялся только в вечной любви. Птичка видела всё это и пела о своей печали — о том, что любовь часто заканчивается разлукой, что не все клятвы выполняются, что война забирает лучших. Девушка не дождалась своего возлюбленного — он не вернулся. А птичка продолжала петь на том же дереве, год за годом, напоминая всем о несчастной любви.
Это была печальная история, и когда я закончила перевод, за столом воцарилось молчание. Русские люди знают о печали всё. Нам не нужно объяснять, что такое разлука, что такое потеря, что такое память. Поэтому вопросов о подробностях не было — всё и так было понятно. Но одно вызвало живой интерес.
— Птичка, — сказал Петрович, первый подав голос. — Что за птичка-то?
Клэр задумалась. Она попыталась объяснить, но названия птицы на английском не знала.
— Маленькая, — говорила она, показывая руками размер. — Красная голова. Красная, вот здесь. — Она провела рукой по своей голове, показывая, где должно быть красное оперение. — Звонкая. Поёт красиво.
Я переводила её слова, стараясь подобрать аналогии. Красная голова, маленький размер, звонкий голос. Но ничего не приходило в голову. Марья Ивановна смотрела на меня с ожиданием, Петрович хмурил лоб, задумчиво крутя в руках пустую рюмку. Французы перешёптывались между собой, пытаясь вспомнить название, но безуспешно.
Вдруг Гриша подал голос. Он сидел в углу, немного в стороне от остальных, и я уже думала, что он уснул или отключился — было в его позе что-то расслабленное, отстранённое. Глаза его были прикрыты, а рука — та самая рука, которая держала рюмку — неподвижно лежала на столе. Но вдруг он открыл глаза, посмотрел на Клэр, потом на меня, и сказал:
— Дятел, что ли?
За столом воцарилась тишина. Секунду никто не мог вымолвить ни слова. А потом — смех. Сначала тихий, сдержанный, потом — громкий, искренний. Марья Ивановна всплеснула руками, Петрович хлопнул себя по колену, Антуан что-то быстро заговорил по-французски, и остальные подхватили. Клёр смеялась вместе со всеми, прикладывая руку к губам.
— Дятел, — повторила она на русском, с трудом выговаривая слово. — Да, наверное, дятел. Красная голова, маленький, звонкий.
И в самом деле — подходило. Дятел с красной головкой, стучащий по дереву, возвещающий о своём присутствии на весь лес. Конечно, он не пел так, как в песне, но кто знает — может быть, во французских лесах дятлы поют иначе, чем в сибирских. Или может быть, народная фантазия наделила его голосом, которого у него никогда не было.
Гриша лишь усмехнулся в усы и снова прикрыл глаза, будто и не он только что разрешил загадку, над которой бился весь стол. Он снова был где-то далеко — может быть, на своём лодке среди байкальских волн, может быть, в воспоминаниях о прошлом. Но его слова повисли в воздухе, и весь вечер потом то один, то другой вспоминали их и смеялись.
Вечер продолжался. Петрович снова взялся за гармонь, Марья Ивановна запела другую песню, гости подтягивали, кто как умел. Клёр научилась говорить "дятел" без акцента и повторяла это слово каждый раз, когда разговор возвращался к птичке. Антуан рассказал о французских винах, сравнивая их с русской водкой, и Петрович спорил с ним, защищая национальный напиток. Молодая пара — они так и не представились мне по именам — всё время шепталась в углу, не обращая внимания на остальных. Было уже далеко за полночь, когда гости начали расходиться.
Я помогала Марье Ивановне убирать со стола, когда в дверь постучали. Это был Гриша. Он пришёл за своими постояльцами, но прежде чем уйти, обвёл взглядом горницу, задержался на мне и сказал:
— Завтра на рыбалку пойдём. Хочешь — приходи. Переведёшь нам чего-нибудь.
Я кивнула, не зная, что ответить. Гриша усмехнулся и вышел, хлопнув дверью. За ним потянулись французы, усталые, но довольные. Клэр уходила последней, и на пороге обернулась.
— Спасибо, — сказала она. — За всё. За перевод. За этот вечер.
— Это вам спасибо, — ответила я. — За песню.
Она улыбнулась — грустно, но тепло — и исчезла в темноте байкальской ночи.
Я стояла у окна и смотрела, как они уходят. За окном было темно — ни фонарей, ни огней вдалеке, только звёзды над озером, яркие и холодные. Где-то в лесу, может быть, сидел на дереве дятел с красной головой и думал о чём-то своём, дятловом. Или не думал — кто знает, о чём думают птицы. Может быть, просто ждал рассвета, как ждала его я, как ждал его весь этот дом, наполненный запахами чужой страны и чужой печали.
На следующий день я действительно пошла на рыбалку с Гришей и Клэр. Француженка настояла на том, чтобы присоединиться, и Гриша не возражал. Мы вышли на рассвете, когда озеро было ещё зеркальным, и лодка скользила по воде бесшумно. Гриша греб, не торопясь, Клёр сидела на носу, подставив лицо солнцу, а я — посередине, наблюдая за ними обоими.
Озеро молчало. Но это было особое молчание — не пустое, а наполненное чем-то важным. Словно сам Байкал говорил с нами, но на языке, который мы не понимали.
— Красиво, — сказала Клёр, глядя на воду.
— Да, — ответила я. — Очень.
Гриша ничего не сказал. Он только посмотрел на нас — коротко, испытующе — и снова склонился к вёслам.
В тот день мы поймали несколько рыб — небольших, но красивых, с серебристой чешуёй. Гриша чистил их прямо в лодке, выбрасывая внутренности в воду, и чайки — деревенские, наглые — кружились над нами, ожидая добычу. Клёр следила за ними с интересом, и я думала, что она скажет что-нибудь о птицах, о дятлах, о чём угодно. Но она молчала.
Только когда мы уже возвращались к берегу, она вдруг заговорила:
— Знаешь, почему я спела ту песню?
Я покачала головой.
— Её пела моя бабушка. Когда я была маленькой, она часто пела мне её перед сном. Я не знала, что она означает, пока не выросла. А когда узнала... — Клёр замолчала, глядя на воду. — Когда узнала, мне стало грустно. Но я всё равно её люблю.
— Почему?
— Потому что это память. О бабушке. О том времени, когда мир казался простым и понятным. О любви, которая не заканчивается, даже когда заканчивается жизнь.
Я не нашлась, что ответить. Только кивнула, понимая, что слов не нужно.
Гриша снова молчал, но мне казалось, что он слышал наш разговор. И может быть, даже понял его — не слова, а суть. Потому что, когда мы причалили к берегу и вышли из лодки, он сказал мне тихо:
— Хорошо переводишь. Правильно.
Это была похвала, и я приняла её с благодарностью.
Группа французов уехала через два дня. Они стояли на станции, ожидая поезд, и Клёр обнимала меня на прощание. Антуан жал руку и говорил что-то о том, что обязательно вернётся. Молодая пара улыбалась, глядя друг на друга. Остальные махали руками.
Поезд пришёл вовремя — длинный, грохочущий, равнодушный. Французы поднялись в вагон, нашли свои места, высунулись в окна. Клёр махала мне до последнего момента, пока поезд не тронулся и не начал набирать скорость. Я стояла на перроне и смотрела ему вслед, пока последний вагон не исчез за поворотом.
Потом я вернулась в деревню, к дому Петровых, к своей работе. Приехала новая группа — американцы, шумные и любопытные. Я встречала их, провожала к хозяевам, переводила. Вечером был новый застолье, новые песни, новые тосты. Петрович играл на гармошке, Марья Ивановна пела о камышах и девицах. А я думала о Клэр, о её песне, о дятле с красной головой.
И о Грише, который сидел в углу и молчал, но в нужный момент сказал единственное правильное слово.
Прошли годы. Я давно не работаю на Байкале, давно не живу в тех местах. Но иногда, просыпаясь среди ночи, я вспоминаю тот вечер — керосиновую лампу, запах жареной рыбы, голос Клэр, звучавший в ночной тишине. И Гришу, открывшего глаза и спросившего: "Дятел, что ли?"
И мне становится тепло. Потому что это было. Было на самом деле. И значит, что-то в этой жизни всё-таки настоящее.