Вечер заглядывал в окна мутными глазами сумерек. Мы с соседкой сидели на кухне, и уютное пощелкивание чайника внезапно начало казаться мне тревожным метрономом. Разговор, начавшийся с бытовых сплетен, незаметно свернул в тени прошлого. Моя гостья вдруг замолчала, уставившись в темнеющий угол, и произнесла низким, изменившимся голосом:
— В Якутии земля помнит всё. Даже то, что люди изо всех сил стараются забыть…
Это случилось в советские годы, когда вера в прогресс была сильнее страха перед тайгой. Недалеко от глухого поселка у трассы стояло древнее дерево. Лиственница-исполин с искривленным стволом, похожим на застывший в агонии хребет. Русские звали его «Шаман-деревом». Его ветви были густо увешаны лоскутами ткани, выцветшими на солнце, как содранная кожа, и конским волосом, который на ветру издавал тонкий, едва слышный стон. У корней всегда лежали дары: щепотка табака, спички, горсть соли. Считалось, что дерево — это дверь. И тот, кто берет что-то у этой двери, невольно приглашает к себе Хозяина.
В то лето в поселок прибыл студенческий отряд — десять молодых, шумных ребят, уверенных, что лес — это просто декорация для их трудовых подвигов. Они разбили лагерь в паре километров от дороги. Вечерело. Тайга наливалась тяжелой, душной тишиной. Когда пришло время разводить костер, выяснилось, что спички отсырели, а единственная пачка соли рассыпалась в серую пыль.
Вызвался идти в поселок самый младший — Витя. Он бодро зашагал по тропе, но лес вокруг него будто начал меняться. Деревья смыкались плотнее, а сумерки стали густыми, словно деготь.
Спустя полчаса он вышел на поляну, в центре которой возвышалось Оно. Дерево казалось живым; казалось, оно дышит. В лунном свете, неестественно холодном и ярком, Витя увидел у корней, среди ритуальных лент, новенький коробок спичек и нераспечатанную пачку соли. Они лежали там так удобно, словно ждали именно его. Мальчишеский рационализм победил трепет: «Кто-то оставил, а нам нужнее», — подумал он.
В тот момент, когда его пальцы коснулись ледяной коры, лес вокруг замолчал. Совсем. Ни шелеста, ни стрекота. Только звук собственного сердца, колотящегося о ребра.
Витя вернулся в лагерь. Костер вспыхнул мгновенно — пламя было странного, синеватого оттенка. Каша, сдобренная «подаренной» солью, показалась ребятам невероятно вкусной, с каким-то притягательным, железным привкусом. Они ели жадно, не в силах остановиться, а потом провалились в тяжелый, беспросветный сон.
Их нашли через два дня. Жители поселка, обеспокоенные тишиной со стороны леса, организовали поиски.
Первое, что они увидели — кострище, полное седого, холодного пепла. Посреди лагеря, на корточках, сидел Витя. Его лицо осталось лицом юноши, но волосы стали белыми, как снега тундры. Он раскачивался, впиваясь ногтями в ладони, и безостановочно шептал:
— Вкусно… Соль земли… Они всё еще едят…
Когда заглянули в палатки, крепкие мужики-охотники выбегали наружу, захлебываясь рвотой. Студенты лежали в спальниках, но это были уже не люди. Их тела выглядели так, будто из них за одну ночь выкачали всю влагу — иссохшие, почерневшие мумии с широко распахнутыми ртами, набитыми сухой землей и хвоей. На каждом теле лежала тонкая веточка лиственницы, обвязанная выцветшим лоскутком ткани.
Соседка замолчала и медленно отхлебнула остывший чай. Ее рука заметно дрожала.
— А Витя? — прошептала я, чувствуя, как холодный пот стекает по позвоночнику.
— Он не выжил в больнице, — соседка подняла на меня глаза, и мне показалось, что в их глубине мелькнул отблеск того самого синего пламени. — Говорят, он высох изнутри. А патологоанатом клялся, что в его желудке не нашли ничего, кроме горсти старой, грязной соли и конского волоса. Дерево не прощает воровства. Оно просто забирает долг плотью.