Телефон зазвонил в половине восьмого. Валентина посмотрела на экран, увидела «Артём» и не взяла, хотя пальцы сами потянулись к трубке. Пусть послушает гудки. Три недели она набирала его номер каждый вечер, слушала длинные гудки и клала телефон экраном вниз на тумбочку. А теперь он звонит. И она не берёт.
Комната в пансионате пахла хлоркой и ванилином. Ванилин шёл от соседки. Зоя Павловна прятала в тумбочке печенье «Юбилейное» и крошила его по ночам, шурша обёрткой так, будто старалась сделать это незаметно, но не умела. У Валентины рядом с кроватью в деревянной рамке лежала фотография. Грише на фото три года. Сейчас девять. Рамка та же.
За окном мёрзли берёзы, и февральский ветер скрёб по стеклу так, что казалось, кто-то просится внутрь. Батареи еле грели. А Валентина спала в вязаной кофте, натягивая рукава до кончиков пальцев. В шестьдесят три мёрзнешь иначе, чем в тридцать.
– Опять не взяла? – спросила Зоя Павловна, не поднимая глаз от кроссворда.
– Опять.
– И зря. Сын всё-таки. Мой вот тоже молчит месяцами, а потом раз, и приедет с тортом, и сидит на кухне, и чай пьёт, и вроде как ничего не было.
– Твой не отвозил тебя сюда, Зоя Павловна.
– Ну так и мой не сахар. Но звонит же. Бери трубку, Валя. Бери, пока звонит.
Валентина промолчала. Поправила рамку: пусть Гриша смотрит в сторону окна, а не на дверь.
– Валь, ты на меня не сердись, – сказала Зоя Павловна, откладывая кроссворд. – Но ты ведь тоже хороша. Он звонит, а ты молчишь. Он молчит, и ты молчишь. Кто первый заговорит, тот проиграл, что ли?
– Не в этом дело.
– А в чём тогда?
– В том, что я ему три недели набирала. Без пропусков. А он только сейчас нашёл минуту. Один раз.
Зоя Павловна вздохнула и снова уткнулась в свои клеточки. На дверь Валентина старалась не смотреть, потому что каждый раз ждала, что та откроется, и каждый раз злилась на себя за это.
Артём привёз её сюда в октябре. Сказал: временно. Сказал: пока ремонт, пока разберёмся, пока Лена успокоится. И Валентина кивнула, потому что не умела говорить «нет» сыну, которого тянула одна с его пяти лет.
***
Когда Артёму было пять, отец собрал сумку и ушёл в четверг. Почему-то она запомнила именно день недели. Четверг пах варёной картошкой, потому что Валентина чистила её на ужин, а он стоял в коридоре и завязывал шнурки.
– Ты куда?
– Пройдусь.
Он прошёлся на двадцать лет. А Валентина осталась с мальчиком, который ночью звал папу и не понимал, почему тот не приходит. Ни алиментов, ни писем. И она не искала, потому что искать было некогда: утром столовая, днём почта, вечером пряжа.
Но один шарф каждую зиму она вязала не на продажу. Синий, с косами, колючий от дешёвой пряжи.
– Мам, он колется, ну невозможно же, – говорил Артём, натягивая его у зеркала и морщась.
– Зато тёплый. И красивый, между прочим.
– Да ладно тебе, красивый.
– Носи и не спорь. Я три вечера вязала.
– Ну мам...
– Носи.
И он носил. До девятого класса точно. Потом перестал, но она продолжала вязать каждый октябрь, складывала в пакет и оставляла на его кровати. Он не говорил спасибо. Но и не выбрасывал. На выпускном она стояла рядом и держала его за локоть, как тогда, когда он был маленький.
(Это был последний раз, когда Артём не отодвинул её руку. Ему было семнадцать.)
***
Лену он привёл в двадцать восемь. Высокая, светлые волосы до лопаток, голос негромкий, но от него хотелось выпрямить спину. Валентина сварила борщ. Лена съела полтарелки и сказала «спасибо, очень вкусно» таким тоном, что стало ясно: борщ при ней варить больше не стоит.
– Мам, ну как тебе? – спросил Артём, когда Лена вышла в ванную.
– Красивая.
– А ещё?
– Борщ не любит.
– Мам, она просто не ела с утра, у неё желудок, ты же знаешь, как бывает...
– Тём. Красивая, я уже ответила. Хватит.
Свадьба была скромной. А Валентина стояла у загса и думала, что сын теперь не один, и что это главное, и что борщ можно не варить: кто-то другой теперь будет рядом с ним по утрам.
Первые два года Лена звонила сама. Потом перестала. А потом Артём стал звонить Валентине и пересказывать мягко, обкладывая словами, как ватой: «Мам, Лена устаёт, мам, давай на следующей неделе.» Голос виноватый. Но Валентина слышала не его, а то, как сын оправдывается перед женой интонацией, которая стала ему привычнее собственной.
Потом стало хуже. Лена перестала стесняться и начала говорить при Валентине, будто той нет в комнате:
– Артём, она опять собирается к нам?
– Лен, это моя мать.
– Я знаю, чья она мать. Я спрашиваю про выходные. У меня голова раскалывается, а тут ещё гости.
– Она не гость. Она моя...
– Артём. Я спрашиваю про выходные. Да или нет.
Он замолкал. И делал так, как Лена решала.
В сентябре Валентина приехала без звонка. Гриша открыл, обнял, потащил на кухню. Лена вышла из спальни и ничего не сказала. Но вечером позвонил Артём.
– Мам, ну зачем ты так.
– Как?
– Без предупреждения. У Лены мигрень, она не была готова.
– Я к внуку приехала, Тём. Не к Лене.
– Мам. Не надо так больше. Я тебя прошу.
Валентина положила трубку и долго сидела на табуретке в коридоре. Обои были старые, с рыжими цветочками. Она сама их клеила, когда Артёму было десять, а он подавал ей кисточку и вытирал руки о штаны.
А через неделю позвонила Грише. Мальчик обрадовался, затараторил про школу, про новый конструктор и про то, что папа обещал свозить на рыбалку, но всё никак.
– Баб, мне мама говорит, чтобы я долго не разговаривал.
– Почему, Гришенька?
– Не знаю. Говорит, хватит болтать. Она забирает телефон.
Связь оборвалась. Валентина набрала снова. Взяла Лена.
– Валентина Сергеевна, не звоните ребёнку без моего ведома. Мы с Артёмом об этом уже говорили.
– Лена, это мой внук.
– Я в курсе. Не звоните.
И повесила трубку. А Валентина стояла с телефоном в руке и не могла разжать пальцы, будто если положит, оборвётся что-то ещё.
Тарелка с гречкой простояла на столе до утра. Нетронутая.
***
В ноябре Артём приехал. Привёз апельсины, пачку чая и зефир. Сел на стул у кровати, потёр переносицу.
– Как ты тут, мам?
– Нормально. Зоя Павловна кроссворды разгадывает. Я помогаю, когда слово на «ы».
– Ну вот. Не скучно же.
– Не скучно, Тём. Весело. Прямо курорт.
Он не заметил. Или сделал вид.
– Тём, когда домой?
– Мам, давай не сейчас. Всё решится. Просто дай время.
– Я даю. Уже два месяца даю.
– Мам, ну что ты хочешь от меня услышать? Что завтра заберу?
– Хочу.
– Не могу пока. Мам, ну поверь, я разберусь.
– Ты каждый раз так говоришь.
– Потому что каждый раз разбираюсь. Всё хорошо, мам. Правда. Правда хорошо.
Руки у него были красные, обветренные, ногти стрижены коротко. Раньше он следил за руками: Лена покупала ему крем и говорила, что мужчина должен выглядеть. А теперь вот.
Просидел час. Поцеловал в макушку. Постоял в дверях, потёр переносицу и уехал, а Валентина вышла на крыльцо и смотрела, как машина буксует на раскисшей дороге, разворачивается и исчезает за шлагбаумом.
«Всё хорошо.» И она поверила, потому что хотела поверить. Вернулась, поправила фотографию Гриши, впервые за месяц попросила добавки за ужином.
А потом он пропал.
Два месяца. Ни звонка, ни сообщения. Валентина звонила каждый вечер, потом через день, потом раз в неделю. Гудки стали привычными, как шум батареи за стеной.
***
В феврале приехал Гриша. Позвонила соседка Артёма, Тамара Ивановна. Нашла мальчика на лестничной клетке: куртка не по сезону, кроссовки насквозь сырые. Стоял у двери и не мог попасть ключом в замок. Из квартиры не открывали. Гриша назвал ей бабушкин номер, и Тамара привезла его сама.
Валентина увидела внука в холле и не сразу узнала. Вытянулся за зиму, худой, шапка сползла на глаза. Но глаза были Артёмовы.
– Гришенька.
Он обнял её, уткнулся в плечо и долго не отпускал. Пах мокрой шерстью и чем-то кислым, как пахнут мальчишки, которые утром не завтракали.
– Баб, там плохо.
– Где плохо, Гришенька?
– Дома. Мама ушла перед Новым годом. Забрала чемодан и кошку. Сказала, что так лучше для всех.
– А папа?
– Папа пьёт. Сидит в кресле и смотрит телевизор с выключенным звуком. Я ему чай ношу, а он не пьёт. Я говорю, пап, ну пап, а он молчит.
– Давно?
– С января. Может, раньше. Я не сразу понял.
В столовой она усадила его, принесла чай с тремя ложками сахара и хлеб с маслом. Гриша ел быстро, обжигаясь, а между глотками теребил край куртки.
– Я его боюсь, баб. Не потому что он злой. Он не злой. Просто он меня как будто не видит. Я стою рядом, а он мимо смотрит.
– Ты ел сегодня?
– Баб, я тебе про папу говорю.
– Я слышу. Ты ел?
– Нет. Но это не важно.
– Важно, Гришенька. Ешь.
За окном ехала машина по рыхлому снегу. Колёса шуршали, словно рвали бумагу. Валентина встала, подошла к окну, замерла. Край кофты смялся в кулаке, и она заставила себя разжать.
– Одевайся. Едем.
***
Квартира пахла застоявшимся воздухом и чем-то сладковатым, как забродивший компот. На кухне в раковине громоздилась посуда. На столе две пустые бутылки и кружка с бурыми разводами.
Артём сидел в кресле, небритый, в той же рубашке, что и в ноябре. Телевизор мерцал без звука.
– Зачем ты пришла? – спросил он, не поворачиваясь.
– Потому что больше некому.
– Мам, я не просил.
– Ты и в детстве не просил. Когда температура сорок была, тоже говорил «не надо». А я всё равно сидела.
– Это другое.
– Это то же самое, Тём. Ты сидишь тут один, Гриша по подъезду бегает в мокрых кроссовках, соседка его подобрала, а ты мне говоришь «не надо».
Привычным жестом он потёр переносицу. С детства так: когда не хотел плакать и не знал, куда себя деть.
– Лена ушла, – сказал он тихо.
– Я знаю. Гриша рассказал.
– Ну вот. Теперь ты тоже знаешь. Довольна?
– Нет, Тём. Не довольна.
Тишина. На экране телевизора плыло что-то цветное и ненужное, беззвучное.
Она сняла кофту, засучила рукава и пошла на кухню. Открыла кран, подождала горячую воду и начала мыть: тарелка за тарелкой, чашка за чашкой, вилки, ложки, сковородка с пригоревшей яичницей. Пена расползалась по раковине рыжими разводами. Гриша встал рядом и молча вытирал полотенцем, найденным на крючке у двери.
Не разговаривали. За стеной у соседей негромко играла музыка, неразборчивая и тёплая.
Посуда кончилась. Валентина протёрла стол, выбросила бутылки и открыла окно. Холодный воздух ударил в лицо, но она не закрыла.
– Закрой, – бросил Артём из комнаты.
– Проветрится.
– Мам, холодно.
– Потерпишь.
Она полезла на антресоль за чистым бельём и на верхней полке, за коробкой с ёлочными игрушками, увидела шарф. Синий, с косами, из дешёвой пряжи. Непонятно какого года: они все были одинаковые, каждый октябрь, десять лет подряд. Она сняла его с полки. Держала перед собой, пока Артём не вышел из комнаты.
– Ты его хранил, – сказала она тихо.
Он стоял в дверях. Плечи опущены. Смотрел на шарф и молчал.
– Колется, – сказал он наконец.
– Зато тёплый.
На кухне зашуршало. Гриша выглянул, посмотрел на них и снова ушёл. Было слышно, как он болтает ногами, стуча пятками по ножке стула.
***
Утром Валентина сварила кашу. Овсяную, на воде: молока в доме не было. На полке стояла банка старого варенья, и она положила Грише две ложки, а себе не стала.
Гриша сидел за столом и ел, дуя на ложку. Болтал ногами, как всегда.
Артём вышел из спальни. Рубашка другая, но мятая. Остановился на пороге кухни, держась за косяк, и смотрел на мать, которая помешивала кашу, хотя мешать было нечего.
Она не обернулась.
Долго стояли так. Потом за спиной скрипнул стул. Шаги. Артём подошёл, взял из сушилки тарелку и поставил на стол рядом с Гришиной.
– Положи и мне, – сказал он тихо.
Валентина положила. Руки не дрожали. Артём сел, взял ложку и начал есть. Молча. Гриша посмотрел на отца, потом на бабушку и снова заболтал ногами.
За окном таяло. Капли стучали по карнизу ровно и часто, как будто наконец нашли ритм.
Вы верите, что у них все теперь наладится?